Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Страдающее средневековье pyrokinesis
Страдающее средневековье pyrokinesis
Постсоветская осень в клипе Dvanov
Постсоветская осень в клипе Dvanov
сlipping. выпустили новый альбом
сlipping. выпустили новый альбом
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
Короткий метр «Саша, вспомни»
Короткий метр «Саша, вспомни»
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
Иллюстрация: Hana Hamplova
28.11.2016
«Слишком шумное одиночество»
Богумила Грабала
«Слишком шумное одиночество» Богумила Грабала
«Слишком шумное одиночество» Богумила Грабала
«Слишком шумное одиночество» Богумила Грабала
«Слишком шумное одиночество» Богумила Грабала

Жанр антиутопии имеет свои устоявшиеся традиции. Герои здесь – носители конкретных идей, и столкновение между ними – это борьба не столько людей, сколько социальных концепций.

Даже скроены такие книги по схожим лекалам: сравните «Мы» Замятина, «1984» Оруэлла и «451 по Фаренгейту» Брэдбери.

Дано:

1) абсурдная система, цель которой – отучить людей думать.

2) главный герой поначалу работает на систему, но, пережив своего рода «пробуждение», восстает против нее.

Дальше сюжет может двигаться куда угодно – это неважно. Вектор тут один – борьба человека с системой, индивида с толпой, искусства с варварством.

Так вот, «Слишком шумное одиночество» Богумила Грабала с первых страниц мастерски притворяется антиутопией. Главный герой, Гантя, оператор гидравлического пресса. Ему на склад привозят книги с истекшим сроком годности, и задача Ганти – превращать их в аккуратные, квадратные брикеты и отправлять на переработку.

Казалось бы – все как обычно. Опять вариация на тему «Фаренгейта 451»? Сейчас он одумается, примкнет к сопротивлению и прочее прочее прочее.

Но.

Не все так просто. Грабал не сразу открывает читателю механику своего текста. Преодолев первую главу, мы узнаем, что в мире «Слишком шумного одиночества» уничтожение книг – это естественный процесс. Тут нет литературных инквизиторов, людей не преследуют за мыслепреступления и не вешают за чтение стихов Новалиса. Нет, ничего такого – никакой политики. Книги просто уничтожают. Да и герой Грабала тоже не похож на стандартных «антиутопических» персонажей: он не варвар, но и не «сопротивленец», он просто любит книги – любит так сильно, что дома у него накопилось уже более 2-х тонн спасенных романов. Впрочем «спасенных» не совсем верное слово – ведь Гантя собирает классические тексты не для того, чтобы «спасти их от системы», а просто потому, что любит жить в их окружении. Это не бунт, нет, скорее образ мысли. У него нет миссии, он никогда не думает о том, зачем труды великих отправляют на переработку, он может поплакать над ними, повозмущаться, но – дальше дело не идет. Гантя живет в такой системе координат, где уничтожение вещей совсем не мешает любить их.

«Небеса не гуманны, и жизнь надо мной, и подо мной, и внутри меня тоже нет. Здравствуйте, господин Гоген!»

Богумил Грабал в 1988 году. Фото: Hana Hamplova

Равнодушие – или, скорее, безволие мира, – один из ключевых мотивов повести Грабала. И потому у читателя может появиться соблазн сравнить его с Кафкой. И действительно, почему бы и нет? Тексты обоих напоминают ночные кошмары; кроме того: оба жили в Праге; и, собственно, действие «Слишком шумного одиночества» именно в Праге и происходит.

Но.

Тут есть пара тонких моментов. Грабал не похож на Кафку по двум причинам:

Причина первая:

Прага Кафки – да и вообще, его вселенная – всегда стремится к бесконечности, она состоит из бесчисленных деверей и коридоров: вспомнить хотя бы «Процесс» или «Замок» (или рассказ «Как строилась Китайская стена»). Мир Кафки – это мир обратной, негативной оптики: попробуйте посмотреть в бинокль с другой стороны – предметы, находящиеся у вас перед носом будут казаться отдаленными, словно отброшенными к горизонту. Примерно то же самое происходит во всех его романах: чем дальше заходит герой – тем больше путей открывается, и каждый раз, когда он делает шаг по направлению к цели – цель отскакивает (будь то Замок в тумане, вдали или ответ на вопрос «за что меня судят?»); отношения героя и цели, вопросов и ответов в текстах Кафки похожи на отношения Ахиллеса и черепахи в известном парадоксе Зенона (см. эссе Борхеса).

Так вот, Грабал все делает наоборот. В его Праге нет лабиринтов и вечно ускользающих ответов; тут и вопросов нет. Никто никуда не стремится, не строит китайские стены, не голодает на публику, на горизонте нет никаких Замков. Идти некуда. И если что-то происходит – то это просто происходит. Никто не спрашивает – почему и не ищет причин.

Тут есть, конечно, реверансы в адрес автора «Процесса» (куда ж без них?): например, крысы, ведущие бесконечную войну в подземельях под городом. Но – на этом кафкианские мотивы, пожалуй, и кончаются. Свой город Грабал строит из совсем других материалов – из тесных, удушливых и вонючих помещений. Прага у него не расширяется и не ветвится, как раз наоборот – она сужается и нависает над героем. Если у Кафки за дверью обычно находится коридор с еще десятком таких же совершенно одинаковых дверей, то у Грабала все иначе – за дверью нет ничего. И самой двери нет. Только стена. Точнее: четыре стены – и они медленно, подобно стенкам гидравлического пресса, движутся навстречу друг другу, угрожая раздавить и город и героя – ближе к концу Гантя даже видит галлюцинации на эту тему:

«… я <…> видел, как мой гидропресс превратился в самый гигантский из всех гигантских прессов, я видел, что он стал таким огромным, что четыре его стены окружили всю Прагу, я видел, как я нажал зеленую кнопку, боковые стенки пришли в движение, размерами они были схожи с плотинами на водохранилищах, я видел, как первые блочные дома начинают качаться, а стенки пресса играючи, точно мышки в моем подвале, движутся все дальше и дальше, гоня перед собой все, что стояло у них на пути, с высоты птичьего полета я видел, как в центре Праги жизнь все еще идет своим привычным чередом, а между тем стенки моего исполинского пресса гребут и разоряют городские окраины и толкают все подряд к центру, я вижу стадионы, и церкви, и всяческие учреждения, вижу, как все улицы и переулки, все начинает рушиться, и стенки моего апокалипсического пресса не дают улизнуть даже мышке, и вот я вижу, как падает Град, а на другом берегу обрушиваются золотые купола Национального театра, и воды Влтавы вздымаются, но сила моего пресса настолько ужасающа, что он легко, как с макулатурой в подвале под моим двором, справляется со всеми препятствиями, я вижу, как стенки гиганта все быстрее и быстрее гонят перед собой то, что они уже разрушили, я вижу самого себя, на которого валится храм Святой Троицы, я вижу, что уже ничего не вижу, что я раздавлен, намертво спаян с кирпичами, балками и моей скамеечкой для молитв, а потом я уже только слышу, как трещат, сплющиваясь, трамваи и машины, а стенки пресса сходятся все ближе и ближе, пока еще внутри хватает свободного места, пока еще во тьме развалин остается воздух, но он шипит под напором четырех стен исполинского пресса и рвется вверх, смешиваясь с людскими стонами, и я открываю глаза и посреди пустой равнины вижу огромный брикет, спрессованный куб с гранями в пятьсот или более метров, я вижу, что вся Прага оказалась спрессованной — вместе со мной, со всеми моими мыслями, со всеми текстами, что я когда-либо прочел, со всей моей жизнью…»

* * *

Причина вторая:

В отношениях героя с окружающим миром Кафка всегда делает упор именно на мир. У его персонажей нет прошлого. В «Замке», например, мы почти ничего не знаем о К. – мы знаем, что он землемер (да и это, скорее всего, ложь) и что он хочет дойти до замка. Зачем – неизвестно. Мы ничего не знаем ни о его судьбе, ни о внешности, ни о характере. Он абстрактен, и нужен, по сути, лишь для того, чтоб показать читателю абсурдную оптику романного мира.

Богумил Грабал в 1985 году. Фото: Hana Hamplova

То же самое в «Превращении»: в какое бы ужасное насекомое ни превратился Грегор Замза и как бы ни страдал он от своей «насекомости», после его смерти повесть не кончается, ведь мир живет дальше – миру нет дела до мертвого навозного жука, – и мы наблюдаем за семейной прогулкой по городу и слушаем размышления отца и матери Грегора о том, что их дочке надо бы подыскать хорошего мужа, ибо «она за последнее время расцвела и стала пышной красавицей».

Иными словами: мир Кафки настолько сильнее человека и вообще всего человеческого, что вытесняет из текста даже главного героя, превращая его в функцию, нужную лишь для объяснения этого самого мира.

Проза же Грабала, наоборот, очень героецентрична. Она почти граничит с солипсизмом. Она идет изнутри, текст сфокусирован на персонаже и подан от первого лица. Дочитав книгу до конца читатель вряд ли получит целостное представление о Праге. Прага здесь – это и есть сознание героя. Сознание, наполненное клаустрофобией и книгами.

И именно поэтому, узнав о том, что его переводят в другой отдел, Гантя приходит в ужас. Здесь важен не столько сам перевод, сколько символика его будущей работы – он будет паковать чистую бумагу. И это катастрофа. Ведь если раньше он ассоциировал себя с брикетами спрессованных текстов, он создавал себя из них, мыслил ими, то теперь через его руки будут проходить лишь белые листы.

А что может быть печальней пустой страницы?

* * *

Богумил Грабал создал выдающийся модернистский текст – со всеми, увы, вытекающими. Имея кучу стилистических и языковых достоинств, «Слишком шумное одиночество» ощутимо провисает в области сверхзадачи. Иными словами: в книге напрочь отсутствует вектор – смысловой, идейный, сюжетный. И дело даже не в том, что она «слишком сложна для понимания», нет, вопрос в другом:

«для чего?»

Книга действительно производит впечатление такого чистого «искусства для искусства». Она похожа на мастерское, гениальное описание ночного кошмара, в котором причины и следствия не обязательно встречаются, а герои ведут себя так, словно им всем недавно ампутировали мотивацию.

Автор, кстати, в плане обращения со смыслами очень похож на своего героя: Гантя прессовал великие романы, превращая их в аккуратные, квадратные брикеты, и перевязывал их проволокой. И точно так же поступает Грабал: «Слишком шумное одиночество» – это очень насыщенный текст, и мысли/замыслы/сюжеты в нем сжаты/спрессованы настолько плотно, что совершенно невозможно разобрать, как связаны между собой эти идеи, откуда у них растут ноги, и есть ли у них ноги вообще… и если есть – то растут ли они?

Грабал не хотел идти по проторенным дорогам, он, кажется, решил вообще никуда не идти (и это, кстати, весьма нестандартное и остроумное решение). Его Прага, его персонажи – они как бы запечатаны в герметичном сновидении, как письмо – в бутылке, и брошены в море читательского подсознания. Персонажи здесь напоминают скорее кляксы Роршаха или рисунки Маурица Эшера. Рисунки, созданные, чтобы разглядывать их, и играть в ассоциации, – можно даже попробовать поискать в них смысл, но это уже по желанию.

Читайте также:
Реквием по сакральному
Реквием по сакральному
Рассказ «На старой вилле»
Рассказ «На старой вилле»
Покойный голос. Интервью с Францем Кафкой
Покойный голос. Интервью с Францем Кафкой