Все приличные люди знают — Йен Кёртис самоустранился из этого мира уже 35 лет назад. Некоторые “отмечают” это событие прослушиванием “Идиота” Игги Попа и просмотром “Строшека” Вернера Херцога, едва ли не идеального фильма для последнего дня жизни. Фильм без катарсиса, без визуальной и жизненной перспективы, без понятного героя. Тут дело не в “грустной” истории или отсутствии хэппи-энда — Херцог не размазывает сопли по лицу зрителя, а запихивает его на фуникулёр, сойти с которого нельзя. Фоном играет самая страшная музыка на свете — кантри.
Тут есть пейзажи Америки, съемки с высоты птичьего полета, надежда на большие перемены — все это обман. Натура выглядит как картины Эдварда Хоппера — все плоское. Теснота и замкнутость — это про фильм Херцога. Визуальное пространство стремится к плоскости. В городских кадрах глубину заслоняют дома, в пейзажах деревья замыкают пространство, а интерьеры и сцены в автомобилях сняты таким образом, что люди ютятся в кадре, едва влезают в него. Виды Нью-Йорка “втоптаны” верхним ракурсом камеры в землю. Когда увозят американский дом Строшека, то у зрителя может появиться надежда на глубинную перспективу, но нет: лесополоса, находящаяся вдали, замыкает пространство, делает кадр плоским.
Можно сказать, что отсутствие перспективы носит тут метафорический характер. Вульгарно можно обобщить, что перспективы нет как в кадре, так и в жизни Бруно Строшека. Говоря о себе в третьем лице, он замыкает самого себя. В мире Херцога все находится внутри: как персонаж не должен раскрываться для зрителя, так и пространство не должно давать возможности для выхода, дальнейшего маневра.
Америка — культурный горизонт немецкого кинематографа семидесятых. Герои Херцога, Вендерса и прочих режиссеров Нового немецкого кино грезят об Америке, стремятся туда. Строшек добрался. Но для него не изменилось ровным счетом ничего. Америка тут демифологизируется, несмотря на наличие считываемых элементов культуры, во многом образующих этот миф (кантри-музыка, сравнение брошенного жизнью Строшека с изгнанными индейцами) становится очередным замкнутым пространством. Американская мечта упраздняется, о ней тут не может быть и речи.
Херцог даже в документальных работах регулярно стирает грань между вымыслом и реальностью — эти категории размыты в его кинематографе. Еще в анти-документальном фильме “Заметки о новом языке” Херцог упраздняет вербальную речь, показывая ее как скороговорку, текст в которой превращается в набор звуков, напоминающий музыку жанра кантри. В “Строшеке” есть отсылающий к “Заметкам” эпизод распродажи имущества, когда говорящий переходит на бешеную скороговорку, слова в которой едва ли возможно разобрать. Херцог отказывается от понятности языка на протяжении всего фильма. Эпилог с игрушечными курицами шокирует невозможностью прямого и ясного считывания. Герой интересен во многом из-за своей непонятности для зрителя.
Пространство кадра лишается перспективы также, как и язык лишается семантической значимости, возможности понимания и анализа. Текст остается текстом, язык лишь набором слов. Таким образом, Херцог показывает невозможность познания человека через вербальный язык.
Лицо и интонации Бруно С. не выражают ровным счетом ничего. Текст и его воплощение идут отдельно друг от друга. Херцог отказывается от возможности лица и языка выражать. Его герой всегда непонятен зрителю. Мы видим только следствия, но не причины. Генеалогия определенно не вызывает никакого интереса у Херцога.
Главный вопрос всего немецкого кинематографа: “Что такое человек?”. Вернер Херцог акцентирует внимание на местоимении “что”. Пространство тут давит человека, не нуждается в нем, как в лишней вещи. Для героев фильма “Строшек”, напротив, лишних вещей нет. Любая мелочевка, самодельная и практически бесполезная вещь, едва ли не возводится в культ, будь то бумажный кораблик, самодельный прибор для измерения магнетизма, своеобразный “телевизор” в тюремной камере. Избыточное становится не просто важным, а необходимым. Трудно однозначно сказать, насколько Строшек привязан к людям, но с вещами у него очень крепкие отношения. Можно сказать, что в финале, завернув себя в аксессуары, одежду и побрякушки, Строшек сам становится вещью, словно затерявшейся в пространстве, лишней деталью в механизме общества, без которой движение все равно будет продолжаться.