Иллюстрация: Сантьяго Карузо
02.08.2019
Сториз страны болеющих
Сториз страны болеющих
Сториз страны болеющих
Сториз страны болеющих
Сториз страны болеющих

Маниакальная неделя. Вступление редакции:

Безумие — липкая слюна, соединяющая разных любимцев публики от Ван Гога до Мишеля Фуко. Безумие — трактовавшиеся то как неверие в бога, то как нежелание подчиняться законам, ставшее в двадцатом веке почётным товарным знаком искусства. Знаком качества или его полного отсутствия — что даже лучше. Десятки лет, десятки миллионов авторов стараются симулировать безумие. Стараются танцевать, касаться мёртвой плоти, жить на улице, обмазываться собственным калом, чтобы вызвать безумие. Как склонившаяся над глянцевым сортиром школьница пытается вызвать рвоту. 

Безумие, психоз, девиации — это вещи, которые интересно исследовать и за которыми притягательно наблюдать. Поэтому «Дистопия» объявляет неделю сумасшествия. Неделю, за которую будут опубликованы самые нестандартные, стихийные и кричащие материалы из присланных нам читателями. Материалы, порой так далеко отошедшие от нормы, что уже невозможно уйти обратно.

* * *

Мы опоздали с завершением «Маниакальной недели», так что делаем это сегодня с большим размахом. Илья Данишевский — автор романа «Нежность к мёртвым» и издатель серии «Ангедония» снова на «Дистопии» с своим нарочито-глянцевым, нарочито-отвратительным и местами нарочито-эротичным текстом. Рассказ, протаскивающий читателя от начала до конца за собой через фразу: «анальная мастурбация воробьем, смерть неизбежна».


 

— Что мы говорим богу секса?
— Не сегодня!

 

Мне бы хотелось выложить в сториз историю нашего знакомства. Мы сталкиваемся в лифте – я, ты, твой пес. Влажный нос крупным планом. Две пуговицы расстегнуты, пара седых волосков, когти хотят гулять. Я разглядываю пристально, потому что вначале мне не верится, что у пса с два кулака диаметром сквозная рана, даже не рана, а иллюминатор. Я бы выложил в сториз, как ты выглядишь через рану в крупе своего пса. Рана такая большая, что все эти лайки и все эти сердца не заметили бы ничего необычного.

 

1.

 

Впервые она кончила от куни с его лучшим другом [это можно считать официальной причиной]: в своем предсмертном письме (или то, которое он трактовал именно так; раз не погнался, значит читал его, как предсмертное) она сказала «я люблю тебя, никогда не было смысла говорить такое, только оборачиваясь, мы можем правильно называть, это не было для меня процессом, я Да лишь сейчас, когда объектив выхватывает в три четверти, и я говорю, почти похожее на первые наши книжные представления об этом, но дело всегда не в этом…» и добавила «П.С. Вальтер сказал «с тех пор, как ведьм перестали сжигать, их больше нет», затем решила не оставлять ничего, кроме этого, — книжная любовь и Вальтер. Она осталась наедине с этим высказыванием, почти ничего не значащая рядом с ним, затем вышла на кухню, сквозь окна которой весна могла разглядеть ее лицо, она решила, что надо взять с собой деньги, от волнения давило в желудке, и ей пришлось вернуться в туалет, а потом, наконец, она была готова уйти. В этой картине (вчера они трахались, ночь она не спала, утром сварила яйца, а когда он растворился, написала записку без всякой причины) чего-то не хватало, матушка всегда говорила «нужно выламывать куски, чтобы они никогда не смогли получить полной картины», матушку Вальтер считал несуществующей. «Центр детской реабилитации Абраксас» этим утром вновь прислал напоминание о том, что плоть его – живее всего прочего, бьется сердцем и шелушится – она прочитала невзрачное письмо; Абраксас знает твои адреса, твою группу крови, твой индекс, твои самые влажные фантазии. Сердце, заклеенное скотчем, продолжает [свою работу].

Вслушиваясь, как отрывается ровный розовый квадрат туалетной бумаги, она знала, что шепот Абраксас похож на этот звук, мухи вьются в опасной близости от ушной раковины. Шелушение… стены, их краска под телесные цвета, вечно шелушится, подвальные строения заполнены грунтовой водой, перегородки между сортирами медно-красные, настоятельница бичует свою спину серебряной цепочкой, большая часть выпускниц служит в лупанарии (ох – что?) в трех кварталах отсюда, их вечное напоминание, их запахи, их ремиссии – всегда рядом, Абраксас всегда близко, как шелест мухи, живет в туалетной бумаге и ревет водопроводом, целует хлором и отходами губы, раскручивает свои кольца в сливном отверстии, дыхание образует водоворот. «Абраксас» — крупный холдинг, контролирующий поджелудочную, секрецию и сердечный клапан; Абраксас – врожденный фимоз, порок сердца и саркома каждого третьего брошенного ребенка страны; «Абраксас» с 1972 г, а точнее, с 16 октября той осени 1972-го года, когда подписали хартию, была потливая осень, мухи вились над болотами, — полностью управляет реабилитацией трудных подростков; с 1973 работает сердечный детский дом имени св. Абраксаса, с 1974 открыты еще два; дети, слышащие его шепот, хотят перестать дышать; филиалы во Фландрии (?), вест-готском королевстве и Хасике; «…меценатская помощь деятелям искусства…» и многое другое; центральная базилика Абраксаса похожа на коровий череп, выскобленная смерть зияет на улицу пустотой, голубые витражи – цинковый крест, помещенный в тетраграмму и знак Метатрона – холодным светом покрывают улицу; приемный пункт ЗАО (назови трижды имя мажоритарного акционера, призови его к полночи, дикие флешбеки: алабай ебет алабая или алабай ебет человека) «Абраксас» оптом и в розницу покупает детские тела, нежелательные беременности и без вести пропавших… она решила дополнить свое письмо, дав ему направление, и приписала «… я была беременна, не хотела тебя беспокоить, ребенка выскребли; если тебе нужны детали, ты можешь вспомнить, как в тот вечер у меня были сильные боли, думаю, ты понимаешь…», затем она начала сомневаться, понимает ли он, способен ли он что-то понять в этом безумии, и может ли она хоть что-то рассказать об этой болезни, когда даты расплываются, и ты начинаешь говорить «тот день», «та особая минута» по какому-то внутреннему календарю, может быть, календарю Абраксаса, внутреннему ритму этой темной субстанции по имени Абраксас… вряд ли он мог понять хоть что-то из этого бесконечного рецидива, болезни процессов (каждая секунда потрачена на то, чтобы провести анализ прошлой секунды, все будущее отдано переживанию прошлого; она была беременна, она любила, она уходила, потому что все это не являлось логичным продолжением ее прошлого (как ее зовут?), она сумасшедшая, неотвратимо приближающаяся к нему, к огромным синим глазам, к дыханию Абраксаса, насквозь пропитанная запахом клубничного освежителя воздуха, который немного глушит вонь потовых желез и мочи, в палате 32 второго детского дома имени св. Абраксаса, где она содержалась с 1985 по 1987 (когда в личном деле появилась запись о том, что волевые и душевные функции приведены в норму), и которую помнит, как материнское брюхо, были бежевые стены, и была девочка, вечно ходящая под себя, и когда это случалось, приходила матушка и разбрызгивала (и разбрызгивала) из баллончика клубничную вонь; та смешивалась с мочой, и клубничная моча обхватывала голову и горло, дыхание Абраксаса, она навсегда запомнила, что это приходит ночью, особенно в ту ночь равноденствия, когда по подвалам плыли песнопения, когда матушка не пришла, когда они остались в палате 32 тет-а-тет, и различие между Реальностью и реальностью-Абраксас стала прозрачной… а потом вновь пришла матушка, вновь клубничный ароматизатор, вновь укол, вновь расплывчатое бытие, вновь облака за окном окрашены синеватым огнем, вновь матушка говорит «…слово Абраксас несет свет, оно очистит вас, оно очистит ваше и наше (и наше) грязное мясо!» и бьет по лицу, а потом падает на кровать, начинает плакать, судорожно рыдать, старая, усохшая женщина, отдавшая шестерых детей в пасть Абраксасу и до сих пор ждущая его дара, отдавшая по воле его странных прихотей, великому Абраксасу в центральной базилике, где цинковые кресты, где синеватый свет, где из подвала пробит проход в городские коллекторы, где в вонючей темноте (без клубничного освежителя) растекается в разводах и бензоловых кольцах, метастатических картах и детских смертях голос, пути которого туманны и неясны… она заплакала, уже злая на себя за признания в глупой любви, а затем разглядывала красивые пальцы, особенно красивые безымянный и указательный, вспоминая убитый плод, и уговаривая себя, что мертвым быть лучше, намного лучше, чем слушать шепоты Абраксас.

Она покинула дом, ощутила воздух, ее начало тошнить от того, как множество, сливающееся в одно, стремилось на работу в разномастных туфлях, майках, под разными зонтами, будто стянутые в одно политическое тело суровой иглой… подвал Абраксаса, где методика его плача (как lament configuration) тиха; девушки, у которых он забрал глаза сшивают друг с другом младенцев, сумбурно перебирают пальцами, подшивая как манагеры подшивают одно к другому… в той тишине, где реальности Абраксаса переламывает реальность и вторгается в полнокровно. Каждый день в вену? Да, допустим, каждый день в вену. Обычно к этому допускают тех, кто достиг шестнадцати, кто в шлейфе старой привычки к галлюциногенам могут увидеть его Дом, домен синеватых огней, она вспоминает, когда переходит улицу, когда переходит улицу по черно-белому переходу, когда вокруг люди, когда ничтожные запахи сводят с ума, минуту, когда она шла по запаху Абраксаса в подвал, а затем подвал оборвался, как обрывается жизнь, как легко она обрывается, и начался сам Абраксас. Она хотела умереть от восторгов его видений, и она чувствовала, что галлюциногены ретушируют его, прячут, чтобы его истовость не свела с ума. Он забирает глаза, чтобы сохранить жизни. Она переходит дорогу, сходя с ума от тщедушного серого месива (слишком человечно) мыслей; туда, где хоть что-то напоминает ей потаенные дворы, переливающиеся воды, где сотни двенадцатилетних прачек омывают тело Абраксаса заскорузлыми пальцами… кожа распарилась, мучимые голодом и экстазом они продолжают-продолжают сходить с ума, а она продолжает двигаться, тщательно пытаясь вспомнить, как ее зовут, и почему он, которому она оставила письмо, называл ее ***, вероятно (она продолжает двигаться сквозь эту условность) так ему было удобнее. Чтобы не мешать этому удобству, она написала ему «я люблю тебя…», и оставила написанное в доме человека, который думает, будто любовь – сильнейшее чувство из всех, никогда не идущему по склизкому пути к Абраксасу, в гротах, где стены вибрируют, где все сливается и все влажно от его странных снов.

 

2.

 

Закат стекал вниз, как глаз Федры, окровавленный и желтоватый, по щеке этого неба над каким-то городом; над (допустим) Сибуей сильные дожди, келпи сегодня скрылись в испещренном рытвинами и кораллами дне, в дырах, в гротах, среди скопления миног и актиний; она стояла на балконе, подставив лицо окровавленному месиву, шелестящему и гулкому; токийский (опять же, допустим) залив мирно бился; в его непроницаемых водах что-то двигалось и передвигало огромное тело; она держала в руках массивную раковину и сквозь нее вслушивалась в закат. Кожу бил озноб, ноги хотели сломаться, но руки продолжали смыкать раковину. Два часа до она перебирала архивы порнографии и не могла остановить свой выбор; кажется, эти лица, сегменты тел, иногда разрозненные части несовершеннолетних никогда еще не представали ни в одном веке так безразлично и без эмоций, как перед камерой сегодня, в то время, как токийский (ну-ну) залив шумит с той же интенсивностью и ритмом, как во времена сёгуната. Когда она просматривала, то водила пальцем по нижней губе, она всю жизнь и каждую минуту ощущала эмоции, как пульс в нижней губе. Мужчина и женщина, двое мужчин, две женщины, животные, мертвая японка, ничего. Анальная мастурбация воробьем, смерть неизбежна. Ничего, как зеленоватая водоросль. Покачивается на дне, полуденная дочь рожает своих чудовищ к ночному шуму прилива, она уже две недели не находила ничего, что поражало губы. Она все еще мастурбировала, но уже без упоения. Больше на токийский залив, отключив звук и лишь рассматривая бесстрастные тела, европейки, кореянки, индийские баядерки, постановочное порно по известным романам, перепихон в антураже императорского дворца, перепихон в общественном туалете Гинзы, на трассе Техаса, ничего. Белоснежный алабай с блистательной родословной – римминг во время чумы.  

Раковину подарил отец. Во время его молодости, далекой, как сёгунат, удовольствия не проникали в кровь с первой космической скоростью. Она вкусила в двенадцать, в четырнадцать пресытилась, в пятнадцать вернулась, в свои шестнадцать стояла на балконе и слушала закат. Вой прибрежной волны напоминал рев насекомых. Шелестящие крылья ночи набрасываются на поле и вычищают без остатка; проникнув в тело, быстро движутся к сокровенным узлам, не остается ничего… той секунды, когда она впервые видит маяк, когда свет маяка парализует ее, когда лампа в клубе напоминает детское воспоминание о маяке, как она отдается, принимает, употребляет внутривенно, когда Абраксас в ней, когда его концентрация повышается и доходит до предела, когда она впервые получает сведения о том, что знакомая умерла от передоза Абраксасом. Она вспоминает, как сама впервые попробовала «радость Запада», как солнечные лучи проникли в организм, как она впервые услышала новый мир, увидела его глазами Неофита, прошедшего посвящение Розенкрейца. Голубоватая жидкость анестезирует нервы. Анестезирует воспоминания; работающая [по заповедям капитализма] с пятнадцати, она почти не помнит ничего, когда лежит во снах Абраксаса, когда перед ней открываются его таинственные храмы и она видит, поднявшись по мраморной лестнице, звездоточие мрамора распарывает глаза, глаза Абраксаса, синевато-черные, мимо журчащего фонтана, резьба – резьба по крови, две руки, с которых скульптор сорвал мясо и частично кожу, выливают из своих жил кровь [как наружу слова в мессенджерах влюбленных], и кровь струится, немного разбрызгиваясь на мрамор, по этим же рукам в чашу, из которой по желобкам тянется во все стороны. Под Абраксасом она встречает множество знакомых, даже тех, которые умерли, и те бродят по площади храма в неведомом поиске. Вначале она не поняла, что они ищут, и лишь затем ощутила и собственную потребность искать. Имя. Оно будто выскользнуло из тебя и навсегда потерялось. Иногда оно покидает, чтобы вновь войти (цитата), но иногда нет. Они бродили кругами и смотрели за широкие каменные парапеты, где зияла голубоватая пустота, такими глазами, будто пытались рассмотреть свое имя, упавшее за парапет. Она и сама следовала их примеру, — двигалась по их маршрутам, начавших это движение раньше нее, и повторяла шаг за шагом. Тех, кто прошел определенное количество кругов, и в своих поисках потерявших не только имя, но и равновесие, начинавших наступать в бесчисленные протоки крови, подзывали к главным воротам. Шлюхи с выломанными ребрами, неестественные чудовища, закрасившие трупные пятна белилами, с тысячью прядями чужих волос, с детскими кистями на крючьях пояса, мужчины в женских обличьях с вырезанными на щеках дырами и скобами для поддержки черепа в вертикальном положении, с шурупами в каркасе тела, под звон монист, под песню тишины, отворяли двери в лазурные комнаты истинного Абраксаса. Потерянные уходили и больше никогда не возвращались наружу. И она, чтобы следовать дальше, начала призывать это состояние каталепсии, саркомы сердца, псориаза нервных волокон, потому что ей ничего не оставалось, даже когда дым рассеивался, и вновь ее вялая плоть находила себя в квартире, где за окном с шумом бился токийский (где-то у Киевского вокзала, любовь – это показать твою плоть в своей сториз) залив, где огромная коллекция порнографии, где пальцы с щелчком проникают внутрь, и тело открывается навстречу, как распечатанное письмо, ей ничего здесь не оставалось, в растерянном передвижении по улицам и людям, кроме как стремиться обратно на внешнюю площадь храма… В общем, утраченное имя — ей было ясно, что оно, принявшее какую-то форму, например, большой собаки, было посажено на цепь; вначале сопротивлялось, но чем больше Абраксас парализовывал кровь и двигался внутри организма, тем слабее становилась мускульная сила этого пса, и в конечном итоге он покорно подставлял зад мужикам в вычурных костюмах гейш и сарацинских воинов… и это имя оттаскивалось в императорский зверинец того дворца, где императором был Абраксас. Каждый день в вену? Каждый день в сториз.

Ей (и всем другим) мечталось, что однажды они попадают в зверинец, под разными профессиями призываются ко двору императора, видят вдалеке огромные башни, украшенные бумажными драконами и перламутровыми флагами, две большие башни среди тумана, на шеи которых надеты бусы, четки или нити жемчуга; если присмотреться сквозь катаракту безразличия, из синей пустоты ободранные руки взламывают воздух, поднимаются вверх. Множественные парапеты и мосты над пропастями приводят спящих в зверинец, где звери ебут зверей, плодят новых зверей, ебут новых зверей (отношения 2.0 – никакого приближения, разъединение невозможно); где одно имя наскакивает на другое и начинает случку. У некоторых имен большие гениталии, а у других вогнутые щели; некоторые имена – это псы, преданно любящие хозяина до убойной дозы Абраксаса, другие – это каменные льву или фригидные восковые статуи пантер, лениво передвигающиеся у дальних стен, все окрашено зеленью: плющом, мякотью листьев, венериными мухоловками, горькоцветами и коноплей; чьи-то имена чистоплотны, другие – очень вежливо, скорее нет. Каждая мать думает, что ее оплодотворила луна, и матка исторгла лунное сияние.

…она стоит на балконе и слушает сквозь ракушку закат до тех пор, пока закат полностью не тонет в шуме токийского залива, и не начинается ночь. Она вновь возвращается в комнату и включает порнографию. Она мастурбирует, ритмично повторяя те вещи, которые раньше доставляли удовольствие. Она не помнит, она не помнит своего имени, она мастурбирует, вначале пальцами, затем огурцом. Когда тот с треском ломается внутри, замирает, ей становится ясна в миллисекунду дзен одна страшная тайна, вывернутая под действием Абраксаса метафорой ощипанного павлиньего хвоста: никто не находит свое имя; она видела тигров и искусно сделанных панд, проходя мимо алтарных и чайных домиков; никто не находит свое имя, ведь если бы находил, если бы река возвращалась в иссохшую дельту, нашедший бросился бы набивать карманы, ломать ногти, отдирая золотой налет на коже Абраксаса… похожее на гной, огуречное содержимое с белыми яйцевидными косточками, вытекает из нее на диван и пачкает коричневый с золотым узором диван. Опустив глаза, она видит это и ей кажется, что узор – это мандала, а огуречный гной спрятал от ее глаз истину этой мандалы.

 

3.

 

Каждый день – в сториз. И два араба, целующих мою шею, и шелковистый пес. Я хотел бы опубликовать наше братство, тридцать четыре лайка, два сердечка, 24 часа существования.

Читайте также:
Однажды в Льеже
Однажды в Льеже
Путь контркультуры в Россию
Путь контркультуры в Россию
Диалектика нарциссизма
Диалектика нарциссизма