Иллюстрация: Никита Каф
30.10.2018
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова

Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова

Трагикомедия абсурда

 

I · II · III · IV · V · VI

 

Нет, вы видели? Я ща вымру! Смотрит на яичную скорлупу и говорит, что это осколки чей-то жизни, прерванной, так и не начавшись. Доверь такой состряпать омлет – она его слезами пересолит. Идемте.

Вот моя каюта.

Потому что пахнет сырятиной, но пыль… Даже не спрашивайте. Ее тут столько, что в ней мыши тонут. И если не брешут, что она состоит из кожи, то получается, я три шкуры спустил с последней влажной уборки. Каково, а?

И много ли человеку надо? Разве что кушать с аппетитом, гадить без осложнений и спать без гудка. Вы спрашивайте, не тушуйтесь. Забубенью институток будете потом соблазнять.

Как все перемешалось, как всех кошмарит! Нехило-нехило. По ощущениям, Логика накрылась медным тазом, а по факту – дубовой крышечкой, или что там для нее Антон смастерил?

С ним я познакомился еще в пору своего студенческого гастрита. Знаю его как облупленного. Если он за что берется, то капитально. Особенно за женщин. Честно, я ему в делах амурных завидую кипенно-белой завистью. Ничего, скоро оклемается. Я вот улыбчив, и улыбка моя с виду насмешлива, но, откровенно говоря, ею я обороняюсь от роковых женщин, к которым – не спорьте! – относиться шибко серьезно нельзя – можно влюбиться, – но и подолгу рисоваться сентябрем у них на виду тоже нельзя – можно влюбить в себя, и неизвестно, что хуже, если женщина окажется лярва. И да, что касается романтики – про всех все знаю.

Агапов, значит? Дайте вспомню… Он был слаб, и поэтому внутри него кипели страсти, в которых разваривалась его человечность. Надо ли здесь говорить, что любовь никогда не оборачивалась для него горячкой? Не-а – что ни увлеченность, то какие-то хладнокровные финты и девичьи слезы.

Не думаю, что он все это со зла. Оправдывать не берусь, но сальность эта свойственна подросткам, не уверенным в себе и поэтому несчастным. А там Логика его знатно приструнила. Как он за ней ухлестывал! И как ему теперь нелегко. Вот пишут: «Забег навзрыд: кто кого переплачет на поминках Логики Насущной». Я тут с букмекером говорил, и на Агапова никто не ставит.

Эк клокотало чего-то под ребрами и перестало. Шаг вперед, десять назад – так и вальсируем в могилу. И чего ради? Смысл жизни – он как второй носок, то есть пылится неизвестно где, а как найдется – будет уже маловат.

Смех-смехом, а дальние родственники только и делают, что помирают. Можно годами без весточки просиживать, пока возьми и не умри кто, и тут уж надо ехать вздыхать и плакать. Мой вам совет: всегда заранее пишите панегирики по усопшим. Ну как можно под наитием найти золотую середину между заезженной пошлятиной и доводящими до инфаркта откровениями? Вы речь Большого слышали? Грош цена всем судачествам живых о полку уме́рших. Об этом чтобы с таким запалом разглагольствовать, надо хоть раз самому сыграть в ящик, мое мнение.

А знаете, отчего Метумов ходит с неубранной лысью? Она у него тефлоновая – парики не держит.

Упс! Вы, судя по намечающемуся горбу, человек усидчивый. Нам такие нужны. Как же мы раньше не снюхались?

Нет, ну эта повариха с яичком… Извините мой староскотский, но ссу варом, как вспомню.

 

Нини изваял Галатею. Скульптор он неважный, так что получился гермафродит или, излагаясь на манер поэтов, – бесполый мираж в пустыне дней. Она – та опущенная деталь позапрошлого рассказа. Невидимкой Галатея подсела ко мне на воздушный шар до Земли, и в каком-то смысле я провез ее, лунную мигрантку, в себе, не подозревая о том.

Моя Тэя. Не то что прочие, уходящие. Такая не разгуляется, не упрекнет за слабую хватку. О ней – только в настоящем, хотя нет ее уже. И в начале ее тоже не было. Как фотография, она проявилась не сразу.

Пахли пшенично-луковой едой и хлоркой первые мои деньки в Бамбуковом доме, самые неуемные, но со вторниками, отмеченными сменой обсессивного ликования бензодиазепиновым забытьем. Я не мог смириться с этим, но у местных санитаров был особый гардероб. Говорил им: «Мне несложно жить в смирительной рубашке»,

– но от правды не уйдешь:

если завтра станет легче,

послезавтра ты умрешь.

Говорил так, а не этак, потому что на все мои жалобы отвечали они одинаково: «Выйди на улицу, воздухом подыши». И однажды я вышел. Но воздуха было так много, а меня так мало… Словом, пока я дышал им, жизнь моя подошла к концу.

Зиму спустя проснулся в поту. За бамбуковой стеной был погожий весенний денек с такой изрядной порцией лета, что смола на окне в коридоре спеклась и пошла трещинами. Солнце убьет меня, думаю. Какой светлый суицид! Выбегаю я на улицу и сгораю заживо.

Только тогда, во второй раз воскресши, я завидел сидящую на краю моей постели Тэю, обнаженную. Она потом научила меня этому – высвобождению ци через чакры тела. Тутошние врачи называют эту практику «экс-ги-би-ци-о-низм». Тем утром новообретенная пассия снимала с моей спины обгоревшую кожу и клала ее себе под язык.

– [Вот так высунешь нос из зоны комфорта, втянешь им свежий воздух авантюрной жизни и с непривычки подавишься насмерть. Спертый ведь тебе роднее,] – утешала меня Тэя

Узнав о ней, Логика закатывала шуточные истерики: «Ты изменяешь мне с галлюцинацией! Были б шторы – рога занавесить». Ее рогов я, как ни присматривался, не разглядел, а в материальности Тэи мне сомневаться не приходилось – девались же куда-то слезшие с меня выгарки.

Сейчас, когда вспоминаю, сам поражаюсь, как часто в ту пору Логика разыгрывала мою невестку. Каждый раз наедине, немногословно и жестоко. Ввалилась как-то ко мне в комнату и причитает:

– Что за хамство! Опять оставил грязную тарелку на столе.

– Как ты грубо все истолковываешь! – отвечаю. – У меня какая философия: в сущности, когда я пришел, на столе была грязная тарелка с куском телятины, а когда ушел – осталась та же грязная тарелка, но без куска телятины. И все, заверьте.

– А пюре? Сколько оно уже стоит в холодильной камере?

– Это же картошка! Что ей станет?

– Ничего хорошего!

Взглядом мои покои окинула и качает головой.

– Тут живет свинья.

– Я, кстати, на диету сел.

– Вставай и оттирай пятно в прихожей.

– Да как?

– Ка́ком кверху! Влей в тазик жидкость для мытья полов. – И томно: – Она не требует смывания, цветов, приятных слов и ласки.

– Чего?

– Того! Пляши со шваброй, соплежуй!

– Сама пляши. Я бы, вообще говоря, к тебе в комнату перебрался, но мне Совесть не позволяет.

Совестью мы обозвали Раису Валерьевну – заведующую на этаже сестру-хозяйку. Она уже почила, но все еще с нами – саркофаг с ее телом стоит в каптерке, а занявший ее должность Агент Диареи складывает ей в пяточки ключи от свободных номеров. Он говорит, что человек – есмь злокачественное новообразование нашей планеты. Когда-нибудь Земля дочитает учебник по тепловой хирургии, чтобы порешать это недоразумение эволюции, а до тех пор у нас есть время пожить и помереть. Еще он говорит, что тереться промежностью о поручни – его гражданское право.

Признаюсь по случаю, что намедни порылся у Агента в тумбочке. Много он скопил интересной всячины. Например, в суфражистской брошюрке, датируемой аж шестидесятым годом, обнаружилась картинка эротического содержания. На ней машет увесистой палицей чудная женщина (ударение ставьте где угодно), левая грудь которой пышна и упруга, а на месте правой змеится шрам – так и хочется дополнить равнину плоти чернильным соском. Оскорбительная, по-моему, мизансцена. Она точно утверждает: не изувеченная женщина за идею сражаться не станет. Глупость. И барышня мне понравилась. Я в принципе трехмерному миру предпочитаю двухмерный, не глядя на его вторичность. Отлюбовался и думаю: «Ей ведь сейчас за полтинник, если дожила», – но в течение часа развернул воззренческие свои оглобли и уже считаю, что без разницы, кого любить глазами – жмуриков потенциальных али состоявшихся. Чай, духовно – не зазорно.

 

Кое-кто скажет, что нельзя судить творение по его творцу, и баста, но я знаю пару исключений. Взять вот бога. Как вы знаете, создатель прикидывал внешний вид мироздания в кромешной тьме. Это многое объясняет. Он сказал: «Да будет свет!» – и пока его глаза привыкали к этому самому свету, он работал на тяп-ляп. Вышло немало нелепостей вплоть до утконоса и секвойи (другие деревья дразнят ее дылдой). Сравнительно прилично вылепился только человек, потому что «по своему образу и подобию», но, ко всеобщему несчастью, он унаследовал от своего создателя творческую безалаберность, и как следствие – все, к чему человек ни приложит руку, чем-то неуловимо напоминает утконоса.

 

Я мог бы рассказать, как умерла Логика, но известно мне немного, и все со слов Метумова, а источник он малонадежный. Она сдулась – вот и все. Неподвижно простояв на мосту Белинского около полутора часов – с семи и до половины девятого, – она достает из кармана бритвенное лезвие. Подтягиваются первые зеваки. На их глазах девушка складывает лезвие пополам, кладет на язык и проглатывает. Публика решает, что это фокус. Некоторое время Логика держится прямо, но вскоре начинается судорога, ее рвет кровью. Пока исключительно-сердобольная-женщина вызывает медиков, фокусница перегибается через парапет и демонстрирует стремительное пике в воды Фонтанки. Знаменитый фонтанский кракен, дотоле наблюдавший за действом со дна реки, завидев в воде Логику, трижды пыряет ее заточкой под ребра, чтобы не мучилась. Учтиво с его стороны. Далее целых пять минут Логика борется с течением, истекая кровью. За это время всем хватает ума не прыгать следом в такую холодину, а кракен стирает с заточки отпечатки щупалец. Когда Логика перестает барахтаться, ее начинает бревном нести в сторону Аничкова моста, по которому в ту минуту шагает по направлению к Площади Восстания неравнодушный ко всему на свете китаец. Заприметив дрейфующую красотку, он стремглав прыгает в воду и вытаскивает Логику на небольшой причал прямо за Аничковым мостом. Вытаскивает на причал ее тело, но не пульс. Пульс плывет дальше. Через семь минут поспевает машина скорой помощи. К тому моменту пульс впадает в Большую Неву, а Логика решительно мертва. Это было двадцать седьмое марта, без пятнадцати минут девять.

Растиражированный вздор про отравление сочинила Истина, чтобы отмазать кракена, отмывающего ей деньги с продажи лошадиных транквилизаторов.

 

Тикай Агапов засомневался в своей безнаказанности, и ладно бы ему сулили порку, однако казнь! Он вдруг вспомнил, как минувшим летом, будучи Леопольдом Таммом, сидел в Кадриоргском парке и смотрел перед собой, притупившись на солнцепеке. Ветерок приятно задувал ему в уши, и все было сказочно, пока не села ему на нос, жужжа через «з», упитанная муха. Агапов-Тамм от такого хамства весь сморщился. Он смахнул крылатую ладонью, но далеко она не улетела, сплясала на воздусях и приземлилась возле его туфли. С этаким вызовом. Агапов-Тамм аккуратно завел ту туфлю над мухой и резко топнул, но шельма оказалась не только резвее его ноженьки, но еще и строптивее его будущего тестя, – она успела спастись, немного покружила у него перед носом и спикировала тут же, у самой подошвы. Уж на что Агапов-Тамм не сомневался, что после покушения муха от него отвяжется, он снова топнул и снова мимо, топнул еще раз и еще раз промахнулся, и так продолжалось еще долго, пока Агапов-Тамм не понял: «Насекомое, не сознавая того, ищет кары, наказания за саму свою недостойную жизни помоечную сущность, но инстинкт – а может быть, провидение – не позволяют ему смиренно сгинуть под его – Агапова-Тамма – каблуком». Так пришло к нему знание о недостижимости кары для тех, кому она не предназначена. Вооружившись этим знанием, Агапов-Тамм встал и направился к шедшей мимо незнакомой паре – кавалеру со своей дамочкой. Кавалеру он сбил шляпу, а дамочке дал по роже. Кара воспоследовала. Тамм был нокаутирован до беспамятства, а Агапов, даром что остался невредим, против воли напотчеван пищей для ума – пайком на редкость невкусным.

 

[Насыпь за шатром расчистили. Раньше там был пруд. Ночами он, подсвеченный фонарем с противоположного берега, шел рябью от ветра. Шел да шел, потом бежал – так дуло, – устал, прильнул к столбу, присел, откинул голову и умер (высох). И это все под фонарем на противоположном береге своем. Мы все когда-нибудь там будем.

Что ж, стойко-стылое пламя внутри, на время уймись и просто смотри в энто́ подо все фонари, как догорают чужие огни.]

 

Не дает уснуть призрак мошки. Донимает разговорчиками.

– Неудачно села на воду, – говорит.

– И?

– И сварилась, как видите. И не кипяток был! Горячо – это бесспорно, – но человеческий палец стерпел, когда меня эксгумировал.

– Что за суп-то был? Свекольник? То-то же вы красная, – все тщусь ее побольнее задеть, чтоб отстала.

– Суп?! Обижаете. Суп – это стереотип. Я свалилась в чай с имбирем.

Мошка – не единственный мой фантомный сожитель. За диваном читает Василия Розанова Совесть – Раиса Валерьевна, я вам про нее писал. Она в этой комнате жила, когда меня и Логики еще на свете не было, когда бамбук был нежно-зеленым, а сам дом – двухэтажным. Скончалась она тоже здесь, листая, как сейчас, томик Розанова.

– Чайку-с, Раиса Валерьевна? – спрашиваю у нее.

– Откажусь. Как говорил мой муж: «Устал от жизни – выпей чаю». Я-то от жизни не устала, но судьба распорядилась иначе.

– Вам лишь бы мошек разводить, – говорю беззлобно, как бы невзначай.

– Никого я у себя не разводила. Эта сама поналетела. Вот еще мой муж говорил: «Домашняя живность – игрушка для бедных. Те, кому не дано вертеть людьми, вертят своими питомцами. Это суррогат власти». Золотые слова, и Метумов – живое им доказательство.

Я бы и оставил ее в покое, но мошка спать не дозволяет, и скука смертная. Нахожу на стеллаже картишки.

– А давайте в дурачка!

– Ни за что!

– Это почему?

– С каждой проигранной партией я тускнею. Так и до полтергейста доиграться недолго.

– Но надо же, – говорю, – как-то душу отводить.

– Отводить-то надо, – отвечает, – но и особо увлекаться нельзя. Свою я вот до Петра чуть не довела. За версту нагляделась на него, какой он мужичина солидный, деловой, и обратно потопала, тут Розанов недочитанный.

 

– А Метумов кто? – поинтересовался у Истины Африкан. – Якут же, кажется, да?

– Какой якут? Успокойтесь, – отвечала Истина. – Русский он, русский.

– Только глаз узкий, – возник между ними малость поддатый Метумов в сопровождении вдрызг пьяного Агента. – Кстати, что-то не видно Дюшена.

А мы его заперли – ха-ха! – заперли журналюгу в изоляторе, – еле выговорил Агент. Под изолятором он имел в виду неотапливаемый карцер с мягкими стенами. – Он там вырывался, деньги предлагал. Изводился: “У меня бабушка – майор! Побойтесь вооруженных сил России!” – но лично мне его скулеж до свечки.

– Да уж, – сказал Африкан. – Всю ночь ломился и кричал до исступления.

– Как это вы его заперли? – спросил Метумов. – Замок от изолятора еще ведь в желтую революцию выбили.

– Да в том ведь и суть, – сказала Истина. – Дюшену, чтобы оказаться на воле, всего-то и требовалось потянуть дверь на себя, а не пытаться ее выбить, как бешеной горилле. У него ушла целая ночь на пустячную головоломку, и теперь посмотрите на него.

Дюшен и впрямь на протяжении всего этого времени находился в шатре. Зашуганный, он ежом кочевал из угла в угол с угрюмо обвисшим едальником.

– Будет знать. – Истина покачала бокалом и криво ухмыльнулась. – Пасквили на нинистскую церковь тиснению не подлежат.  

 

Еще в самом начале вы спросили, как я буду обозначать «трансцендентное нутро» в своих письмах. Когда затрагиваешь глубокие материи – одних рискуешь спугнуть заумью, а других дезинформировать. Не буду обращаться за ответом к философии, языку людей пресыщенных. Это не про меня. Я слаб от болей, беден и наивен, потому нарочно делать из своего письма чехарду не стану. Скажем, к душе хорошо идут почти все прилагательные, а расхожих праворульных терминов я знать не знаю. Вот и порешали.

Октябрь догола общипал деревья, и тут же календарь схуднул на месяц, прервав голодовку на день в преддверии зимы. Ноябрю доверять – себе дороже выйдет. Он то блеснет солнцем в шутку, то снежком припорошит, но не согреет и не вдарит едреным морозом, чтобы утвердить уже зиму в праве. Плутовской месяцок. Вскружил нам головы, и мы с Логикой решились на побег.

Раз в сутки Финский залив воспламеняется. Когда солнце садится. Где-то в глуши темнеет. В пресловутой душе. За полгода до, в мае, мы облюбовали место на тамошнем бережке. Отработали смену в аптеке и не вернулись в Бамбуковый дом. Промотались всю ночь и мчали из города в предрассветном тумане. На заре ночь осела росой на наши черствые существа, не жизни даже. Как много эта влага значит! Никакая другая вода не вселяет столько надежды. Ради нее стоит хотя бы однажды дождаться майского рассвета.

И вот ноябрь. Внизу – босые ноги на остывшем песке. Песок чистый. Это оттого, что тут не бывает людей. Если ты играешь в прятки с человечеством, то здесь твои шансы быть найденным ничтожно малы. Ты можешь умереть в ожидании водящего. Беспроигрышный вариант.

Заночевали кульком под деревом в пошитом из тряпок спальном мешке. Вдвоем. На рассвете проснулся от холода. Один. На берегу – шапка, чулки и куртка, даже нижнее белье. Следы ведут в воду. Что тут скажешь? Bon voyage!1 Я послушал ветер, оглядел косу и пошел вдоль побережья влево. Она лежала ничком, укутанная почерневшими водорослями. Правнук Жака Кусто – мой осведомитель из шестой палаты – говорит, что ее вовремя заметил и вытолкнул на берег кракен Фонтанки, бывший на разведывательной вылазке в Финском заливе. Нет причин ему не верить. Как я уже писал, кракен с Истиной повязан, и аккурат в осенний сезон промышляет контрабандой всячины из Финляндии, которую в Петербурге реализует, кто бы вы подумали…

Логика не дышала. Я – о, счастье! – лобзал ее соленые губы, но только вытягивал воздух. Хотел вымыть языком песчинку с ресницы, высосать ее глазное яблоко – что ж это на меня нашло?! – но она очнулась. Я даже расстроился. Перевернул ее на живот и похлопал по спине. Когда вода вышла, взял на руки и понес к дереву, уложил в спальный мешок, взгромоздил его на плечи и помчал на всех парусах к шоссе. Через четверть часа уже усадил ее в запыленную «Мазду» и велел водителю везти до Комендатской площади, и если по дороге случится будка, заранее вызвать туда неотложку. Перепуганный, он так дал по газам, что я еле на ногах устоял. Но устоял, чтобы тут же прилечь.

Пазл сложился, и я жалел об этой авантюре, жалел, что рассказал ей, как меня травил отец, и что с Нини мы встретились на рубеже между жизнью и смертью. Она хотела бежать не со мной, а к нему.

Медикаментозный анабиоз души (к ней, как видно, хорошо идут не только прилагательные), а если перевести на язык сознания, то это будет «в голове густой туман». Он у меня валил из ноздрей, был черен и коптил. Напомаженный его сажей, я добывал нейролептики и мешал их со спиртным. Эти снадобья в избытке имелись у Вьюнка, который в том году заведовал аптекой и якшался с маргинальной компанией, из-за которой его командировочная квартира в центре города вскорости превратилась в притон. Силясь на словах отречься от всего человеческого, эти люди тащили за собой совершенно необязательный для мыслящего человека аксессуар – интеллигентский крест. Ноша эта часто идет в комплекте с фужером, в котором еще триста горьких грамм.

Вьюнок звал меня в гости с таким упорством, с каким мог бы вытащить Сатану из преисподней. Он и его споил бы в сопли. К нему я и решил податься – вернуться в Бамбуковый дом без Логики было все равно, что влезть в петлю.

Добрался до Невского. Свернул на улицу Рубинштейна. Неизвестные сорвали мемориальную доску Довлатову, а на противоположной стене написали: «На тебя смотрит вся страна. Ты клоун. Тебе стыдно». Как я устал от звезды дорог в конце улицы этой, на которую выезжают все автомобилисты-сволочи, когда я перехожу один из ее лучей. Неужто можно по такому соскучиться? Но тогда машин там не было, а я все равно стоял и ждал зеленый свет.

В квартире, кроме Вьюнка, пьянствовали еще четыре троглодита. Никто ко мне не цеплялся, и я втихую налакался чем-то на сосновых шишках. Потом один ушел, и пять тел, включая мое, расположились в двух комнатах. Один лег в коридоре, чтобы притормозить энтропию Вселенной в пределах двушки. Процесса расстановки уже не помню, но такой расклад я, проснувшись первым, обнаружил утром. Переступив через сопящий дефис в прихожей, я вошел в кухню. С похмелья меня знобило. Продегустировав на задок всю мебель, я все же уселся на пол под окном, вжав спину в крытую батарею, закрыл глаза и стал убаюкивать тошноту. Кто-то пришел, наверное, получасом позже, уселся за стол и закурил.

– [Дверь притона словно из картона! По ней стучат вредители. Зачем? Ведь у обители в том месте, где порог, и слон пройти бы смог!] – послышался привычный уху ни мужской, ни женский, ничей голос.

– А за дверью? Ступить три шажка вниз по ступеням. Погладить деревянные перила. Подумать: а не оттого ли они целы, что их полвека не мыли и не красили, а только руками вот так полировали? Интерес в себе унять, забыть и дальше пойти, чтобы жить, а не молча измышлять.

– [Первый вопрос всегда должен быть: о чем?]

– О чем я сижу здесь? О чем запах немытого тела? О чем шелушится кожа на нем? О чем головная боль? Алкоголь – это ж счастье в кредит. Мы все спины не разгибаем, мучаемся, добиваясь мимолетной блажи, а тут – наоборот. Посижу, значит, еще чуть-чуть, раз все по справедливости.

Но тут уже не я, а сама батарея прижалась к моей спине, сдавила ее и пустила горячие струи воды мне в кровь. Вспорхнувшие от дуновения ветра, шторы над моей головой волнами сейши легли на потолок. Багровея, они шли мелкой рябью от дыма, а их вельвет порос сосудистой паутиной. Плавно спускаясь, занавеси срастались, образуя обволакивающий меня вакуум. Я возвращался в плаценту.

Окружившая меня живая ткань крепла, а вода из труб переполняла тело. Вместе с телесными жидкостями она сочилась из моего носа, рта, ушей, глаз и, вероятно, ануса. Я задыхался, скреб ногтями скорлупу. Бил плечом и изо всех сил упирался ногами, пока она не дала трещину. Оторвав спину от пуповин батареи, я вырвался из яйца наружу.

Это была уже не тесная кухня питерской квартиры. Я оказался на луне. Опять. Из низины ближайшего оврага вырос знакомый силуэт. Я переступил босой ногой острые осколки. Ему навстречу.

– [Вот он… мальчик. Мясной ключик, человек-проводка.]

Как когда-то, при виде приближающегося Нини меня перестали слушаться ноги, и я присел на корточки, словно пал ниц. Он остановился совсем рядом – полы его халата скользнули по моему лбу – и скомандовал: «[Идем]». К ногам вернулись силы, я встал и подался за ним.

Мы двигались медленно и неизвестно куда. Он со мной не заговаривал, поэтому я бубнил себе под нос кириллицу, пока в сотне метров от нас не разглядел человекоподобное создание. Посреди безвоздушной степи стояла женщина за разделочным столом и ребром ладони нарезала тонкими ломтиками репчатый лук.

– [Это моя жена. Она режет без ножа.]

Я смотрел на нее и не осмеливался подойти ближе, подозревая, что, попробуй я заглянуть ей в лицо, голова ее противоестественно вывернулась бы, как у совы, ко мне затылком, но и затылок этот, и фартук, и платье до щиколоток – все в ней было мною узнано.

– Ты ведешь меня к ней?

– [Подалее.]

Минут через двадцать – женщина к тому времени потерялась из виду – мы остановились у огромной впадины. То, что я принял за ступенчатый кратер, оказалось греко-лунным амфитеатром под открытой Землей. Мы стояли над гладкой котловиной, бывшей от случая к случаю сценой или ареной, в центре которой встали рядком, развернувшись к трибуне, семеро обнаженных женщин и мужчин. Нини ткнул в их сторону острым подбородком и бросился к ним с утеса не как в бездонную пропасть, а как в песочницу. Сел он мягко – халат за ним поднял облако серой пыли – выпрямился и кивком позвал за собой. Не решившись прыгать солдатиком, я попытался ящерицей спуститься по едва ли не отвесной скале, но в самом же начале сорвался и покатился кубарем вниз, и вращался бы еще долго, если б не был заземлен тапочкой Нини. Он снял с меня ногу и выжидающе надо мной завис, но путешествие было так утомительно, что встать недоставало сил.

– Нет, слышишь?! Сначала объяснись. Кто эти люди? Зачем мы здесь?

– [Артисты.] – Он обвел рукой семерых на сцене. – [Моя колода, и я в ней король. Сейчас мы будем раскладывать «Пасьянс Прокруста». Смотри.]

После этих слов артисты до боли знакомыми голосами запели а капелла «Канон ре мажор», а Нини подошел к крайнему мужчине справа и с криком: «[Король бьет шестерку!]» – ребром ладони перерезал ему глотку. «[Стало быть небытие. Нет небытия, стало быть…]» – в наигранной задумчивости произнес Нини над телом – наконец я его узнал – Агента Диареи. Тот схватился за шею, но продолжал свою партию рыком, всхлипом, алой пеной. А что остальные «карты»? Те, не заикнувшись и не дрогнув, волновались симфонией, никак не страхом смерти. Проведя окровавленной ладонью по каменным устам и хрустнув шеей так, что она дала искру, Нини переступил через Агента и продолжил, что начал.

Заруб.

Рана такая глубокая, что голову Истины ловят в падении ее же лопатки.

– [Король бьет семерку! Неприглядно мясо. По нисходящей правду тела скрыл лосьон, за ним – тональный крем и мыло, волос, эпидермис и сам стан. Я, истины блюститель, этот узаконенный обман раскрою с кровью, что пущу лжецам.]

Сечение.

Прежде чем распластаться на поверхности сцены, Взрывович пытается устоять на четвереньках, налив себе пунцовую подушку, а льет из него так, что хватит еще как минимум на широченный матрац.

– [Король бьет восьмерку! Услышать, внять и подобрать слова. Озвучить, чтоб забыть. Когда нет прока от языка и диалога, не проще ли кого-нибудь убить?]

Инцизия.

После удара Вакенгут сию же секунду теряет сознание, не способный вынести вида собственной крови.

– [Король бьет девятку! Бьет украдкой, вмиг завершая схватку с этой картой гадкой.]

Надрез.

Получив смертельную рану, Африкан Ильич бросается к трибуне и на удивление живо начинает карабкаться по ней, но каждую последующую ступень он преодолевает все медленнее и медленнее, наконец, зацепившись за восьмую, он отпускает ее, пятится, теряет опору, летит и с отвратительным треском грохается о шестую. Пройденная им дистанция увековечивается неровной исчерна-красной линией.

– [Король бьет десятку!]

И вот, не стало пяти голосов. Поют одни Метумов с Логикой.

Нини, потирая острие в верхней части головы, словно не рог это, а поросший щетиной подбородок, продолжает:

– [Я умру. Стану почвой. Меня расфасуют по мешкам, отвезут на поле. Там единство, где посадят в меня семя, где взойдет надо мной яблоня. Ее плод съест мужчина. Он обрюхатит женщину. У нее родится дитя. Им буду я.]

Окровавленный с головы до пят, Нини подошел ко мне, вцепился обеими руками в плечи и поднял на ноги, затем он показал, как именно надо сложить пальцы, как обращаться с рукой, чтобы она стала острее бритвы, и указав перстом на «валета» с «дамой» сказал: [Добей].

В ту же секунду я подтянул его к себе за пояс халата и от груди рубанул ладонью так, что она вошла ему под кадык и вышла где загривок. Голова Нини (отдельно от туловища – обыкновенный полумесяц с рожицей) вдребезги разлетелась по полу. Я разглядел только кусочек с пастью. Перевернутая, она улыбалась, ощерив плотный ряд акульих зубов. Нини был счастлив: его побил «туз». Честная игра. Отбой.

Там, в кухне притона, вылупился из космического яйца уж не я, а Леопольд Тамм. Это он, а не я, добрел до посольства Эстонии, а оттуда отправился восвояси – к своим родителям, которые были уверены, что сын их потоп в Черном море пять лет назад, когда они всей семьей отдыхали в Сочи.

Убийца? Я сотворил труп – существительное неодушевленное, лишь слово.

При всем при том Нини навел меня на мысль: душа, о которой мы условились, – по сути просто сгусток электричества в нашему мозгу, в котором сосредоточено все – память, чувства и самость. Когда мы умираем, электричество это рассеивается, становится частью мира, током. Когда-нибудь частица того, что было вашим я, попадет на атомную электростанцию. От вашей души заработает электробритва. Вашей душою сбреют волосню в паху. Вот тебе и промысел Божий.

 

Следующая страница

 

[1] Счастливого плавания! (фр.).

 

 

 

 

 

Читайте также:
Зачем тебе философия?
Зачем тебе философия?
Апология Творца
Апология Творца
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова
Непокой, или Кучерявый траур Тикая Агапова