Колонка
Займет времени ≈ 6 мин.


Май 24, 2018 год
Иллюстрация: Дмитрий Белюкин
Хмурые люди
Хмурые люди

«Они веселье в сердце лили»

А.С.Пушкин

Свой  третий сборник рассказов, изданный в 1890 году, Антон Чехов озаглавил «Хмурые люди». Отдельного одноименного произведения не существует: автор выразил названием объединяющий дух своих «психопатологических очерков». Реакция критики на эту идею была неоднозначной. Одни соотнесли заглавие с серым, застойным состоянием общественно-политической среды тех лет, с утратой надежд на социальный прогресс, другие – с ростом  духовного нигилизма. По мысли Сергея Булгакова, за страданиями хмурых и нудных стоит слабость добра в каждой средней душе, торжество лени и едкой пошлости. Критик В.Мирский писал, что «Все «хмурые» люди Чехова в сущности только уставшие люди, «…» целая галерея людей, уставших кто плотью, кто духом и безнадежно влачащих бремя жизни», а замечательный Н.Михайловский и вовсе заметил, что заглавие не подходяще и выбрано совершенно произвольно.

Между тем, хмурость русской действительности не только экзистенциальная категория, но и эстетическая. Больше того, она самоочевидный визуальный факт. Пасмурная картина проглядывает из апокалиптического уюта городских пейзажей (с бессмертным псом, грызущим кость у баклажанообразных авто), из затяжного ненастья, и, разумеется, из облика людей. Чрезвычайная неприветливость русских не случайный голливудский штамп: эндемичной, беззлобной мрачности в нашей стране не меньше чем леса и газа.  Ураганы карнавалов редки, зато почти любое публичное собрание, начиная со школьной линейки, магическим образом наполняется плотным минором. Где ещё, к выпускному балу могли быть написаны такие стихи:

 «И больше нет нужды учить уроки –
Терновый можно снять теперь венок» ?

Иллюстрация: Дмитрий Белюкин

Надо сказать, что мероприятие – оно из самых жутких понятий русского языка, чудовищное и по смыслу, и по форме. В сути своей – это паразит, высасывающий из события жизненный сок импровизации. Демонов такого плана Э.Лимонов отнёс когда-то к адату мглистого русского психо.  

Что до улыбок ­– находиться «просто так» с откровенно благодушным видом кажется в нашей повседневности несколько некорректным, как будто не соответствующим некой, данной в смутных ощущениях, бытийной ситуации. В России, как в больнице, зря смеяться грешно. Сергей Аверинцев даже отдельно выделил фонетическую гармонию этих двух бесовских величин – «смеха» и «греха», и отсылал к Цветаевой, с её изгробным признанием:

«Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!»

Особенно выразительна бывает транспортная круговерть, наполненная резонирующими друг с другом апатическими типажами. Ощущение возникает такое, если бы секунду назад прозвучал сакраментальный монолог, закончившийся беспощадным: "Чему радоваться?". На кольцевых маршрутах до радости действительно не близко, и всякий растеряется, пытаясь там решить этот вопрос. Зато именно здесь, среди дерматиновых кресел, легко обнаружить нечто иное – излюбленное выражение лица нации. Оно запечатлено в чеховском хладокровном Яше, который «не радуется, что едет домой, и не жалеет, что не успел поглядеть на столицу».

Что скрывает хмурость этого персонажа? Вероятно, главное его содержание – ­в настороженной нейтральности ума, подозрительного всему игривому, предельному, экстатическому. Так сложилось, что границы нормы заканчиваются там, где ослабевает серьёзность, которую Бахтин считал генетическим продолжением страха. В нашей традиции это прочерчено особенно чётко: «Смеялись в России всегда много, но смеяться в ней всегда более или менее "нельзя" — не только в силу некоего внешнего запрета со стороны того или иного начальства или же общественного мнения, но прежде всего в силу того, что, положа руку на сердце, чувствует сам смеющийся. Любое разрешение, любое "можно", касающееся смеха, остается для русского сознания не вполне убедительным. Смеяться, собственно, — нельзя; но не смеяться — сил никаких нет».

Это отмечено в фольклоре и истории нравов, это буквальный признак взросления: вырасти – значит стать серьёзным. Иван-дурак здесь выступает образом-перевёртышем, вывернутым наизнанку стандартом. Не случайно и то, что в горячих жанрах юмора, эротики и интриги в России чаще всего преуспевали иностранцы по крови или по духу, а самый весёлый отечественный политик, Пётр Алексеевич Романов, был таким беспощадным импортёром нездешнего. Умеренность была ему чужда и в шутках, и в пытках. Есть известное предание: в бальзамической мастерской самодержец так растрогался, что поцеловал заспиртованного младенца в уста, а когда заметил скривившихся от этой картины придворных, то заставил их жрать чей-то труп. Хорошая история о том, как легко может ворваться в жизнь хтоническая магма восторга и крови.

***

Георгий Гачев, осмыслявший тему национального космоса, выразил глобальную механику русской культуры как слияние «огромной белоснежной бабы, расползающейся вширь» с жаром чужестранной идеи:  от греческого православия до западного марксизма. Для него это было гармоническим стремлением холодной земной стихии Руси встретиться с редким на её широтах огнём, в облике формы и закона.

Если смотреть с этих космогонических позиций,  неудивительно, что, несмотря на идеологические перестройки, на то, что эпоху Москвошвея сменила эра торговых галерей, духи сдержанности, официоза и дисциплины по-прежнему сильнее воздушного племени неги и легкомыслия. Таков расклад первородных сил и характер эпохи: тон задаёт земля, взывающая к умеренности и порядку. Лёгкость и восторг вторичны, они нужны не для жизни, а для перерыва от жизни – праздника или курортного спектакля, за которым следует необратимый возврат к возврату долга. В черный день перемогусь, а в красный – сопьюсь. А если, не дай Бог, в русской судьбе затягивается фиеста, дело пахнет трагедией. Даже сама фраза о том, что кому то стало веселее жить, отмечена у нас ироничным автографом. Возвращаясь к истории: удалённый наблюдатель, читающий летопись уличного плаката, наверняка заметил бы преемственность темы: всё тот же градус обязательств, но уже не перед партией, а перед банком. Пятилетки как-будто конвертировались в кредитные ставки. Впрочем, может быть, это лишь рецидивы, и на родной ниве уже взрастает поколение, которое не расстанется с игривым и нежным отношением к жизни?

Иллюстрация: Дмитрий Белюкин

Русский менталитет часто связывают со специфическим фатализмом, по которому «всё устроится само собой» и «поживём-увидим». Этот авось, который не столько велит предпринимать что-нибудь наугад (что было бы чистым легкомыслием), сколько не делать ничего особенного, едва ли можно назвать исключительной национальной чертой. Скорее, он часть глобальной мифологемы великой матери-земли, общей для земледельческих культур. Возделывание земли предписывает принятие и предсказуемость, а не хитрость и риск – и эти противоположные установки можно перенести на какую угодно сферу.

Соответствующе составлен даже ранжир пьянства: в отличие от загульного кутилы, сумрачный алкоголик, спившийся с горя, всегда получает густую пайку оправдывающего сочувствия. У русской питейной традиции особый путь, не прямо наследующий вакхическому пиру, что сильно повлияло на остроумие, культуру диалога и язык философии. С этим связан, например, образ русского запоя как серьёзного дела, за которым стоит вопрошающий порыв и напряжённое стяжание.

Линза житейской мудрости часто преувеличивает всякую неприятность, вызванную легкомыслием, приписывает ей масштабы грандиозного фиаско. Можно подумать, что каждая сломанная мелочь или ничтожная неудача содержат в себе символический смысл, достойный тщательного расследования. Это достаточно заразный педантический вирус. И напротив, когда к беде приводит тяжелое, избыточно серьёзное отношение к вещам, это списывается на естественный ход вещей, который велит в быту и на работе безучастно вкушать вязкие плоды формализма, требовательности, прагматизма. Оттерпимся – и будем люди, как говорит пословица. В такой позиции, принимающей любой уклад, по той единственной причине, что он уже существует, есть даже что-то завораживающее. Не случайно для нас так важны исследующее этот морок искусство трагикомедии и абсурда ­– от Гоголя, Булгакова и Хармса до Довлатова, Данелия, Коваля и других. В воспоминаниях Кира Булычёва есть один смешной эпизод, которым он иллюстрировал проникновение фантастического в жизнь. В позднесоветские годы писатель участвовал в автобусной экскурсии по ФРГ и ненадолго отклонился от общей группы, решив пренебречь музеем Карла Маркса. Когда же пришла пора возвращаться, и он шёл по автобусу на своё место,  его попутчики ­– взрослые респектабельные люди, ­– в буквальном смысле пинали Булычёва ногами. Так сильна была неприязнь к факту нарушения порядка. Да, они тоже были людьми русской культуры, в которой, казалось бы, так сильна тема нескончаемого простора, воли и бегства.

Иллюстрация: Дмитрий Белюкин

«А чему радоваться?» – выразительный, очень характерный вопрос. Редко звучащий вслух, растворённый в умах, он символизирует особое мировоззрение, согласно которому, счастье есть передышка от проблем, так же как здоровье – перерыв от болезней. Но сложности неизбывны, поэтому человек обречён на их непрерывное преодоление. Всякое иное усилие чревато потерей равновесия, что с позиций земли – немыслимо. Это удел маргиналов и трикстеров. Для рядового сизифа выбросить булыжник труда равнозначно выбрасыванию самого себя в бесконечную пустоту. Поэтому не важно, какой возникает вопрос, материальный или духовный ­– следует быть последовательным и кропотливым: высаживать семена, поливать поле, пропалывать сорняки – и тогда, если никто не сглазит, – ожидать урожай. Такова логика инертного порядка, стабильности и цепляния. Качеств, привносимых в психическое измерение космическим элементом terra. Это сама мать сыра земля – питающее, уравновешивающее и погребающее начало.

Пользуясь формулой Андрея Платонова, «Земля не только круглая равнина, но и душевная безотрадность». Продолжая Головиным ­­– духи земли делают восприятие мира вялым и монотонным. Под их влиянием решительно невозможно допустить, что счастье может быть не только суммой причин, но и случайным даром, кривой жемчужиной, найденной в песке.

Запутанные, уходящие в недра корни сердец постоянно заряжают кровь растительной плотностью и неподвижностью. Если пустить алхимию элементов на самотёк, внутри возникает переизбыток земли; травяное бытие наползает на человеческое, остужая внутренний жар и скрывая сияние вершин. Лицо человека покрывается непробиваемой коркой, речь превращается в шелест, а сам он так крепко врастает в социальную почву, что становится от неё неотделим. А важнее всего, что отступая под давлением снизу, стихии воздуха и огня забирают с собой интуицию и блаженство, оставляя человеку-колоску один только хмурый равнинный покой.