Эссе
Займет времени ≈ 9 мин.


Февраль 21, 2018 год
Иллюстрация: Jacek Malczewski
Смерть истины,
истина смерти
Смерть истины, истина смерти

Смерть Истины.

Состояние постмодерна – это прежде всего состояние смерти. Несколько знаковых смертей произошло в XX веке. Умер Бог, умер автор, умер, в конце концов, человек, умерла история…

Умерла, очевидно, Истина. Под смертью Истины следует понимать отказ от самого понятия Истины с большой буквы. Отказ этот происходит в результате того что истина перестает быть центром нравственной системы координат для человека, перестает быть нравственной ценностью. Как следствие, понятие Истины неизбежно размывается в общественном дискурсе,  а в научном дискурсе поиск Истины заменяется фактособирательством, исходным же принципом становится релятивизм, ведь поскольку центр отсутствует, всякая истина находит свое расположение лишь относительно другой такой же истины в череде бесконечных других таких же истин, ни одна из которых не будет более (или менее) ценной, но лишь более (или менее) полезной, работающей, употребимой. Истин бесконечное множество, и ни одна из них не может стать абсолютным центром для остальных. Размывается сама идея истины.

Но прежде чем сказать о том, что же нам делать в ситуации смерти Истины, коротко рассмотрю прочие важные смерти, которые с нами приключились в прошлом веке…

Смерть Бога,

о которой впервые заговорил Фридрих Ницше в работе «Веселая наука», можно интерпретировать как устранение аксиологического центра в нашей человеческой системе координат. У Ницше «Безумец», который с фонарем в полдень пришел на базар, во фрагменте 125 «Безумный человек» говорит так: «Что сделали мы, оторвав эту землю от ее солнца? Куда теперь движется она? Куда движемся мы? Прочь от всех солнц? Не падаем ли мы непрерывно? Назад, в сторону, вперед, во всех направлениях? Есть ли еще верх и низ? Не блуждаем ли мы словно в бесконечном Ничто? Не дышит ли на нас пустое пространство? Не стало ли холоднее? Не наступает ли все сильнее и больше ночь? Не приходится ли средь бела дня зажигать фонарь?». Это знаковый фрагмент. В отсутствии Бога мы не понимаем, где низ и где верх, падаем ли мы или возносимся, тем более не можем мы определить, что добро и что зло. Поэтому «всё позволено, если Бога нет» (Достоевский).

Хайдеггеровская интерпретация смерти Бога как смерти метафизики как раз и указывает на тотальную невозможность человека обратиться к фундаментальным вопросам своего бытия, вопросам о свободе, смерти, природе власти, войны, и страдания. Мир, душа, смерть, свобода – все эти вопросы метафизики больше неактуальны со смертью Бога, человек уже не силах затронуть их. Он одинок и оставлен, причем оставленность эту он сам же и соделал, потому что он сам и убил Бога.

Иллюстрация: Jacek Malczewski

Далее смерть автора,

которая устраняет центр и границы для текста, в результате чего текст теряет своего творца, само понятие «творец» лишается сакрального смысла, вместо творца теперь производитель, творение заменяется производством. «Присвоить тексту Автора — это значит как бы застопорить текст, наделить его окончательным значением, замкнуть письмо. Такой взгляд вполне устраивает критику, которая считает тогда своей важнейшей задачей обнаружить в произведении Автора» — так пишет Ролан Барт в знаменитом своем эссе «Смерть автора». Текст без автора бесконечно движется, и поскольку центр в системе координат уже потерян, то мы не знаем, куда движется текст, а значит, можно избрать любой вектор, ибо ни один из них не может быть распознан как верный.

Автор умирает вместе со смыслом, замыслом и целью текста. Отныне текст бессмысленен и бесцелен. На смену смыслу/замыслу/цели текста приходит «письмо, не знающее остановки» — дурная бесконечность смыслов, которые мерами вспыхивают, мерами угасают, но ни к чему не ведут, ибо пути больше нет, остались лишь тропы во тьме, и мы, читатели, решительно не знаем, чем их осветить…

Барт пишет: «Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающих единственный, как бы теологический смысл («сообщение» Автора-Бога), но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма, ни один из которых не является исходным». В таком тексте «расшифровывать нечего», здесь никогда «невозможно достичь дна», а значит, мы падаем в бездну, и падение это бесконечно, поскольку мы не можем определить, относительно чего мы падаем. Это падание в действительности представляет собой, скорее,  бесконечное лавирование и верчение внутри лишенной центра системы координат.

Смерть истории,

преждевременно объявленная Ф. Фукуямой в знаменитом эссе «Конец истории и последний человек», так же устраняет границы – но уже между политическими концепциями. Поскольку из трех политических теорий (правой, левой и либерализма) к концу XX века «выжила» лишь последняя, т.е. либерализм, то границы в мире автоматически отменяются, теперь нет больше ничего кроме демократии и свободного рынка,  также «гуманистических ценностей» (и «гуманитарных бомбардировок»). Только демократия, только свободный рынок, только хардкор…

История окончилась, но – не умерла. У истории проявился новый движущий заряд, и вновь идут войны, вновь сталкиваются противоположные силы, но опять же нет того центра, относительно которого мы определяли бы правых и неправых, относительно которого можно было бы определить верный вектор движения. История движется, но мы откровенно не понимаем, куда. Традиционализм говорит, что к бездне и апокалипсису, Фукуяма в своем новом эссе «Какое общество лежит в конце истории?» пишет, что к либеральной модели общества, которой все так же не могут составить конкуренции ни исламистская теократия, ни китайский коммунизм, ни евразийство.

Иллюстрация: Jacek Malczewski

Смерть человека.

Вслед за смертью Бога неизбежно наступает и смерть человека. В книге «Наше постчеловеческое будущее»  Фукуяма пишет, что «наличие у человека стабильной природы на протяжении всей его истории имело колоссальные политические следствия». Сегодняшние биотехнологии имеют дело как раз с природой человека, которая на протяжении тысячелетий оставалось неизменной, обеспечивая тем самым стабильность понятия права и тем самым стабильность политической области в целом. Покушение на стабильность этого понятия приведет к большим последствиям в области политики. Таким образом, смерть человека имеет далеко идущие последствия как для экзистенциальной сферы, так и для общественно-политической. Но факт в том, что эта смерть настала.

В прошлом году, например, итальянский нейрохирург осуществил пересадку человеческой головы. К операции готовились долгое время, пока что мертвую голову пришили к телу, которое находилось в состоянии клинической смерти, но уже сейчас готовятся пересадить живую голову к живому телу. Казалось бы, хорошо: вот человек умирает, допустим, от сердца, а ему взяли да голову пересадили к другому телу, у которого с сердцем все в порядке. И хорошо: остался жив человек. Только не торопитесь говорить о человеке. Не человек остался жить, а его голова. Или голова все-таки умерла, а осталось жить тело, к которому пришили новую голову? В любом случае о человеке как целостном существе мы говорить в этом случае уже не можем. Быть может, врачи такой операцией и спасут какого-то конкретного «человека» от смерти, но само понятие человека как некой единой субстанции уничтожается. Человек умер, а люди продолжают существовать, последние люди…

Смерть Смерти.

Этой тавтологией я обозначаю ситуацию табуирования смерти в современной культуре, изгнания смерти из общественного нарратива. Это изгнание смерти было начато, как ни странно, христианством. Отец Александр Шмеман в книге «Литургия смерти» пишет, что «именно Церковь впервые отвела смерти специальный «отсек» и распахнула — психологически и культурно — двери её физическому изгнанию в анонимность больничной палаты». Вследствие этого создается «мировоззрение, жизненный опыт, способ видеть и, главное, проживать жизнь так, как будто она не имеет никакого отношения к смерти». То есть речь идет не о христианском попрании смерти смертью (это совершенно иное событие), но о табуировании смерти в культурном нарративе. «…Смерть, которую навязывает нам наша секуляристская культура, — пишет Шмеман, —  это, как ни странно может прозвучать, старая, дохристианская смерть, смерть прирученная, дезинфицированная, вульгаризированная, её скоро будут доставлять нам вместе с медицинской справкой, гарантирующей «существование после смерти». Такую культуру современный философ В.В. Варава называет «эвтаназийной».

Иллюстрация: Jacek Malczewski

Истина Смерти,

таким образом, среди прочих истин также как бы вымывается из современной культуры, изгоняется прочь. Либо же, как писал отец Александр Шмеман, смерть приручается, одомашнивается и становится дрессированной собачонкой, которая смирно сидит в своем углу и знает свое место. Однако мы должны помнить, и нам это постоянно напоминается, что смерть не маленькая прирученная собачонка, она, по слову Мандельштама, «сказочный волк», который то и дело срывается из указанного ему места и может унести человека вслед за собой в совершенно неведомые дали, откуда сам человек уже не выберется один, без профессиональной клинической помощи.

Поэтому Истина смерти не стоит в ряду прочих истин, что она неочевидна, в смысле непонятна, ибо это предельная тайна, и любая попытка сделать смерть понятной будет являться профанацией смерти. С другой стороны, смерть предельно очевидна: мы точно знаем, что мы умрем, знаем, что смерть есть. Но мы не знаем, что такое она есть.

Затем, истина смерти не стоит в ряду других истин постольку, поскольку для этой истины нам не требуется никаких усилий, в отличие от других истин она дана нам сама по себе. Эта истина нам как бы навязана, она врывается в нашу жизнь сама собой, сначала как сознание, затем как некий опыт, относительно которого мы также не можем ничего сказать, ибо он непередаваем.

Таким образом, в эпоху смерти истины мы находим истину, которая не потеряла своих границ и которая не вымыта из нашего сознания, но наоборот, которая устояла перед всякой волной и постоянно предстоит перед нами и как бы ожидает нас. Однако эту истину будет неверно ставить в центр нашей системы координат, иначе мы получим такую аксиологическую систему координат, которая традиционно зовется «смертобожничество». Следовательно, истина смерти может быть лишь такой истиной, на которую мы должны опереться для выхода из релятивистского нарратива смерти истины. Причем эта опора, скорее, должна представлять собой отталкивание.

Об этом хорошо пишет русский философ С.Н. Булгаков в статье «Война и русское самосознание». Булгаков рассуждает о войне, которая возвращает миру смерть и истину смерти, делает её явленной и устраняет всё то, что препятствовало явленности смерти: "…Пусть странно, а для многих дико прозвучит мое слово, но скажу его: это воскрешение приносится смертью, откровением смерти. Над мiром стала смерть, о которой забыли или, вернее, хотели забыть, и, как небесный благовест, как предвестие грозной трубы архангела, зазвучала в сердцах весть. <…> Смерть старательно изгонялась из мещанского обихода. <…> У смерти стараются отнять ее торжественно-мистический характер, не услыхать ее откровения, заглушая его тихий шепот светскими церемониями, напыщенными речами".

Иллюстрация: Jacek Malczewski

Истина Истины.

Что мы противопоставляем смерти? Очевидно, Бытие. Не Бога, потому что «Бог смерти не сотворил». И не мир, потому как наш мир наполнен смертью и движется к ней, это смертный мир, мир, который во многом создан смертью. Также мы не противопоставляем смерти жизнь. Еще Толстой говорил, что жизнь есть смерть. Дионис и Гадес одно и то же, сказал Гераклит.

Смерти мы противопоставляем Бытие, в котором смерть как разъединение, как разложение отсутствует. Мы будем исходить из парменидовского определения Бытия. Бытие едино и неподвижно. Бытие «не возникло, не уничтожимо, целокупно, единственно, неподвижно и нескончаемо» — пишет родоначальник элеатской школы (В 8, 4–5). О Бытии нельзя сказать «было» или «будет», «т.к. теперь оно есть все вместе, одно, сплошное» (В 8, 5–6). Бытие «неделимо» и совершенно однородно (В 8, 22), т.к. признание неоднородности или дискретности потребовало бы допущения пустоты, или небтия («того, чего нет»), и поэтому Бытие вечно пребывает на одном и том же месте (В 8, 29), «ни в чем не нуждается» (В 8, 33), лишено чувственных качеств и любых процессов изменения (В 8, 40–41).

Позволю себе некоторую философскую дерзость в интерпретации парменидовского тезиса. Во-первых, относительно противопоставления смерти Бытия следует сказать, что подобно тому как смерть и очевидна (мы знаем, что смерть есть) и неочевидна (мы не знаем, что такое есть смерть) одновременно, точно так же и у Бытия крайне неоднозначные отношения с очевидностью. Бытие и очевидно, и в то же время нет. С одной стороны, Бытие есть (а небытия нет, как известно), с другой стороны, Бытия ведь тоже часто не бывает, иногда его и вовсе нет. И здесь идет «во-вторых», которое прояснит это последнее заявление. Из тезиса Парменида следует прямо противоположное тому, что мы обыкновенно в нем слышим. Бытия чаще всего нет, а раз нет Бытия, значит, есть небытие. Как это понять? Это становится понятным, если мы подойдем к парменидовскому пониманию Бытия от этики. Что такое Бытие? – это то, что едино и неподвижно, у чего нет «было» и «будет» и что не может, соответственно, быть дано наполовину или треть. Например, мышление. Мышление не дается наполовину. Если мы нечто понимаем, то понимаем всё целиком. Нельзя понять теорему Пифагора наполовину. Мы или понимаем, или не понимаем. Но это касается не только мышления. Например, любовь. Любовь также не может быть наполовину, о любви точно так же нельзя сказать «было» или «будет». Потому что у подлинной любви нет прошедшего времени. То же касается, например, подвига. Подвиг, или, например, жертва, также не совершается наполовину: если подвиг имеет место, то он есть весь здесь и сейчас, целиком и полностью.

Аристотель говорил, что философия начинается с удивления перед тем, что есть нечто, а не ничто, что есть Бытие, а не небытие. Подходя к понятию Бытия с нравственным сознанием, мы понимаем, что те вещи, на которых есть отблеск Бытия и которые, собственно, и представляют собой Бытие, то есть такие вещи как мышление, любовь, подвиг или жертва и т.д., эти вещи по-настоящему удивительны; удивительно то, что они вообще есть, ведь их могло бы и не быть. Удивительно, что есть нечто, а не ничто.

Философия может начинаться с удивления перед Бытием. Но чаще она начинается с отчаяния от предстояния перед небытием, от острого недостатка Бытия. Истина Бытия открывается нам в нравственном видении и экзистенциальном запросе к себе самим на те акты, которыми гарантируется Бытие (мышление, любовь, подвиг, жертва). Но для распознавания Бытия и Истины Бытия в эпоху смерти Истины человеку необходима Истина смерти, чтобы в отталкивании от неё вырваться к Бытию и Истине Бытия. Здесь мы обнаруживаем удивительную диалектику, поскольку только Истина Смерти ведет к Истине Бытия. Истина Бытия и противопоставлена смерти, и в то же время она есть дар смерти.

Поэтому – вся надежда на смерть.