Страсть к идеалу – одна из главных сил, вращающих жернова истории. Одержимого любой Idée fixe эта власть способна превратить в героя, в того, кто несёт в себе частицу абсолюта. Герой становится одновременно кормчим и путеводной звездой для поколений потомков, которые узнают его через миф. Вместе с тем нас влечёт к героическому из-за страха перед лицом никчёмной жизни, равно как и перед уродливой мордой бессмысленной смерти.
Понятие героического вызывает ряд устойчивых ассоциаций. Мы связываем героическую персону с самопожертвованием и подвигом, с преобразующим реальность порывом. Привычное течение вещей останавливается, когда некто преодолевает границы предустановленных возможностей и открывает перед инерционным большинством новый виток жизни. Свежие перспективы и принципы миропорядка легче всего прививаются в культуре, если они сфокусированы в образе конкретного героя. Память о нём свято хранится. Она выступает как мощная вдохновляющая сила и как связующее звено между суетой повседневности и чистотой идеала. На протяжении столетий меняются места пребывания героев, которые могут жить где угодно: в традиционном мифе, литературе или поп-культуре.
В архаичных культурах героем выступает первопредок, соединяющий в себе огромную мощь, волю к жизни и мудрость. Метаморфоза, которую переживает адепт во время шаманских практик, – это обретение силы первопредка, следование за трансцендентным образцом. На смену архаичному идеалу придут эпические герои, затем религиозные и квазирелигиозные эталоны, но потребность в образе, объединяющем человеческое со сверхчеловеческим, останется неизменной.
По Джозефу Кэмпбеллу героем становится личность, вырвавшаяся из локальной ограниченности в свободное пространство универсальной человеческой природы. Эта трактовка с психоаналитическими корнями подразумевает существование единого для всех культур пространства трансперсонального мифа. Следуя этой логике, даже если герой буквально не касается ни фундаментального закона обновления мира, ни темы трансформации смерти, он все равно завуалированно отвечает на вопрос, который антрополог Эрнест Беккер назвал ключевым для общества и религии – о значимости человеческой жизни перед лицом смерти. Поэтому и несущие на своих плечах весь цивилизационный код сверхлюди – Одиссей или Топильцин Кецалькоатль, и исторические кумиры, и субкультурные поводыри, – все имеют архетипическую общность. Человеку необходимо ощущать значимость своего существования, как минимум знать о родственном себе персонаже, который реализовал себя в космическом масштабе. Для тех же, кого гложет червь экзистенциальных сомнений, протянутые руки героев особенно важны.
Универсальность уживается с индивидуальностью: рассматривая облик отдельного героя, мы понимаем дух и плоть той среды, в которой он рожден. Этот идеал является ключом к ценностям и эстетике общества, способом почувствовать идентичность конкретной культуры. Мы обнаруживаем, какие именно смыслы противопоставляла эпоха смерти и невесомости существования. Чтобы понять, о чём речь, обратимся к ликам некоторых героев западного мира.
Судьба героя
Но и умерши, они не умерли; доблести слава,
Ввысь воспарив, унесла их из Аидовой тьмы.Симонид, VI-V вв. до Рождества Христова
Греческий герой классической эпохи воплощал в себе калогатический идеал, одновременно реализуя нравственную добродетель и благородство мужского начала. Добродетель означала стремление следовать долгу, соблюдать законы мироздания, близкие, но не всегда равнозначные воле богов, а мужское совершенство – способность к подвигу. В подвиге персонаж демонстрирует достоинства физической мощи, интеллекта и интуиции, однако все эти качества не воспринимаются как исключительная собственность личности героя. Древнегреческая культура видит бытие как космический театр, и не запирает действующих лиц в ту отделённость личностого, с которой мы живём сегодня. Герой этого мира не «self-made man», а выражение определённых обще-космических начал, манифестация небесных совершенств в границах человеческого. Поэтому логичным финалом героической жизни является достойная смерть, восхождение к вечности, как у Геракла или Асклепия. Эта идея хорошо иллюстрируется примером: высшая олимпийская награда – это статуя победителю, которая означает его обессмерчивание. Любопытно, что квазирелигиозный культа спорта, набирающий обороты с конца XIX века, возродил эту практику, и в XX веке прижизненных статуй удостаивались только спортсмены или диктаторы.
Даже умерший «обычным образом» герой не уходит в небытие: он остаётся жить вместе со своим народом. Почитание героев полностью пропитывало социально-религиозную структуру греческих сообществ: это были молитвы, праздники, мистерии, жертвоприношения. Особое внимание уделялось гробницам и другим местам силы. Даже в «Описании Эллады» Павсания, которое относится уже ко II веку нашей эры, упомянуто несколько святилищ героев, таких как могилы Менойкея и Фиеста или храм Орфея (героя, чей культ развился в оригинальное мистическое течение). Истории величайших героев Греции – Геракла, Персея, Ахилла, Одиссея и прочих – прошли трансформацию в сюжетах древнегреческой словесности. Очевидно, что наше восприятие этих персонажей, основанное на литературных ассоциациях, затрагивает только часть спектра восприятия самих греков. В драмах Эсхила, Еврипида и Софокла навсегда были зафиксированы связь между подвигом и катастрофой, неумолимое движение причинно-следственных связей, а также сковывающие всех людей путы долга и страсти.
Древние греки возносили жертвы и просили о заступничестве героев, воспринимая их как более близких, нежели боги, существ. Вообще, поклонение герою, как персонажу дуалистическому, несущему и человеческое, и небесное, характерно для многих культур. Архаичный предок–герой связывает мир людей со сверхъестественными сущностями – тотемными животными или духами, и посредством этой связи, даёт новый витальный импульс человеческому роду. В греческой цивилизации подобные представление развились до нового уровня, позволив осмыслить вселенную как постоянно трансформирующуюся субстанцию с подвижной иерархией. Путешествия героев в небесные вершины и в подземелья нижнего мира – знак особой роли, в которой способен выступить человек. В схватке с неукротимым фатумом, эллинский гений развился в познающую себя личность, и это стало вершиной греческой цивилизации: на смену Гераклу пришел Сократ, ставший эталоном героя-философа.
На протяжении тысячелетней истории, греческая героика всегда была пронизана духом морских странствий. Отправляющееся в путь судно – выразительная метафора человеческой жизни, а в отношениях изменчивого Эола и управляющего парусом моряка нельзя избежать вопросов предначертания и свободы. И спустя века, призраки эллинских свобод соблазнили немало душ. Достаточно вспомнить два эпизода: восстание античных статуй, ознаменовавшее обновление иерархии в эпоху Возрождения, и то внимание, которое уделила экзистенциальная троица – Ницше, Сартр и Камю, – греческой драме.
Роман с Родиной
Природа не так уж тесно связала тебя с телом, чтобы ты не мог заставить его знать свое место и руководствоваться разумом. Ведь вполне возможно стать богоподобным человеком, оставаясь никому неизвестным. Всегда помни об этом, а также о том, что блаженная жизнь требует немногого. И если ты потерял надежду стать диалектиком или физиком, то не должен еще оставлять попечение о том, чтобы быть свободным, преданным общему благу и послушным богу.
Марк Аврелий, II век
Незадолго до начала Новой эры эллинский герой уступил венок герою римскому. Греки потеряли не только самостоятельность, но и в значительной мере, свою сакральную территорию. Иллюстрация этому – безобразная победа императора Нерона на Олимпийских играх, превратившего образ героя-олимпийца в карикатуру. Начиная с периода Великой Республики, римская аристократия активно эксплуатировала образы греческих мифов, извлекая из этого политические дивиденды. Например, Марк Антоний подчеркивал происхождение своего рода от Геракла, и одевался в соответствующей манере, а Октавиан презентовал себя как Ореста.
Традиционно же в римском идеале царствовало социальное измерение, а эссенцией идеала выступали принципы mos maiorum, особенной преданности благородным нравам предков. Окруженные ореолом святости отеческие заветы, не были, однако, мёртвым поведенческим каноном, убивающим развитие. Напротив, на почве благочестивого консерватизма у римлян формируется устойчивая экспансивная идея. В «Энеиде» провозглашается национальная миссия римлян как явление вселенского масштаба (границы Рима приравниваются к границам мира). Римляне осмыслили свою исключительность и историю как предначертание, требующее подвига «из любви к отечеству». По Цицерону: «Дороги нам родители, дороги дети, родственники, близкие, друзья, но отечество одно охватило все привязанности всех людей. Какой честный человек поколеблется пойти за него на смерть, если этим он принесёт ему пользу?». Эта концепция достоинства, безусловно, была подвержена и влиянию греческой философской мысли, в частности платоновской иерархии ценностей. Поэтому герой-римлянин (которым, по идее, должен быть каждый) через гражданственность, политический акт реализует своё космическое предназначение, не рассчитывая при этом на сиюминутное признание, а полагаясь на стремление к универсальному благу. Так в Риме возникает священный патриотизм, героическая и фатальная идея, не всегда украшенная стоической трезвостью, но всегда способная выступить мощным противовесом страху смерти.
Каноническая история, раскрывающая понимание римлянами патриотизма – история Марка Курция. Согласно мифу, после землетрясения на площади Рима возникла гигантская яма, которую невозможно было засыпать. Оракул провозгласил, что для того, чтобы избавиться от неё, граждане должны пожертвовать самым дорогим, что есть в Республике. Споры о том, какая ценность важнейшая в стране, завершил молодой солдат Марк Курций, который на коне, и в полном боевом облачении бросился в провал. Главное достояние Рима – это преданные патриоты, готовые на самопожертвование ради отчизны.
Реальное воплощение этого идеала менялось: от аскетичного защитника Республики или погруженного в размышления об общественном благе политика, до обожествленного отца нации, императора, в чью честь ритуально закалывают сотни быков, а по практическим соображениям – тысячи людей. Патриот – образ не конкретный, потому любовью к земле отцов, возведенной в ранг сверхценности, можно объяснить какое угодно поведение. Однако у обществ, слишком рьяно культивирующих образ героя-патриота, есть общая тенденция – доводить себя до истерического экстаза тирании. В этот момент самопожертвование ставится на поток, уникальность героизма профанируется. Когда Отечество в опасности, а подвиг приравнивается к норме, неуместно выдвигать мелочные претензии к власти: молча стыдись, что пока ещё не отдал Родине самое дорогое. Так юные камикадзе, окрылённые мудрой улыбкой вождя, всходят на суицидальный конвейер, с надеждой на бессмертие в патриотической Вальхалле. Все эти «древнеримские сюжеты» – от рафинированного патриотизма как нравственной дисциплины, до культа восторженных самоубийц, – история повторит не однажды.
«Музей мира в Минамикюсю, японская префектура Кагосима, надеется, что в список Всемирного наследия будут включены 333 письма камикадзе, хранящихся в этом музее среди 14 тысяч документов, имеющих отношение ко Второй мировой войне. ЮНЕСКО действительно обратилась с ежегодным предложением о внесении новых записей в ее международный регистр в рамках программы "Память мира", основанной в 1992 году с целью создания документального наследия человечества.
Речь идет о письмах всего в несколько строк, адресованных близким пилотов и написанных накануне их самоубийственной миссии. Многие летчики писали о том, что гордятся возможностью умереть за свою страну».
Из статьи David Romain, Le Figaro
От Христа к Робинзону
Желанием горим мы
Тебе последовать;
о, сколь трудно нам, бедным,
подражать Тебе,
непорочному и невинному,
Владыке ангелов!Хильдегардра Бингенская, XII век
…для моих души и тела будет лучше всего, если я буду жить, угождая Господу и моей бедной жене; это избавит меня от многих забот, да и от трат тоже.
Сэмюэль Пипс, 1668 год
В средние века самость политического поблекнет, политика, как и другие культурные институты, насквозь пропитается ароматом фимиама. Европейцы унаследуют государственные изобретения Рима, но их героика будет расти на территории веры. Применение героических эпитетов к христианскому идеалу, может вызвать, правда, некоторый диссонанс: наследуя романтизму, мы скорее назовём героическим образ мильтоновского Сатаны или лермонтовского Демона, чем святого. Но если отталкиваться от понимания героического как «проекта бессмертия» (по Эрнесту Беккеру), то мы сразу же увидим трехуровневую модель христианского героизма. Супергероем в этой системе выступает Христос-победитель смерти, рядовыми героями — святые и мученики, а обычные люди обретают частичку сакрального в своей жизни, поклоняясь Христу и святым. Святые покровительствуют не только в жизни земной, но и помогают преодолеть страх смерти, совмещенный средневековым сознанием со страхом ада; прикосновение к нетленным мощам – это контакт с материальным выражением вечности. Одновременно с этим, доказательством бессмертия духа служило проявление в мире живых умершего праведника, и во многих культах европейских святых и блаженных мы найдём такие сюжеты.
Христианский идеал очищения души через деятельное принятие совершенной личности, не был, конечно, однородным и статичным, и обрёл множество интерпретаций, но самым выразительным с героической точки зрения стал опыт тех, кто самоотверженно, и зачастую буквально подражал земному пути Иисуса Христа: раннехристианских мучеников и таких аскетов, как Франциск Ассизский. Они стремились отдать в жертву всё, включая жизнь, ради блаженства встречи с Создателем. Как писал Владимир Бибихин о Франциске, «без готовности к смерти не было бы сумасшедшего ликования».
Центральным в христианском пути часто оказывалось смиренное принятие страдания как искупления: как Сын Божий испил свою чашу, так и следующие за ним не уклонялись от мук. В мистических и радикальных направлениях этот маршрут оборачивался гипертрофированными формами. Экстатические опыты «христоподобия», такие как, например, стигматы, становились сверхценностью. Такая направленность закрепились в западном христианстве уже в классическом средневековье, её можно встретить и в полу-еретическом самобичевании флагеллантов, и в созерцательных практиках великих монашеских орденов католицизма. Именно подвижники, алчущие Святого духа, были ключевыми героями Старого света, они несли в себе содержание европейской культуры, связывали её элитарные и народные формы. Почувствовавший блаженное прикосновение Бога (или святого) человек автоматически претендовал на героическую роль. Взращённое из ветхозаветных, евангелических и отчасти античных корней почтение к инсайтам (и, соответственно, к пророкам), долгие века, вплоть до распространения рационалистической гносеологии Декарта, было важнейшим фактором европейского сознания.
Отдельный героический миф средневековья был связан с той частью рыцарства, которая впитала в себя влияния гностических учений и древнегерманской мифологии. Его признаки – стремление к торжественной дематериализации: смертный бой с телесностью и преклонение перед сакральным женским принципом. Конечно, такое рыцарство – в значительной степени художественная фантазия романтиков XIX века, однако и у платонической любви Блока, и у самоубийственного пафоса Вагнера легко находятся старые корни. Странствующий рыцарь – важнейший образ западного мира. Важно осознавать двойное дно его подвига: заколотый огнедышащий скот не просто трофей во славу принцессы, но символ повергнутой телесности, перестройки мира. Для эзотерико-оккультных течений Европы, связанных с манихейством и герметизмом, такой смысл рыцарского героизма был очень важным.
Христианство, выросшее внутри бюрократического государства с развитой правовой системой, чрезвычайно серьезно подошло к вопросу иерархии, титулярно зафиксировав близость каждого служителя церкви к божественному. На духовно-героической вертикали были зафиксированы незыблемые роли. Некоторые из ролей, например, папская, подразумевали огромную мощь. Однако залить всё жреческим бетоном не удалось — дух дышит, где хочет. Проект формализации трансперсонально-героического измерения регулярно давал трещины из-за мистиков, претендовавших на прямой контакт с абсолютом (достаточно вспомнить живших в один период пре-Реформации философов: Бэкона, Таулера, Экхарта, Сузо), а потом и вовсе обернулся грандиозной мутацией латинской веры, результатом которой стало протестантское многообразие, по сути, новый тип религиозности.
Закономерно, что ни один персонаж средневековой политической сцены, претендовавший на героическую волю, не мог игнорировать духовное измерение. Каждый лидер так или иначе воздвигал собственную «Лестницу Иакова», по которой можно взойти в небеса справедливого благоденствия. Печатью святой миссии отмечены Жанна Дарк, Ян Гус, Кромвель и многие другие вожди. Но и в будущем, даже во времена “победившего рационализма”, европейские революционеры регулярно намекали на сакральный подтекст, пусть и не всегда близкий христианским схемам. Закономерно, что Марсельезу написал масон и сенсимонист, а идеологи НСДАП штудировали оккультных авторов: без духовного проекта в пантеоне политических героев вы будете лишь скучным полководцем. Революционеры-большевики несколько выбивались из этого ряда своим обглоданным материализмом, но уже в сталинский период сухость учения о классовой борьбе с лихвой компенсируется пышностью советского мифа, вершиной которого станет культ коммунистического Прометея (он же покровитель рода — вечно живой Дедушка), обретшего бессмертие в Мавзолее.
Проводниками Реформации были как харизматические герои мессианского типа – Лютер, Шторх, Мюнцер, так и довольно скучные интеллектуалы Кальвин и Цвингли. Эта двойственность хорошо показывает, что над Европой XV-XVI веков уже разгоралась заря рационализма. Проповеди протестантов, их идеологические и реальные войны с католиками, сильно изменили культурный облик континента. Но и не только они. Если помнить, что в одну эпоху с реформаторами веры жили такие фигуры как Петрарка, Леонардо и Рабле (титанический героизм Возрождения с его идеями целостности и достоинства мы вынесем за рамки), легче представить, в каком плавильном котле оказалось мироощущение европейцев. Среди следствий было появление значительных индивидуальных свобод в духовном и философском самоопределении, и что особенно важно – появление нового идеала, новой поведенческой модели, кардинально отличающейся от героических путей прошлого. Её можно назвать подлинно гуманистической в том смысле, что она очень высоко ценит «заурядный» статус человеческой жизни.
Как известно, для протестантских церквей характерен отказ не только от большинства таинств и сложной духовной иерархии, но и от феномена святости как конкретного преображения-обожения. Протестантская культура создаёт положительный образ сбалансированного героя: в меру аскетичного, достаточно предприимчивого и почти полностью лишенного иррациональных порывов. В частности, он сам способен изучать Евангелие и трактовать смысл священного писания. Он не особенно нуждается в иной, мистериальной благодати. Так новый мир видит идеального человека и христианина, для которого подражание, людям, раздающим родительское добро нищим, уходящим в пустыню и совершающим подобные поступки, просто немыслимо. Как мы видим, классический подвиг для таких прагматиков сильно обесценивается.
Рассмотрим эту модель на литературном примере. Спустя примерно двести лет с начала Реформации, в начале 18 века, сердца читателей завоюют приключения йоркского моряка Робинзона Крузо. Сам персонаж не был, конечно, примером для подражания в прямом смысле, равно как и книга Дефо не была идеологическим манифестом или текстом откровения. Это был литературный шедевр, по сути первый великий роман английской литературы. Однако в нашем контексте особенно важно, что сквозь приключенческий нарратив, сквозь выдержанную в пуританском ключе историю духовного перерождения Крузо, проглядывает мышление человека новой формации. Этот человек (или герой) следует по нелёгкой тропе жизни, вооружаясь всем, что может оказаться полезным. Поэтому он берёт с собой и здравый смысл, и веру в небесное покровительство, не впадая ни в какие крайности. В своём пути он точно знает цель – благополучие своей жизни, а значит своей семьи, своей корпорации и страны. Счастье и успех возможны, если разумно и трудолюбиво возделывать поле собственной жизни. Человек Нового времени точно не похож на олимпийца, вакханку, стоика, бенедектианца. Те искали путей кардинального преображения своего обыденного опыта, он же ищет не преображения, а улучшения ситуации. Согласно Дефо, самая высокая степень человеческой мудрости — это умение приспособиться к обстоятельствам и сохранять спокойствие вопреки внешним угрозам. Как мы видим, в этой системе координат тема освоения смерти сводится к мизеру. Куда важнее определённый палатой мер и весов успех, и та специфическая организация жизни и сознания, которую Макс Вебер назвал «духом капитализма».
Человеческий идеал Дефо, который он сам и реализовывал в своей биографии предпринимателя, издателя, публициста и политика, – это то, без чего невозможно представить ни протестантскую трудовую этику, ни расцвет третьего сословия, которое быстро станет главной силой Западной цивилизации. Впрочем, сам Робинзон – трудяга и рациональный фаталист, – только первая ступень новой эволюции. Очень скоро, в его потомках появится куда-больше самонадеянности. Переплавка ценностей продолжится. Шагом в бессмертие станет, например, банк, названный вашим именем, а рафинированный мистицизм окончательно уйдёт из героического поля в густую тень. Из духовной среды протестантизма со временем вырастут разнообразные течения, начиная от «христианского пантеизма» и заканчивая харизматическими протестантскими культами. С другой стороны, мировоззрение западного мира будет взорвано триадой атеизма, материализма и нигилизма. Эти тектонические подвижки радикально изменят смысл бессмертия, и начиная с ХIX века, на героическом небосклоне начнут вспыхивать новые, невиданные звёзды.