Колонка
Займет времени ≈ 4 мин.


Ноябрь 24, 2016 год
Иллюстрация: М. Наппельбаум
Сигизмунд Кржижановский
Сигизмунд Кржижановский

Сигизмунд Кржижановский – звучит, как имя гоголевского персонажа.

И жизнь его была под стать имени – Гоголь, помноженный на Кафку. Интеллектуал и фантазер, «широко известный в узких кругах», опубликовавший при жизни лишь горсть рассказов, оставивший после себя целый ворох крылатых фраз и афоризмов, но так и не дождавшийся настоящей славы.

Казалось бы, обычная история – сколько талантливых писателей задушила цензура советской системы, сколько их затерялось под стопками рукописей лояльных к власти аппаратчиков? Но случай Кржижановского не укладывается даже в эту модель – его тексты сложно назвать «опасными». Цензура не пускала его в литературу по другой причине – он был «слишком необычен». Литературные чиновники не знали, как трактовать, к какому течению причислять его рассказы и повести. Ведь у цензуры простая политика – не важно, плох ты или хорош, главное, чтобы ты был объясним. В этом и заключалась проблема Кржижановского – он никуда не помещался.

Взять хоть самый известный его рассказ «Квадратурин». В руках у героя оказывается тюбик с мазью, обладающей волшебными свойствами: если помазать этой мазью углы комнаты, то наутро комната станет в два раза больше. Казалось бы – сказка, комедия. Но под пером Кржижановского эта история превращается в драму (когда он пытается скрыть результаты своих «экспериментов»), а потом и вовсе — в фантасмагорию и даже притчу (когда комната расширяется до размеров вселенной, и он не может найти выход).

Сегодня мы читаем этот рассказ, как образец безграничной фантазии, но не сложно представить, какие эмоции при прочтении испытывал цензор: «незаконное улучшение жилищных условий? Да вы что издеваетесь? Зачем вы вообще это написали? Что за отсебятина?»

Фото: М. Наппельбаум

Кржижановский никогда не пытался заигрывать с властью, не прибегал к эзопову языку – он просто писал так, как считал нужным, не оглядываясь на «норму». Терпел поражения, собирал отказы, но продолжал писать – по-своему, не прогибаясь. В этом смысле он, наверно, самый настоящий homo legens.

Сразу стоит сказать одно: читать его – сложно. Он, как бозон Хиггса: чтобы его понять, простого человеческого мозга недостаточно – нужен адронный коллайдер.

Его парадоксальные сюжеты – настоящая «Мюнхгаунзенщина» – чаще всего вращаются вокруг одной единственной коллизии. Он был скорее мастером короткой формы, на большие вещи ему не хватало дыхания. «Возвращение Мюнхгаузена» – яркий тому пример. Текст большой, но растет как будто вглубь, а не вширь – невротичный и неровный, как дыхание астматика, – неровный настолько, что иногда отчетливо слышишь одышку автора.

Кржижановский хорош в другом: его цель – сжать, спружинить предложения до твердого, кристаллического состояния: каждая фраза – афоризм, каждый абзац – история. И за примером далеко ходить не надо – открывай книгу на любой странице и читай любую строчку – вот тебе и афоризм.

Своей любимой книгой Кржижановский называл «Лживые и вымышленные истории барона Мюнхгаузена» Распэ. И это очень важно для понимания его характера – и отношения к реальности.

Он даже написал свою «Мюнхгаузениаду»: историю о том, как достославный барон посещает СССР. Мы привыкли к тому, что истории о Мюнхгаузене должны быть забавными, но странным образом под пером Кржижановского фантасмагория перестает быть смешной.

Вот пара примеров:

«Да, мы бедны, – [говорит барону один из персонажей], – у нас как на выставке – всего по одному экземпляру, не более. (Не оттого ли мы так любим выставки?) Ведь я угадал вашу мысль, не так ли? Это правда: наши палки об одном конце, наша страна об одной партии, наш социализм об одной стране, но не следует забывать и о преимуществах палки об одном конце: по крайней мере ясно, каким концом бить».

Или вот:

«Наши европейские россказни о столице Союза Республик, изображающие ее как город наоборот, где дома строят от крыш к фундаменту, ходят подошвами по облакам, крестятся левой рукой, где первые всегда последние (например, в очередях), где официоз «Правда», потому что наоборот, и так далее – всего не припомнишь, — все это неправда: в Москве домов от крыш к фундаменту не строят (и от фундамента к крышам тоже), не крестятся ни левой, ни правой, что же до того, земля или небо у них под подметками, не знаю: москвичи, собственно, ходят без подметок. Вообще голод и нищета отовсюду протягивают тысячи ладоней. Все съедено – до церковных луковиц включительно…»

Теперь понятно, почему его не хотели печатать – даже попытка прикрыться парадоксами Мюнхгаузена не способна в данном случае снизить градус сатиры.

А дальше происходит совсем удивительное:

«А не попробовать ли мне вернуть вчерашний день? [– думает барон].

Я тотчас же отправился в редакцию газеты и сунул в окошечко приемщика объявлений текст: «УТЕРЯН вчерашний день. Нашедшего просят за приличное вознаграждение…» ну и т. д.

– Хорошо, дня через два пустим.

– Позвольте, – загорячился я, – но через два дня это уже будет не вчерашний день!»

Советская реальность оказалась сильнее фантазии барона. Советских людей не удивляют его невероятные истории – они все это уже видели: и палки с одним концом, и надвое разрубленные, но все еще живые лошади, и перевернутая реальность. Даже когда барон решил «вернуть вчерашний день», в редакции газеты совсем не удивились его просьбе: «Если вам непременно вчерашний, – возразило окошко. – то нужно было заявить об этом третьего дня: порядка не знаете».

Фото с пенсионного удостоверения

Бюрократия система в России во все времена была фантасмагорией – наших чиновников не удивишь просьбами вроде «поиска вчерашнего дня». Они и ни такое видели – ах, ну вы только посмотрите, нашелся тут немецкий фантазер, хочет вернуть вчерашний день. Становитесь в очередь, господин Мюнхгаузен! В Советском Союзе все хотят вернуть вчерашний день – и позавчерашний тоже, и тот, что до него. Именно поэтому у нас самые длинные очереди в мире!

Кроме того, мы – самая читающая страна в мире, и именно поэтому паровозы у нас двигаются за счет сжигаемых в топке книг.

Такие дела.

***

«Сон разума рождает чудовищ», – говорил Гойя.

Кржижановский мог бы сделать эту фразу эпиграфом ко всем своим текстам сразу.

«Я поднял брови и так и не опускал за все время пребывания в Москве», – это его слова.

СССР – страна, созданная «простыми людьми» ради блага «простых людей», в итоге оказалась населена чудовищами: страшными и смешными, разумными – и не очень. Страна, где все принадлежит народу, и где в то же время совершенно нечего делить (ведь «все съедено – до церковных луковиц включительно»). Страна, где даже грабитель умирает с голоду, потому что у прохожих нечего отнять.

«Рядом со мной шагала мысль: два миллиона спин, спуды, жизнь, разгороженная страхом доносов и чрезвычайностей, подымешь глаза к глазам, а навстречу в упор дула, сплошное dos a dos. И опыт подтвердил мою мысль во всей ее мрачности: увидев как-то человека, быстро идущего в сторону от жилья, я остановил его вопросом:

– Куда?

В ответ я услышал:

– До ветру.

Эти исполненные горькой лирики слова на всю жизнь врезались мне в память. «Бедный, одинокий человек, – подумал я вслед уединяющемуся, – у него нет ни друга, ни возлюбленной, кому бы он мог открыться, только осталось – к вольному ветру!»

А ведь этот прохожий, ищущий ветра – и есть Кржижановский. А приведенная наверху цитата: это короткая встреча автора и главного героя – где герой сочувствует автору. Вот вам еще один парадокс: Кржижановскому посочувствовал лишь один человек, да и тот – персонаж его собственного текста.

Кончается роман так же символично – Мюнгхаузен сбегает из абсурдной реальности в книгу, в прямом смысле прячется среди страниц.

О да, каждый читатель знает это чувство.