Иллюстрация: Leanne Surfleet
16.05.2020
Рассказ «Ворона»
Рассказ «Ворона»
Рассказ «Ворона»
Рассказ «Ворона»
Рассказ «Ворона»
Предисловие:

День, который наступил или никогда не наступит. Крик птицы. Слова, которые нанизываются на нить повествования, как стеклянные бусины. Всё это — почти болезненно эротизированный и тревожный текст Любы Макаревской об ощущении жизни в затихшем мире эпидемии.


Усни,
чума идет по улице. Едва ли
после войны ты вспомнишь эти дни.

Анна Горенко

 

Тогда, на рассвете, несколько раз каркала ворона и будила ее. Свет был совсем легким — не зимним и не весенним. Вообще не земным. Обычным светом перед концом мира. Марта смотрела на стены комнаты, на потолок и не узнавала пространство вокруг себя. Она пыталась вспомнить эту же комнату в зимнем свете с пляской огней от гирлянд на потолке и не могла вспомнить до конца. Как будто эта комната всегда была такой холодной и голой. Плачущей от собственной пустоты. Каждый выкрик вороны отдавал Марте в позвоночник и глубже, в мягкие ткани, раздраженные предыдущими событиями ночи. И ей хотелось преодолеть его отстраненность и попросить его о ласке, о помощи в виде ласки.

О единственно действенной помощи в ее случае, но она молчала, в этот момент она почти ненавидела и презирала его за эту отстраненность. Несколько раз она пыталась уснуть, обнимая подушку, в которую час или два назад впивалась зубами от удовольствия. В ту ночь она попросила его, чтобы он ударил ее. Он шлепнул ее два или три раза. Сильно. Потом она ощутила его лобковые волосы, он взял ее за горло и развернул к себе. Она вцепилась в его руку, стала вылизывать его шею, и целое мгновение мысль о том, что после он отпустит ее, была для нее невыносимой.

Когда все стихло и он провалился в сон, Марте казалось, что вся она смята как слишком тонкая ткань или нежизнеспособное растение. И все же она чувствовала, что он как будто бережет какой-то последний рубеж в ней, некую последнюю границу и не решается повредить ее до конца, чтобы она уже действительно не смогла жить дальше, и эта его осторожность виделась ей предательством. Вначале он мог спросить ее:

— Как ты хочешь?

И его слишком рациональная, цивилизованная забота напоминала ей о заказе блюда в дорогом ресторане. К рассвету в его комнате всегда начинал дуть ветер, и в этот раз было так же — голубой свет, и ветер, и вороний плач. Ворона каркала и каркала, и Марте чудилось, что по улице бродят матросы, революционеры, убийцы, смерть, чума, и, возможно, она простила бы ему все, кроме отчуждения. Между ног у нее все ныло. Она обнимала подушку и смотрела на его спину, по ее телу каждый раз проходила судорога, когда она вспоминала его прикосновения: она одновременно ненавидела его и была ему благодарна. Ворона за окном надрывалась все сильнее, и ей хотелось разбудить его и сказать:

— Как ты можешь спать, когда она так плачет?

Ей хотелось, чтобы ее били и трахали, только не оставляли один на один с городом, замороженным вирусом и властью. Затем она уже перестала думать и о нем и ждать помощи от него, она слушала и слушала, как каркает ворона, и чувствовала, что в мире есть только она сама и эта ворона и абсолютная безграничная пустота. Каждый раз, когда Марта прикрывала глаза, она ощущала под веками пульсирующую боль, когда она открывала глаза, боль уходила, но надежды на то, что эта боль сможет исчезнуть до конца, уже не было.

Когда ворона ненадолго затихла, к Марте вернулись самые простые мысли, связанные с реальностью: ей хотелось пить и писать. Несколько минут она лежала и думала, как прошмыгнет по холодному полу в ванную и потом на кухню, в действительности отчего-то ей все же было страшно разбудить его. Несмотря на желание сказать:

— Мне было холодно, пока ты спал, и я была совсем одна.

Спустя полтора часа все заканчивается. Нет больше повода для сквозных мыслей. Он отправляет Марту на такси домой, и в шесть тридцать утра Марта видит снег во дворе своего дома. Тонкий и несмелый слой снега, похожий на самый первый снег и на налет на языке вначале болезни, когда исход еще не ясен. У подъезда Марта снова вспоминает удовольствие от ударов и зачем-то присылает ему сердечко в мессенджере. Фиолетовое. Очень по-детски прислать сердечко человеку, который оставил тебя одну. Очень стыдно. Но она не умеет по-другому — травма привязанности наоборот.

И вот когда уже в своей комнате Марта в ознобе, которому нет конца, ложится на кровать, она снова слышит, как надрывно плачет ворона, и тогда ей начинает казаться, что это та же самая ворона и что он тоже должен слышать ее сейчас, не может не слышать.

День тянется серой тонкой ниткой, разрывается на фрагменты короткого неглубокого сна, и в конце этих суток Марта удивляется, что свет бывает таким розовым, сизым, легким, как будто до этого она никогда не замечала всех этих оттенков, и она вспоминает, как переплетались их пальцы, и поражается этому новому и вместе с тем знакомому чувству отсутствия и нехватки. Оттого что полутьма теперь каждый раз напоминает ей их короткий совместный сон, она начинает спать при свете, чтобы обезвредить свою память. Любое знание — это абсолютная вещь, как голод, и вот тогда она понимает, что…

Это всегда кухня, полупустая комната или балкон, на нем всегда вытянутый свитер, и он всегда невозможно худой и курит одну за одной, и ты всегда с ним одна, совсем одна. И это всегда один и тот же удаляющийся от нее отчужденный человек, пахнущий табаком и в шесть лет, и в двадцать три года, и в тридцать лет. Он только чуть меняет оболочку и фактуру. Но никаких кардинальных изменений никогда не происходит. Не может произойти.

За неделю мороз рассеивается, весна все сильнее вступает в свои права вместе с эпидемией, и Марте не остается ничего, кроме пения птиц на рассвете и недолгих, украденных у реальности прогулок в ближайшем парке, апельсинов с черным перцем на завтрак и священной пустоты. Вначале это почти небытие кажется ей безмятежным, словно тянутся новогодние каникулы, еще одни каникулы, и все. И нет Марты нынешней, а есть только Марта следующая, свободная после карантина. А если ее нет, то ей не о чем переживать, она просто не существует. Она сама словно человек в коме на аппарате искусственного дыхания, от нее уже мало что зависит. Но постепенно это ощущение, почти сладкое, вытесняется другим. Марта вспоминает всю тоску и томления детства, когда, наблюдая за миром, вдруг понимаешь, что за теплой завесой внешней заботы есть что-то еще. Целая жизнь, страшная и увлекательная, и тогда собственное томление становится непереносимым.

В очередной безыменный день в окне зума приятельница рассказала Марте о китайской девушке из сюжета новостей. Голос у приятельницы вдруг чуть задрожал, и она стала рассказывать, что эта девушка, чье имя она не запомнила, сказала, что не может говорить, потому что с двадцать третьего января она не выходила из дома, она была закрыта совсем.

— То есть, понимаешь, совсем их только недавно выпустили, и вот она плачет и отворачивается камеры. Теперь она может поехать к своим родителям. Знаешь, у нее было такое странное выражение лица, как будто она уже никогда не будет прежней.

Приятельница закончила говорить, и внутри Марты что-то произошло, она могла теперь думать только об этой девушке, больше ни о чем. Насколько тесным было ее жилище, большая или маленькая комната, и, главное, окна широкие или узкие и, самое важное, видела ли она в них хоть раз за все время своего заточения птиц или с ней было только густое свинцовое зимнее небо. Марта все время пыталась представить себе эту девушку и ее лицо, и Марте казалось, что оно должно быть немного детским, с чуть оттянутой нижней губой. И впервые с начала эпидемии Марта испытывала настоящее сочувствие. До этого она никак не могла испытать именно это чувство. Точно читая новости, она была во сне или смотрела на поверхность стекла. При мысли же об этой девушке все внутри нее сжималось, ей хотелось прийти к ней, спасти ее, рассказать ей сказку. Потом Марта подумала о том, что впервые была близка с человеком, оставившим ее в начале февраля, когда эта девушка была еще заперта. И в ее памяти возник тот вечер, слишком теплый и бледный для зимы, и она удивилась, что когда-то была такой свободной. Наверное, теперь она будет очень долго расплачиваться за все хорошее, что было в ее жизни.

Каждые сумерки — новая темнота, все более тихая, глубокая и смиренная. Темнота и тишина, похожая на внутреннюю молитву отшельника. И вот в этой новой полутемноте, гуляя по двору, Марта увидела мужчину за стеклом черной машины, и ей захотелось постучать по стеклу и сказать:

— Не хотите меня трахнуть? Только не смотрите на мое лицо, пожалуйста.

Она устала быть человеком, ей хотелось, чтобы ее грубо мяли и рассматривали, как кусок мяса на рынке, чтобы ее свели к телу, к ее биологическому полу, ей казалось, что тогда наконец ей станет легче: страх пустоты и неизвестности оставит ее. Затем вдруг посреди этих мыслей она вспомнила его руки на своем горле и тихо заплакала, как плачут на похоронах, потом Марта обернулась в сторону машин и увидела, что черная машина уже уехала.

Упущенная возможность? Вероятно. Марта снова стала думать о китайской девушке, запертой где-то в параллельной вселенной, ей так хотелось избавить от травматичного опыта эту девушку, которую она никогда не видела и лицо которой она только представляла себе, что иногда она думала, что согласилась бы тогда быть запертой вместо нее, но потом всегда понимала, что не выдержала бы. Это было похоже на игру из детства, когда думаешь, сдалась бы ты под пытками на допросе или нет.

Почему иногда так важно огородить другого? И это чувство даже больше жалости. Откуда оно возникает? И откуда возникло в ней по отношению к этой чужой, безымянной для нее девушки? Однако Марту никто все же не пытал, и через несколько дней, заказав пропуск, она увидела город, застывший в пронзительной пустоте, и она знала, что больше никогда не увидит его таким. И изумилась, что красота может быть настолько совершенной и бесчеловечной и при этом жутко уязвимой в своей тоталитарности. Она смотрела на город, и город смотрел на нее в ответ, каждая улица, каждый переулок, и ей было хорошо, как бывает страшно и хорошо за секунду до общего наркоза или любви.

И ей было интересно, сможет ли она запомнить это до конца и захочет ли потом прикасаться к этому воспоминанию в зоне своей памяти или постарается его стереть как чересчур пограничное и неправдоподобное, связанное с сужением жизненного пространства, которое далось ей слишком тяжело.

Через несколько часов Марта вернулась домой, и дни заново смешались между собой, собрались в прозрачную тревожную очередь в ожидании полного освобождения, а в конце месяца на рассвете ее снова разбудил плач вороны, и тогда она поняла, что ей совсем нечего ему сказать, разве что:

— Как ты думаешь, в день, когда мы были впервые близки, она видела птиц или только густое свинцовое небо.

Читайте также:
Экзистенциальная Благотворительность
Экзистенциальная Благотворительность
Как писать не хорошо, а вообще
Как писать не хорошо, а вообще
Streetwear, говори по-русски
Streetwear, говори по-русски