Автор:
Венедикт Ерофеев
Венедикт Ерофеев
Венедикт Ерофеев
Венедикт Ерофеев
Венедикт Ерофеев

Я четко помню то утро, когда прочел поэму «Москва-Петушки» Вени Ерофеева. Ночь перед этим утром прошла ужасно, как, собственно, проходит любая ночь, когда тебе 17 лет и ты, склонный к выпивке, учащийся ПТУ. Водка, запиваемая пивом для большего эффекта, вышибает из тебя все человеческое, ты превращаешься в безмолвную скотину, блюющую себе на штаны. Благо тем утром я очнулся дома. Сходил в ларек на остановке, взял две бутылки «ПИТ’а», а пока ходил, нащупал во внутреннем кармане книжечку в мягком переплете и вспомнил, что на досуге перед попойкой взял в кабинете у отца книгу «Москва-Петушки» Ерофеева. Я тогда по «Культуре» часто смотрел программу «Апокриф», которую вел Виктор Ерофеев, и вот с ним-то я Венедикта и перепутал. Младенец! И пить-то я тогда не умел, и в литературе не разбирался. Да и сейчас также. Я и сейчас пить не умею, и в литературе не очень разбираюсь, просто за прошедшие годы я больше выпил и больше прочел, так что у некоторых создается впечатление, будто умею и разбираюсь, а на самом деле нет — просто вопрос закалки.

И вот сижу я, поглощаю этот  «ПИТ» (который сейчас превратился в полнейшую мочу), читаю эту бессмертную поэму и не понимаю, отчего мне, похмельному, легчает на душе: от пива или от поэмы?

В русской литературе полно трагичных судеб. Уж не знаю, можно ли назвать трагичной судьбу Венедикта Ерофеева. В конце концов, человек сам выбрал себе такой образ жизни. С его мозгами и золотой медалью по окончании школы – все дороги были открыты перед ним. Но у Вени помимо незаурядных мозгов были еще и совесть, и вкус, и «вместительная душа».

«И вообще, мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять же, этого не знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя душа вместительнее ума твоего. Да и зачем тебе ум, если у тебя есть совесть и сверх того еще и вкус? Совесть и вкус — это уж так много, что мозги становятся прямо излишними» – это Венедикт Васильевич скромничает в своей поэме.

Но обо всем по порядку.

Рожден Ерофеев был в Заполярье, Мурманской области 24 октября 1938 года. Своим северным происхождением Ерофеев объяснял свою любовь к норвежским композиторам Григу и Яну Сибелиусу и к литераторам Гамсуну, Ибсену, Бьёрнсону, о которых в начале 60-х написал несколько статей, отвергнутых редакторами как «ужасающие в методологическом отношении».

«Я сирота из Сибири» — эта характеристика самого себя в поэме, суть лейтмотив всего творчества Венедикта Ерофеева — это вечное одиночество, неприкаянность. Даже собеседники в его бессмертной поэме, среди которых узнают себя друзья Ерофеева, лишь попутчики, случайные люди, с которыми просто приятно поболтать. Сиротой себя Веня так лихо назвал потому, что почти все детство провел в детдоме, когда отца посадили «за распространение антисоветской пропаганды», а мать, которая не могла одна содержать троих детей, была вынуждена сдать их всех в детский дом и уехать на заработки.

Вот папенька б**довал, б**довал, б**довал, б**довал и доб**довался до того, что на него сделали донос. И папеньку в 38-м году, когда я родился, только и видели. И действительно, папеньку мы увидели только в 54-м. Естественно, по 58-й статье. Припомнили ему, что он по пьянке хулил советскую власть, ударяя кулаком об стол.

И о детском доме: «Ни одного светлого воспоминания. Сплошное мордобитие и культ физической силы. Ничего больше». И о своем положении в жестокой детской иерархии: «Можно было найти такую позицию, и вполне можно было, удавалось занять вот эту маленькую и очень удобную позицию наблюдателя. И я ее занял. Может быть, эта позиция и не вполне высока, но плевать на высокость», «Я наблюдал за своими однокашниками — они просто не любят читать. Ну вот, скажем, есть люди, которые не любят выпивать. Поэтому выделиться там было нетрудно, потому что все были, как бы покороче сказать… ну, мудаки».

К восьмому классу мама забирает детей из дет.дома. В итоге Веня оканчивает школу с золотой медалью.

«Я учился в 10-м «К» и единственный из всех десятых получил золотую медаль. У нас были дьявольски требовательные учителя. Я таких учителей не встречал более, а тем более на Кольском полуострове. Их, видно, силком туда загнали, а они говорили, что по зову сердца. Мы понимали, что такое зов сердца. Лучшие выпускники Ленинградского университета приехали нас учить на Кольском полуострове. Они, б**дюги, из нас вышибали все, что возможно. Такой требовательности я не видел ни в одной школе потом» — возможно эти загнанные в глухую, промерзлую глушь «выпускники Ленинградского университета» и вбили в маленького мечтательного Веню любовь к знаниям (пусть он будет мечтательным, не знаю, но мне кажется, он такой мелкий и был, именно мечтательный). И вот он выезжает за Полярный круг: «Кроме зэков у нас там, ничего не водилось… А тут увидел я корову — и разомлел. Увидел высокую сосну и обомлел всем сердцем…» — насколько же мрачно было в месте взрастившем Ерофеева?!

И само-собой, главный ВУЗ страны только рад был принять такого чудесного абитуриента к себе под крыло. «Учись, Веня, вот тебе комната в общежитии, вот тебе все знания мира в нашей библиотеке! Вся Москва у твоих ног». Не помню у какого литературоведа я читал в статье о поэме «Москва-Петушки», что все действие – отсылка к «Божественной комедии» Данте, где герой из Ада, через Чистилище идет в Рай к своей любимой. Москва – похмельный, ужасающий ад, где нашего героя гоняют, шпыняют и никому-то он здесь не нужен и вот он, через это вот чистилище, все эти станции идет в Рай, в Петушки, «где не оцветает сирень», к своей Беатричче «с косой до попы». Веня отвергает разостланную перед ним Москву.

«И вот – я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу, и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да… На каждую ступеньку лестницы – по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до ног. А я – не такой” – и это тоже лейтмотив всей его жизни – «Я не такой». Наш герой шлет всех и вся. Никаких сделок с совестью? Или просто лень? Или извечное типично русское рас***дяйство? Веня будто хотел показать всем, что он способен поступить, взять эту вершину, а долго засиживаться там за зубрежкой и прочей скукотой – это выше его достоинства.

«Я просто перестал ходить на лекции и перестал ходить на семинары. И скучно было, да и незачем. Я приподнимался утром и думал, пойти на лекцию или семинар, и думаю: на х** мне это надо, — и не вставал и не выходил», «Просто я, видимо, не вставал, потому что слишком вставали все другие. И мне это дьявольски не нравилось. Ну, идите вы, п**дюки, думал я, а я останусь лежать, потому что у меня мыслей до**ища» — значит все-таки потому, что он «не такой». К черту все ваши ценности, я не такой. Не лучше, не хуже, просто я не такой. Вспоминая то похмельное утро, когда я так заочно познакомился с Венедиктом Васильевичем, я подумал: «Вот же он я! Вот же, ну да! Как я схож с этим лиричным стервецом!» — в 17 лет приятно отождествлять себя с великими – это повсеместно у семнадцатилетних, как онанизм. В принципе, я до сих пор грешу и тем и этим.

И эта неспособность найти общий язык с коллективом выльется в его поэме в знаменитый его диалог о естественных нуждах.

— Нет, ребята, вы меня неправильно поняли…

— Нет, мы тебя правильно поняли…

— Да нет же, не поняли. Не могу же я, как вы: встать с постели, сказать во всеуслышание: «ну, ребята, я …ать пошел!» или «ну, ребята, я …ать пошел!» не могу же я так…

— Да почему же ты не можешь! Мы — можем, а ты — не можешь! Выходит, ты лучше нас! Мы грязные животные, а ты, как лилея!..

— Да нет же… Как бы это вам объяснить… — Нам нечего объяснять… Нам все ясно.

 — Да вы послушайте… Поймите же… В этом мире есть вещи… — Мы не хуже тебя знаем, какие есть вещи, а каких вещей нет… И я никак не мог их ни в чем убедить. Они своими угрюмыми взглядами пронзали мне душу…

Немного отступлю. Забавно, что когда американцы переводили этот момент с «…ать» и «…ать», и еще один момент с многоточиями когда: «Гляньте-ка, Ерофеев опять ходит как по…», то думали, что это подлая советская цензура обрезала неугодные слова многоточиями и очень сокрушались, тогда как все это был просто каламбур, а не какая не цензура. И за главу «Серп и молот-Карачарово», о которой наш автор предупреждает в предисловии, тоже очень переживали, спрашивали у родственников: «Есть ли эта глава из первого издания и зачем автор ее удалил, под таким нелепым предлогом?». Не понять им широкой русской души (пардон за гадкое клише). Кстати, я тоже, прочитав уведомление Вени, пролистал сразу к этой главе и очень огорчился, увидев только «И немедленно выпил». Но я отвлекся!

Итак, нашего героя отчисляют, как говорит он сам: за то, что повздорил с заведующим военной кафедры.

«Я этому подонку майору, который, когда мы стояли более или менее навытяжку, ходил и распинался, что выправка в человеке — это самое главное, сказал: «Это — фраза Германа Геринга: «Самое главное в человеке — это выправка». И, между прочим, в 46-м году его повесили» – да, излишняя образованность давала о себе знать.

И так, после полутора лет учебы в МГУ, начинается трудовой путь Вени. Без прописки, без учета (это ему потом аукнется, система ничего не забывает, всякий факт, занесенный в ее картотеку, выстреливает потом, пусть и гнил он в архивах десятки лет) он меняет профессии одну за одной: грузчик продовольственного магазина (Коломна), подсобник каменщика на строительстве Черёмушек (Москва), истопник-кочегар (Владимир), дежурный отделения милиции (Орехово-Зуево), приёмщик винной посуды (Москва), бурильщик в геологической партии (Украина), стрелок военизированной охраны (Москва), библиотекарь (Брянск), коллектор в геофизической экспедиции (Заполярье), заведующий цементным складом на строительстве шоссе Москва — Пекин (Дзержинск Горьковской области), и многое другое. Но самой продолжительной его должностью (почти десять лет) и той, что он увековечил в своей поэме, оказалась служба в системе связи: монтажник кабельных линий связи.

Кстати, по легенде, мир за появление поэмы должен быть обязан именно крутости нрава начальника кабельных работ. Этот живодер не отпускал Ерофеева на выходные в Петушки, боясь, что тот уйдет в запой и Венедикту приходилось совершать желанное путешествие в Петушки только на бумаге.

«Ко мне приходили товарищи с водкой, и застав меня за таким глупым занятием, как написание поэмы звали пить с ними. Я стоически отказывался». Очевидно, что в поэме Веня пишет не о Гете, который сам не пил, но спаивал своих героев, а о себе.

«Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть «Фауста»: кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и лезет на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет им «блоху». Вы спросите: для чего это нужно было тайному советнику Гете. Так я вам скажу: а для чего он заставил Вертера пустить себе пулю в лоб? Потому что — есть свидетельство — он сам был на грани самоубийства, но чтоб отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо себя. Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с собой. И был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства. В этом больше трусости и эгоизма, и творческой низости. Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник. Мефистофель выпьет, а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит — а он, старый хрен, уже лыка не вяжет» —за бессмертную поэму мир обязан начальнику кабельных работ и Вениному алкоголизму, нашедшему выход в литературе.

Ах, я снова потерял нить! С этими отступлениями вечная путаница.

Наш Венедикт Васильевич неумолимо мужает, меняя места работы (хотя, судя по всему просто косит от священного долга служения Родине).

«Я бы так и исцвел на Украине в 59-м году, если бы мне один подвыпивший приятель не предложил: вот перед тобой глобус, ты его раскрути, Ерофеев, зажмурь глаза, раскрути и ткни пальцем. Я его взял, я его раскрутил, я зажмурил глаза и ткнул пальцем — и попал в город Петушки. Это было в 59-м году. Потом я посмотрел, чего поблизости есть из высших учебных заведений, а поблизости из высших учебных заведений был Владимирский пединститут» — и там поэта принимают с распростертыми объятиями. И там наш поэт не может вести себя спокойно, все  ему, буйнопомешанному, не сидится на жопе ровно. Он снова не посещает лекции, снова лежит на диване со своими мыслями и снова выпивает. Вокруг него, такого незаурядного и свободомыслящего образуется свой кружок.

Легенда гласит (да, опять эта легенда что-то гласит, но что поделать: такова личность нашего автора. Как все народные герои, чья биография передается из уст в уста, персона его обрастает мифами и легендами проворнее, чем само тело умершего — червями), о том что, Венедикт наш вместе сотоварищами выпивали в очередной раз и Венедикту пришло в голову сфотографировать их всех, стоящих на коленях перед иконой, со свечками в руках. Потом Веня собственноручно отправил эту фотографию в деканат с подписью «доброжелатель». Зачем ему это было надо? А господь его разберет, сумасброда! От скуки ли, или просто хотел проверить, как работает система доносов в СССРье. Система сработала отлично. Веню вмиг отчислили.

«Вот этот декан филологического факультета мне в лицо заявил: «Я очень сожалею, Ерофеев, что сейчас не прежние времена. Я бы с вами обратился гораздо более круто». Вот тут-то я понял, с кем имею дело — с каким вонючим дерьмом» — конечно, Венедкит Васильевич, с дерьмом! А вы как думали?

И снова наш герой неприкаян, снова он мотается по СССРу, снова меняет места работы, снова что-то пишет себе в тетради. Но теперь у него есть куда ехать. Теперь у него есть сын. Во владимирском институте Венедикт знакомится с Валентиной Симаковой –  ставшей в дальнейшем его первой женой. В 1966 году они расстаются (слыхал легенду о том, что расставались они не без скандала, что Симакова стреляла в него из ружья в упор, что Вадик Тихонов только спас поэта, подбив ствол ружья вверх. Но опустим эти слухи, не будем ворошить грязное белье, каким бы увлекательным делом вам это ни казалось), но Венедикт постоянно навещает малыша в доме Симаковых, в Мышлино.

«А там, за Петушками, где сливаются небо и земля, и волчица воет на звезды, — там совсем другое, но то же самое: там, в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву «ю» и за это ждет от меня орехов. Кому из вас в три года была знакома буква «ю»? Никому; вы и теперь-то ее толком не знаете. А вот он — знает, и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов» — как бы ни был непутев Веня, но он помнит, что это значит — расти без отца. Хотя, может я слишком идеализирую, и от своего отца Василия, Венедикт не так уж и отличался.  Просто, читая эти пропитанные нежностью строки о сыне, невольно хочется верить в самое лучшее, что есть в человеке.

И вот, на кабельных работах в Шереметьево, в 69 году Венедикт Васильевич пишет свою Бессмертную Поэму, посвященную «любимому первенцу Вадиму Тихонову». Я-то, простофиля, сперва подумал, что это и правда его первенец! Нет, на самом деле Вадим Тихонов — лучший друг Вени, просто приехал к тому в гости и был первым, кто услышал поэму «Москва-Петушки».

Слава приходит к Венедикту Васильевичу совершенно внезапно! Да, его поэма печатается в самиздате, люди передают из рук в руки, перепечатывают, пересказывают, разбирают на цитаты, всюду наш поэт обласкан, напоен и накормлен, но однажды: «Мне как-то сказал Муравьев году в 74-м: «А ты знаешь, что, Ерофеев, тебя издали в Израиле». Я решил, что это очередная его шуточка, и ничего в ответ не сказал. А потом действительно узнал спустя еще несколько месяцев, что действительно в Израиле издали, мать твою, жидяры, мать их!». Поэма покоряет западный мир, публикуется во всех странах НАТО, но в России официально издается лишь в 1988 году, в журнале (о, ирония!) «Трезвость и культура» со значительными купюрами. О Ерофееве теперь знает каждая собака, телевиденье, газетчики, поклонники, все толкутся у него дома, все любят «сироту из Сибири»!

Но, жестокая судьба не дает Ерофееву насладиться обрушившейся славой сполна.  Врачи диагностируют у Вени рак горла.

«Не то пять минут, не то семь минут, не то целую вечность — так и метался в четырех стенах, ухватив себя за горло, и умолял бога моего не обижать меня» —глупо, наверное, искать в этих строках страшное пророчество автора, но людям страдающим апофенией, привыкшим искать во всем мистически связи, думаю этот нюанс придется по душе. И еще тоже из поэмы: «А ректор Сорбонны, пока я думал про умное, тихо подкрался ко мне сзади, да как хряснет меня по шее: «Дурак ты, — говорит, — а никакой не логос!» «Вон, — кричит, — вон Ерофеева из нашей Сорбонны!»»— тем забавнее, что именно из Сорбонны нуждающемуся в онкологической помощи Ерофееву пришло письмо с приглашением лечиться. Но власти не выпустили больного.

«Они копались, копались — май, июнь, июль, август 86 года, снимали с моей трудовой книжки какие-то копии и, наконец, объявили, что в 1963-м году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпускать меня во Францию нет никакой возможности… ссылаться не маленький перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи… Я умру, но никогда не пойму этих скотов» — я выше говорил, что система ничего не забывает.

За несколько дней до смерти, второй жене Ерофеева, Галине, позвонили из больницы, где он тогда лежал, с просьбой забрать мужа. Объяснили это безнадежным состоянием больного, дескать, какая ему разница, где помирать…

11 мая 1990 года Венедикт Ерофеев скончался.

Закончить бы хотелось цитатой из все той же «Москва-Петушки»

И если я когда-нибудь умру — а я очень скоро умру, я знаю — умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри, но не приняв, — умру и он меня спросит: «хорошо ли тебе было ТАМ? Плохо ли тебе было?» — я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? И затмение души тоже? Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой — меньше. И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я — что я? Я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и последовательность, — я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует… «Почему же ты молчишь?» — спросит меня господь, весь в синих молниях. Ну, что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…

Читайте также:
Эмиграция в одиночество
Эмиграция в одиночество
Джером Сэлинджер
Джером Сэлинджер
Покойный голос. Интервью с Францем Кафкой
Покойный голос. Интервью с Францем Кафкой