Иллюстрация: Никита Каф
30.10.2018
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова

Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова

Трагикомедия абсурда

 

I · II · III · IV · V · VI

 

Вернемся в Назарет, где отец-отравитель, подключение к капельнице, авиаперелет под капельницей, капельница над железнодорожными путями. Мы в Петербурге – я, мать и капельница. Засим – больница, токсикологическое отделение и газеты, по которым я учу русский.

Подводя итог

черной полосы

белой полосой,

рекламную полосу

читаю:

«Полеты на луну. Последнее слово техники: наноконь! Галопом домчит вас от отделения ОВИРа до спутника Земли-матушки».

Далее телефон и точный адрес. Его знает слежавшийся в камбалу дедок, ждущий выписки на посту.

– Отдел виз на Таллинской? Да это здесь, через дорогу. Его видно из окна в конце блока.

Из этого широкого окна я впервые окидываю взглядом Петербург, свой новый дом, и одного этого взгляда хватает, чтобы вообразить всю его низенькую тушу, и слышно уже, как сипло он дышит своими переулками и трещит его бетонный сустав.

Здание принадлежит историческому центру. Его недавно отреставрировали – леса еще не сняли, – но это все косметика. Напудренный корпус стоит на боку. Как бы спрашивает: «Ищешь кого, малыш?» Да, ищу. Отделение ОВИРа в полуподвальном помещении. Рядом с табличкой спуск, прикрытый оранжевым поликарбонатом. Не в тон дому, зато мимо точно не пройдешь.

Там окошко регистратуры.

– По какому вопросу?

– Мне б на луну.

– Восьмой кабинет. Инна, клиент!

Девушка с желточными волосами ведет меня в недра кабинета номер восемь, на подземный полигон, который все шире и шире, железнее и железнее. Ведет меж истребителей, моторчиков, летающих тарелок и ракет.

– Вы пришли из-за Трояна? – спрашивает секретарша. Неуверенно киваю. Она подводит меня к цельнометаллическому коню. Он явно жив, но неподвижен.

– Миллион шекелей за экскурсию. Два миллиарда за частное владение.

Пригорюниваюсь.

– Могу предложить бюджетный вариант.

Отводит меня в дальний угол, где стоит реплика полого снаряда в три человеческих роста.

– Вояжер не использовался с тысяча девятьсот второго года, но эксперты, проводившие оценку боеготовности, уверяют нас в полной работоспособности данного транспортного средства, – отчеканивает девушка.

– И сколько будет стоить?

– О, нисколько. Только распишитесь здесь в двух местах, и Барбенфуа приготовит для вас пушку.

Во как!

Волокита невыносимая. Расписку с меня не взял только ленивый. За это время дитя наверняка успели хватиться в больнице. Когда меня приглашают пройти на борт, я уже истощен морально и физически. Мы в специальной комнатке, бывшей и канцелярией, и стартовой площадкой. Пушка выглядит застрявшей в специально расширенном под нее окошке. Говорят, долгота пушки этой невероятна. Удивительно, что я не заметил ее ствола снаружи. Машинистки-несушки все встали, взъерепенились в полосатых майках под то ли бирюзовыми комбинезонами, то ли зелеными, но наверняка серыми (все такое черно-белое!), – и механик пришел. В мундире и с саблей. Ввозят приставную лесенку, чтобы я пролез внутрь этой межзвездной рухляди, что и делаю. Едва уселся, дверца захлопывается, придавив собой светодиодный чирей. Снаружи уже ведут отсчет. Где-то сзади шипит горящий фитиль.

– Tirez1!

Пушка говорит: «Пуф!» – и нет иллюминатора, чтобы поглазеть на космизм снаружи. Лопнувший чирей истек теменью, затопив борт. Полет занял семнадцать секунд.

Глухой удар говорит: «Приехали», – открываю дверцу ракеты. Свет звезд ныряет внутрь, и темень по закону Архимеда проливается наружу, и я вместе с ней.

Сепия – хит туристического сезона. Сепия пыли и сепия камня. Думаю, куда пойти. Может, просто сесть? Нет. Так не пойдет. Нужно искать селенитов. Оборачиваюсь, чтобы распрощаться с ракетой. Ох, стряхнул сердечный мох: я кого-то раздавил! Из-под ракеты торчат ноги в домашних тапочках и полы расшитого халата. Ведьма? Тогда тапочки нужно позаимствовать – они укажут путь, мощеный желтым кирпичом, да не тут-то было! Оно шевелится! Оно выползает из-под ракеты!

Зря волновался.

Просто дядя. Просто тапочки-халат. Просто ногти не стрижет. Просто камень-голова в форме полумесяца. Просто черные глазницы и оскал акулий. Не мерещится? Не мерещится.

– Кто ты?

– [Ни-ни-ни-нингэн?]

Пячусь назад, но спотыкаюсь на ровном месте.

– [Х-х-х-хьюмен?]

Оцепенел. Задыхаюсь от ужаса.

– [Хо-хо-хо-хоминем?]

Он трижды прав.

– Ни-ни… что? – говорю.

Между нами пролетает бабочка цвета человечьей кожи. Не в тон ничему здесь, зато фауна какая-никакая.

От шеи вниз его телеса обуглены, темны глубоко посаженные глаза, паукообразны длинные пальцы на тонких кистях и густа зубами недовольная – такой уж вышла трещина – пасть. Выглядит пугающе, но комичен в речах своих, как сам абсурд. Он распахивает халат, являя выжженную грудную клетку – ничто за обугленными ребрами.

– [У м-м-меня только два сердца,] – говорит.

Каменный нарост в форме шара раскололся от удара, явив лицо Нини. Он не мог слышать и видеть ракеты, не мог знать, где она приземлится. Но именно эта тонна роковой случайности даровала лунному отшельнику голос, и пускай Нини ничего не видел и не слышал, он обо всем догадывался. Он – рука ведущая, голова ведающая, Он – все, что ни есть, и кое-что из того, чего нет.

Faux surréalisme2? Ни в коем разе. То было взаправду, хоть и легло в основу грандиозного надувательства.

 

Не шатер, а пирамида. Вакенгут в отрубях, но даже так оценил, как мои ребята тут все обставили, – хрюкнул, заулыбался. Понимает – высший класс!

Столы, лак, чрн. Трибуна, без, цнтр. Бар на вход, туда: базовый набор + кагор + кошерный виски. Китайские фонарики, 25 шт., декор., крсн. Шикарно! Крсн. на чрнм. – вообще по фэн-шую! Что-что, а сервировка и освещение у нас лучше, чем у конторы Гусева. Правда, ситуация: одноглазый шушер, как воротились провождающие, пил вино прямо из бутылки + в целом налегал на белое + не закусывал, а как-то шиворот-навыворот. Набил мамон и давай синячить. Культурный фуршет, и такое западло! Вечером снова. Было наказано вина ему больше не подавать, и тут случилось страшное – он подошел и взял сам.

А еще тарелку, расписанную древнегреческим сюжетом, затер вилкой, а конкретно – Афродитин сосец.

 

В то время как половина населения планеты тяжело больна злым умыслом, подавляющее большинство незлобивых жителей Бамбукового уезда – идиоты на клеточном уровне. Шуток и астрофизики не понимают. Дело в воде из-под крана, зуб даю. Раньше думал, что если вдруг сюда вернусь, пить буду только дождевую и родниковую. Короче, если лимонада на панихиду не поставят, сгодится талый снег. Не хватало мне деменции.

Писать по правде, у нас от этой воды бывали и постои душевного покоя, даже малодушия. Тогда мы вспоминали о своей сиротской доле и вслух жалели себя. Каждый заводил свою шарманку, включаясь в механический ансамбль. С меланхолией хлорка в этой воде была.

Спасала дружба с Нини: я слышал вещи, которых другие не слышали, настроился, так сказать, на иную волну. Гениальные частоты. Это касалось не только сообщения с луноликим, но и с рядовыми прохожими, даже с предметами. Знаете, что ценники шепчут? «На первом кругу ада дорожает гречка». В том же гастрономе кассирша, не успел я с ней рассчитаться, пропела мне:

«Вы низвергли титанов

Да покорили горы.

Ваша сдача».

А меня-то, сбеги я с Вождем, и в кассиры бы не взяли – не умею я красиво и вовремя улыбаться. Но нет худа без добра: после того случая в гастрономе Нини подучил меня в стихосложении. Мне, признаться, давались на письме мощные хайку, лишенные, однако, каноничных пропорций. Помню:

Разнузданная вульва твоя

Покоя лишает в час поздний.

Не по делу.

 

Из Бамбукового дома в шатер на контрольный смотр шли плечом к плечу Метумов с Истиной, озябшей с первого шага за дверь.

– Чай этот уморителен в наихудшем смысле слова, – заикаясь от дрожи, сказала Истина. – И никакие сахара́ с ним не сладят.

– Касаемо сахара, – отвечал Метумов, – готов разрешить эту напасть, изучив личные припасы.

Уже под светящейся глазообразной вывеской шатра Истина не выдержала.

– Ну ветер – зараза! Поймала бы – удавила, ей-богу!

– Зато какое небо звездное!

– Ничего страшного. В шатре оно вас не потревожит.

«Горе для всех, даром, – афишировала подпись к вывеске, – и пусть никто не уйдет утешенный».

 

Мы снова встретились. Уже так поздно?

Еще с полудня не скучаю по тебе и не желаю знать,

а утром было больно расставаться,

кровать.

 

Исполины выступают с по́том и идут прямо на юг через полмира, вернее – пол земного шара, а значит – ровно вниз. Длина их пути в километрах – приблизительно шесть тысяч триста семьдесят одна единица. Возраст Логики Насущной в летних декадах – две целых, четыре десятых единицы на момент смерти. Некоторые люди технически умирают, но не уходят из жизни. Даже когда тело девушки предали земле, присутствие ее было все еще сильно́ и выражалось в относительной логичности происходящего.

Тикая Агапова – зря он не ознакомился с уставом – судили по законам Бамбукового дома. За трогательно-шевелительное осквернение святых мощей, которыми Логика юридически являлась со своего последнего вздоха, ему светила изуверская смертная казнь через повешение на крюке с прижизненной эвисцерацией (удалением) позвоночника. В пересмотре отказано. В анестезии отказано. Казнь. Затем Метумову надлежало тушку Тикая разделать, а поварам сварить на ней бульон и разлить гостям. Истина так и объявила по возвращению с кладбища: «В нашей завтрашней программе эрудит Гоча Капидзе, а потом, а потом суп с Тикаевым мясцом… и чаепитие». Нинисты оказались каннибалами. Прознав об этом, львиная доля гостей бежала, побросав все вещи.

Сообщение о своей скорой смерти Тикай встретил стоически, по локоть погрузив мизинец в ноздрю. Он не верил, что умрет и будет скушан. Неверие это укрепляли условия содержания – к нему не приставили стражу, не ограничили его свободу передвижения, и он имел право участвовать в поминках на общих основаниях до исполнения приговора, которое было назначено на вечер следующего дня. Обошлись с ним до того милостиво, что даже выдали письменные принадлежности по первому запросу, да и сама выходка возымела неоднозначный отклик – анонимная поклонница гвоздиком приколола Тикаю на дверь валентинку: «Мне ваша нравится голова. Изгиб виска в талии черепа. Я люблю вас, Тикай, ай-яй». Кто автор, гадал он недолго – 30я, чего и думать. Тикай давеча ловил ее робкие взгляды на кладбище и не сомневался, что и в бытность до Тамма она питала к нему пламенное чувство, не выговоренное из-за его с Логикой кажущейся близости.

Это кому? – полюбопытствовал Агент. – Признание женщины? Тебе? Ну и ну!

– Вокруг меня есть красивые девушки, но меня внутри них нет. Это трагедия. – Карточку Тикай отправил туда же, куда и утреннюю записку.

Ты Библию читал?

– Ага.

Как считаешь, почто мнительность в число грехов не входит? – Агент вылупился на щель, в которую Тикай скидывал макулатуру.

– Ну как же! Без нее и вовсе невозможно уверовать в истории святых писаний.

Как так-то?

– Вот так-то. Ты прости, дружок, но этот твой курсив…

Чего?! Мой курсив – не твое собачье дело! Ты что за фрукт-то, а?!

«Я-то овощ. Понурый-перец-на-клозапине», – записал Тикай в тетрадь, прикусив язык.

Исполинам не шлют валентинок. А если б слали – почтальоны доставлять не поспевали; далеко шагают адресаты, не до привалов им. Исполинам не шлют валентинок. Их никто не любит.

 

Вчера на Дворцовой площади состоялось награждение лауреатов премии «Русская невидаль».

Под аркой Главного штаба собрались выдающиеся люди: Павел из Краснодара, выпивший двести грамм стекломоя и оставшийся в живых, София из Челябинска, с рук которой не едят страусы, Евгений из Липецка, достающий нижней губой до носа, но обладателем главного приза стал наш земляк Егор Шипелов, в сентябре позапрошлого года лицезревший двойную радугу над Петергофом.

Егор так прокомментировал вручение ему пятидесятикилограммового кубка: «Для меня это большая жесть…»

 

Был сон. Проснулся-де я на необитаемом острове, не растерялся и как давай его обитать! Заобитал до искр и сзади, и спереди, и бочка с обеих сторон, затем построил плот и уплыл.

Про Большого Взрывовича мне вам не сообщить такого, чего вы сами не знаете. Когда я слинял, он пил, был в звании рыцаря метлы и швабры, учился на юриста и обладал примечательно моложавой рылой. Эликсир молодости он настаивал, как несложно догадаться, на спирту. Не была ни для кого секретом тяга Большого к изобразительным искусствам. Отлынивая от своих прямых обязанностей, он толмачил, что зовется не нищеброд и нахлебник, а creative class.

Истина держала его в будке и через день выгуливала на поводке. Как не встретишь их, всегда Большой ползком на карачках с шариковым кляпом во рту, весь стянутый кожей. Это сейчас у него борода и кресло замдиректора.

На него я обид не держу. Он был добрее к Логике. Приобщал ее к живописи, хотя ей это вышло боком, когда она одним росчерком пера (нашим совместным) загремела на самое дно высокого. Это была проба даже, не росчерк, а случилась она на асфальте пред вратами Бамбукового дома – картина мокроносого стиля, но не масштаба и палитры: меловой триптих (две створки пешего хода, одна – проезжая), запечатлевший сюжет, достойный Иеронима Босха, – учиненный сумасшедшими кровавый переворот в дурдоме. Критика была беспощадной. Ее мать собрала младших содержанцев на линейку, преподнеся им наш труд на битумном холсте как воплощение деградации нового колена. Пока она читала сопливым воспитательную лекцию, Большой Взрывович, как ему было велено, икаючи стирал несчастное художество с дороги, возвращая асфальту – целому миру – его первозданную скуку.

После ужина Истина вызвала нас в тенистое бордо своего кабинета, где, скребя ногтем чучело галапагосской черепашки, чей панцирь прежде служил Большому то палитрой, то прикроватным столиком, сменила гнев на милость. О, эта гнилостная патока речей ее! За закрытыми дверями из нарушителей мы обратились вундеркиндами, чуть ли не последней надеждой мольбертов-красок. Тотчас я понял значение «лицемерия», нового для себя русского слова. Но не тогда я решил бежать с Логикой, а позже, когда Вождь и Вьюнок сделались ее любовниками. Помню, сидит передо мной между ними, руки ее возложены на их бедра, целует сначала одного, потом второго.

– Все хорошо? – спрашивает Вьюнок, а она ему кивает угодливо, как простушка.

В мою сторону и не глядит, и будь у нее третья рука – не покоиться ей у чресл моих. Не мужчина я ей был, а кунацкий чудик.

И невзирая на то, что я никогда не признавал за собой ревности, из дарвиновых соображений мне хотелось поскорее обрести ее всецело. Чтобы зажечь в ней интерес, я растрепал – какой дурак! – ей про Нини, что знаю такого доброжелательного монстра, и все расписал в мельчайших подробностях про нашу внеземную встречу, даже то, чего вам еще не удосужился. И ведь клюнула, но не моей она вся стала, а его.

Логику охватила лунная лихорадка. Задавшись целью свести знакомство с Нини, она пошла на вранье, уговорив Истину отпускать нас вдвоем в город под предлогом разрешения складских накладок в аптеке, принадлежащей их семье. Ее инициатива приняла непростой оборот, когда на Таллинской нас встретила дверь с объявлением, из которого следовало, что Отдел виз и регистраций переехал в здание промеж ног колосса Родосского – место, не отмеченное ни на одной из городских карт. Это осложнение только подпитало азарт Логики. В поисках достопримечательной промежности ее энтузиазм пешехода стер не одну пару моих носков, вместе мы прошли Петровы Топи вдоль и поперек. Спрашивали прохожих, среди которых был даже краевед, – никто не знавал такой достопримечательности в черте города, советовали поискать за ней, где-нибудь в Греции.

А могло быть проще, признайся в любви я Логике сразу, а не post ее mortem. Как-нибудь: «Логика, написали бы к тебе обширный комментарий, я бы его прочитал от корки до корки».

Каждый раз, когда Истина натыкалась глазами на Агапова, у нее ломался ноготь. Это происходило рефлекторно, в нервозном щелчке пальцев – жесте, который с ее маникюром был противопоказан. Так же, теряя терпение, реагируют на жирную, но изворотливую муху, когда жажда букашьей крови ищет выход через руки. Эту женщину было не понять. В молодости Истина отдавалась мужчинам либо по любви, либо по справке об отсутствии венерических заболеваний. Но зачем же она подалась в жены? Обвенчавшись с Большим, подругам свой поступок она объяснила пониженным уровнем гемоглобина и воздействием сейсмических волн, и будь она не грудастой смоковницей (тогда еще не остервеневшей), а, например, грунтовой дамбой или канализационной трубой, ее версию еще можно было бы принять за чистую монету.

В шатре было густо черно, мельтешили люди, которым не нашлось стола и стула. Ровно под крестовиной громоздился усыпанный лепестками нарциссов постамент, в разлуке с гробом заделавшийся буфетной стойкой под закуски, но, оклеванный, он и теперь выглядел обездоленной детиной. Тикай, которому груз пустой посуды тоже был знаком, ему сочувствовал. Ему и больше никому. Он умостился рядом с 30ей, напротив сели, шушукаясь о своем, Вождь и Вьюнок. С трибуны ораторствовал Взрывович.

– Мертвых надо забыть, – заявил он, безобаятельно щеря зубы. – Надо мертвых отпустить. Это так кощунственно звучит, но воистину – они свое отышачили. Вечная память о лицах – это непродуктивно, часто губительно. Голова не резиновая. Может и треснуть, ежели забивать ее ерундой. А жизнь кому-чего? Жить – это все, но и не так важно, потому что вокруг этого все – ничего, да и само это все так болезненно проистекает… Я вам так скажу, что жизнь – самый некомфортабельный участок нирванской целины. Хорошее в ней мы только и ждем, и вот вы спросите: Взрывович, чем бы заняться нам в ожидании удовольствия? Может, проколоть слизистую носа – хотя бы просто поцарапать – или достать иглой гайморовой пазухи? Отвечаю: мы что-нибудь решим. Благо что сессии удовольствий коротки, а разделяют их безразмерные промежутки разномастной скверны – есть время на подумать.

Пока он выделывался, его жена отбивалась от журналистов.

– Истина, добрый вечер. Уделите мне десять минут? – спросил юноша с блокнотом в горчичной куртке.

– Не уделю. Танцуйте отсюда, – ответила Насущная.

Юноша с блокнотом отступил, и наутек.

– Зря. Этот человек – Мишель Дюшен, – заговорил Метумов, наклонившись к Истине. – Он пишет некролог Логике для видного издания.

– В какое именно? И что за имя нерусское?

– Наехавший канадец, француз или чучело – акцент покажет. А пишет для московской «Утопии».

– Правда? Ой! Мосье Дюшен, постойте! Он встал? Ага, вижу. Танцуйте обратно! Агент, проинструктируйте.

Агент по команде встает против журналиста и плевко его наставляет.

– В начале отметьте, как превосходно выглядит ваша собеседница, несмотря на постигшее ее горе. – Тьфу ему на лицо. – Ничего у нее не спрашивайте. Все, что вас интересует, формулируйте в виде комплиментов, соболезнований и анекдотов – она, в зависимости от содержащихся в ваших словах утверждений, подтвердит или опровергнет их. – Тьфу ему на лицо. – Заголовок вашего текста… секунду, надо проверить, какие остались… – Достает из брюк записную книжицу с вложенным в нее карандашом, которым тут же вычеркивает строку, и тьфу ему на лицо. – «Непокой». И подзаголовок: «Беседа наспех». Симпатично?

– С таким строгим форматом – уместно, но я не интервью пишу, а некролог – ответствовал Дюшен, стирая платком с чела наплеванное.

– И не заговаривайте с ней о боге. В ее понимании господь возможен лишь как слово-паразит.

– Ох ты господи!

– О том и речь. Все, удачи вам.

Агент вернулся на свое место. За ним Дюшену открылась обращенная целиком в его сторону Истина. Ноги она развела в перевернутую галочку – одну выкинула вперед, а другую поджала под себя.

– Хочу отметить, выглядите вы превосходно, несмотря на постигшее вас горе, – отчеканил Дюшен.

– Благодарю. Ну, что думаете о нас, коммуне нашей?

– Может, не надо? – помолчав, затушевался журналист.

– Что «не надо»? Вам же Агент сказал – никаких вопросов. Выкладывайте.

– Нет, вы обидитесь.

– Я обижусь?

– Да, обидитесь.

– Ладно вам! Говорите.

– А вы обещаете? Обещаете, что не обидитесь?

Истина вытянула губы.

– Обещаю.

– Понимаете, люди ваши талантливые все, неглупые, и вы тоже. Сам я не специалист. Не моя это область. Просто представьте, как оно со стороны выглядит. Диалект у вас архаичный, старосветский, живете при этом в сосенках, оккупировали психоневрологический диспансер, шантажируете этих… в муниципалитете, местные вас побаиваются, так вы еще тело из морга без разрешения взяли. Другие уж пишут, что вы фарс на крови учинили, – а я и не знаю, как подступиться.

Истина обещание свое не сдержала.

– Вы меня не поняли. – Большой Взрывович разогрел публику и его понесло по бездорожью. – Я-то не питаю радужных иллюзий касательно того, куда завезет меня «судьбус». Конечная остановка – вы за нее в курсе – такая четырехугольная ямка. Я вас расслышал, капитан! Так точно, смерть будет – без вариантов. Все прочее угадывать – только время свое разбазаривать. Да и, насколько я могу судить, смерть – нормальное состояние человека. Смотрите: он мертв до своего рождения и мертв после своей кончины. Баш на баш! Человек, если пораскинуть мозгами, почивает во смерти большую часть обозримой истории, и жизнь его – просто вспышка, уплотнение с точечку на луче вселенского времени. Другое дело – чужая смерть, смерть милого сердцу человечка. Такая смерть – это яд. Но! Но! Есть пара противоядий. Одно из них – ярость. Эффективнейшая штука! Когда выходишь из себя, тоску свою выносишь следом, а возвращаешься уже без нее, но часто с мешком сожалений и чужой помадой на галстуке. – По шатру прошла волна смешков, Большой успел «перезарядиться». – Мозги набекрень. Вот второе противоядие. Достаточно прекратить адекватно воспринимать окружающий мир, и скорби как не бывало. Ей не найдется места в голове, забитой тараканами. Они только так сживают рассудок из теремка, и назад его уже не пускают ни в какую. М-да, согласен, звучит – так себе. Вот и получается, что пережить чужую смерть обезумев – плевое дело. Но единственное средство для безумца вновь обрести гармонию с собой, – тут Большой приставил два пальца к виску и изобразил выстрел. – Такие дела.

Тикай бесстыже, с каким-то зоологическим интересом разглядывал 30ю. Противоестественную картинность ее лица очеловечивала сумма двух деталей: белевшего под носом шрама от сшитой заячьей губы и нависших над ним очков с линзами такими толстыми, что каждый глаз ее размером походил на спелую сливу. Уродующие сами по себе, эти слабые звенья, помещенные в безупречную до тошноты лицевую цепочку, не объедали ее красу, а сдабривали изюмом того особого сорта, какой бывает только у изъянов.

– Ты прямо натурщица, – без иронии заметил Тикай.

– Я кассир, – отозвалась смущенно 30я, словно бы отвлекшись от выступления Большого, и тут же отвернулась.

– А я проктолог, – вздохнул Тикай с этакой поддельной скромностью, – врачую вот, люблюсь шатко-валко кое с кем, да только не я, а другой человек, и не любится он, а женат, и жена его щасная, считай, вдова, потому что не существует ее мужа как такового, – тут он даже гоготнул, обрадованный собственной последовательностью. – Да и ты замужем уже, я слышал.

– Где это ты такое слышал? Враки все, – чуть не сердито отвечала 30я.

– Вот как, – сказал Тикай и плотоядно улыбнулся.

30я часто заморгала, натужено улыбнулась, неопределенно пожала плечами и снова отвернулась, так в три с половиной шага (согнутый уголок рта за полноценную улыбку не засчитывается) сбив с Тикая спесь, но не всю, а ту ее долю, что и сама бы упала от малейшего дуновения мысли в черепной коробке Тикая, в которой, увы, стоял совершенный штиль, и он, конечно, осечку не признал и пенял на собеседницу, ждал, когда до нее дойдет, хотя что-то в 30ином голосе все же сбивало его с толку. «Небось надумала себе, что с натурщицей – это я паясничаю, либо переводит стрелки и потому дерзит, чисто я дурак и не понял, чейная была та любовная записочка», – рассудил Тикай и решил напирать до последнего. Одного только он не учел, что с приписанным ему диагнозом любое его умозаключение рисковало оказаться полнейшей околесицей, хотя умозаключал Тикай непрестанно, и уж в чем в чем, а в этом нехитром деле он себе никогда не отказывал.

– А вот еще к месту: «Чудом ли Гоголь проснулся. Было холодно и тесно». – Большой закашлялся, прочистил горло ершиком, которым дирижировал собственную речь, и продолжил фонтанировать остротами, от которых все в шатре уже давились смехом. Все, но не Тикай. Этот готовился к новому броску. После полученной валентинки он трактовал отрешенность Тридцати-личных-местоимений не иначе, как одно из правил обольщения.

Его подстегивала близость подсевших к ним Вьюнка с Вождем и их былая близость телес с Логикой. К тому времени, когда Большой дотолкал свою речь, Тикай вскипел. В голове рисовались развратные коллажи с участием Логики и бывших сокамерников, которые, несомненно, имели место. Хотелось мстить, незнамо кому, но знамо как – дав волю похоти. Ладонь Тикая легонько сжала под столом ногу 30и чуть выше колена. Она из робких, решил Тикай, ждет его уверенных действий – и нате. 30я сначала вздрогнула, а затем внимательно оглядела Тикаеву пятерню, выискивая не то под, не то над ней вещественную причину этого прикосновения, пока не обратилась к своему захватчику лицом, и на этом лице Тикай увидел выражение такого слезного прошения – почти мольбы, – что поясницу стянуло стыдом, в животе кляпом все скрутило, а лицо раскраснелось. Он юрко прибрал руку в карман, покинул стол и понесся размачивать в вине срамной корсет, хоть и понимал, что тот по мере высыхания станет еще туже. Напрочь позабыв, что официанты давно отказали ему в беленьком, он схватил со стойки початую бутылку и захлестал из горла. Где-то в другом конце шатра взревел Африкан Ильич, обратив на себя внимание ошивавшейся неподалеку группы охотников. Они отчасти справедливо сочли Африкана за лося.

 

– Интересный мужичок.

– Где? Какой? А, Метумов.

– Вид, конечно, малопривлекательный, но есть в нем что-то…

– И то верно. Какая-то необъяснимая харизма.

– Хорошо его знаете?

– Ну, так… Сестрин подчиненный.

– И даже поглядите – кусает палец. Заусенец, как пить дать, но все равно такой загадочный…

– А вы знали, что он живет с нестерпимой болью?

– Да что вы!

– И практически обходится без анальгетиков.

– Это многое объясняет…. Его мужественность.

– Он считает, что боль делает его тем, кто он есть

– Его величие.

– В ком столько терпения, у того и силы духа куры не клюют.

– Да, точно! Одухотворенный взгляд. Смотрите, с каким отрешенным видом он чешет за ухом, будто не здесь он, а погруженный с чесомой головой в горькую думу. Скажите, эта боль, она из-за шрамов?

– Нет! Батюшки-светы! Что вы?! Нет-нет. Она у него от геморроя.

– Что?.. И не подумала бы.

– Обострения частые, вот и…

– И все-таки! Какой мудрый огонь этот геморрой разжигает в его глазах.

 

Некоторые берут в привычку дышать табачным дымом, оправдывая свою постыдную слабость мрачным желанием сгинуть. Метумов был не из таких, хотя у него-то поводов было с лихвой – один его портрет чего стоил. Более того, он по-всякому силился бросить это занятие, придумывая ему все новые и новые альтернативы. Например, никто не знал, но у него в номере пятый год жила собака – немецкая овчарка. Когда подбивало закурить, он делал ей массаж. Лишь бы отвлечься от ректальной муки, от которой казалось, что он посажен целопопием на раскаленную сковородку, Метумов на салфетке авторучкой начертил простенькую схему, чтобы навсегда расставить приоритеты: что будет лучше – помять собаке спину или выкурить сигарету.


Недолго думая, Цветан вышел из шатра и закурил. Как показала схема, плюсов у табакокурения на два больше.

 

Следующая страница

 

[1] Пошел (фр.).
[2] Лживый сюрреализм (фр.).

 

 

 

 

Читайте также:
Смерть в эпоху социальных медиа
Смерть в эпоху социальных медиа
Однажды в Льеже
Однажды в Льеже
Ни океанов, ни морей
Ни океанов, ни морей