Опубликован NFT проект «Дистопии»
Опубликован NFT проект «Дистопии»
Запись стрима с Денисом Стельмахом
Запись стрима с Денисом Стельмахом
Запись стрима с Сашей Иоффе (МАЗЭРДАРК)
Запись стрима с Сашей Иоффе (МАЗЭРДАРК)
Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Страдающее средневековье pyrokinesis
Страдающее средневековье pyrokinesis
Постсоветская осень в клипе Dvanov
Постсоветская осень в клипе Dvanov
сlipping. выпустили новый альбом
сlipping. выпустили новый альбом
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
30 января
Рассказ «Универсальный растворитель»
Рассказ «Универсальный растворитель»
Рассказ «Универсальный растворитель»
Рассказ «Универсальный растворитель»
Рассказ «Универсальный растворитель»
Предисловие:
Продолжаем сезон прозы на Дистопии текстом, принципиально не похожим на предыдущий. Магический автофикшн, самостирание из реальности и самопроявление в ней же, сентиментальность вперемешку с обречённостью. Аксинья Красикова впервые на Дистопии с неуниверсальным рассказом «Универсальный растворитель».

Впервые мы поцеловались пьяные, лежа на одноместном матрасе в крохотной комнате с белыми стенами, в которую я переехала из родительской квартиры пару месяцев назад. Вокруг нас происходила вечеринка: мои друзья смешивались с его друзьями, становились нашими общими знакомыми, приятелями, врагами, и всё сначала. До нас никому не было дела. 

Наутро ни я, ни Глеб не могли восстановить в памяти момент поцелуя, но он остался со мной покалывающей спиралью возбуждения под пупком.

За неделю до этого, среди очередного звона бутылками и обмена невротичными состояниями нашими, пока ещё разобщенными, друзьями, мы легли спать рядом, под одним одеялом. 

Глеб прижал меня к стене и сказал: "Ты мне жесть как нравишься". Я уставилась на его взвинченное в полумраке лицо. Я молчала.

— Ты мне ничего ответить не хочешь?

Я отвернулась и захлопнула глаза:

— Нет.

Глеб крепко меня обнял. 

 

Мне снилась квартира, в которой я провела первые годы своей жизни. В ней была вся моя семья: дедушки, бабушки, дальние родственники. Они меня прятали. Мы занавешивали окна, мы закрывали на ключ двери, которых становилось всё больше и больше. Я не понимала, от кого мы прячемся, а потом, через щель в занавесках, увидела парня, в которого была влюблена в пятнадцать лет. Я спросила: “Почему мы не пускаем его?”. Он открыл рот, и оттуда повалила беспроглядная тьма. 

Я вынырнула из кошмара, жадно вдыхая воздух в раннем утреннем свете. Глеб не спал, он смотрел на меня. Он не смутился тому, что я проснулась. Я встала попить воды. 

 

Потом мы ехали в центр с щёлковской, из панк-квартиры с неисправимым бардаком, которую Глеб снимал с друзьями. 

Поезд выбрался на улицу. Я сморгнула наше с Глебом отражение с тёмного стекла подземки.

 

Я смотрела на мелькающие за окном дома, трубы, сентябрьскую листву деревьев, дым, громоздкие универмаги, людей, собак и думала, что, возможно, Глеб всё-таки тоже мне нравится.

А потом, когда поезд снова спрятался в темноте туннеля, я положила голову Глебу на плечо. 

 

Мы съехались через неделю после того поцелуя. 

У Глеба было немного вещей, хватило погрузить их в такси, чтобы перевезти в мою комнату. А я как будто и не заметила разницы. Его предметы улеглись по своим местам, тут и там заполняя пустоты. 

Глеб просил меня выходить из комнаты, когда ему нужно было побыть одному. Он быстро и точно готовил еду. Он умел абстрагироваться от моего присутствия: непоколебимо читать, играть на бас-гитаре, смотреть ютьюб так, как будто меня нет рядом. 

Мы не трогали прошлое, но я понимала, что это не первый опыт сожительства в жизни Глеба. Он выстраивал свои границы бетонными стенами. 

Мои границы были проложены через лесную чащу едва заметным следом мха на мягкой почве, присыпанной гниющей желто-оранжевой листвой. 
 

В тайне от самой себя я наслаждалась днями, когда комната становилась моей.

Глеб на работе. Я делаю очередную перестановку. Матрас к окну, рэйл к стене у входа, комод, растения в горшках — всё повернуть, переиначить, спрятать, упростить.

Когда вещи снова на своих местах, я надеваю недавно купленный комплект светло-голубого белья, который никогда не буду носить совместно — слишком очевидно. Я представляю, как Глеб снимает его с меня: он расстегивает лифчик или стаскивает его через голову? Я не знаю, потому что всегда сама снимаю с себя одежду. 

Я стою у зеркала и мну свой живот, чувствуя непреодолимую необходимость втягивать его даже в присутствии самой себя. 

Смотря в зеркало понимаю, что что-то не так. В желудке тошнотой поднимается паника. 

 

Чуть позже Глеб сверлит взглядом мой живот. 

— Не уверен, что она там была. 

В качестве доказательства я показываю ему найденный в Photo Booth нюдс, на котором хорошо видна родинка в центре моего живота. На фотографии я изогнула спину и положила растопыренные пальцы на соски, веки прикрыты. Глеб быстро отводит глаза, как будто отказываясь становиться свидетелем преступления: 

— А зачем ты делаешь такие фоты?

Я пожимаю плечами, пока мысли лихорадочно вонзаются друг в друга. 

— Для кого? — Глеб задает уточняющий вопрос. 

— Для… себя-я, — мой голос неуверенно скачет вверх, хоть я знаю, что не вру. 

 

Мы гуглим. Родинки исчезают из-за генетической предрасположенности. Мой ли это случай, узнать невозможно. 

 

Понимая, что не в силах выяснить что-то прямо сейчас, мы ложимся спать. Глеб водит ладонями по моим ногам: однозначный знак его желания. Я поворачиваюсь, прикладываюсь к его губам, но каждое прикосновение его рук к животу меня пугает. Где родинка? Где родинка? Где родинка? Я не чувствую возбуждения и механически участвую в сексе, чтобы не находить слов для объяснения причины отказа. 

Всю ночь Глеб ворочается, и я просыпаюсь от каждого его движения. На одноместном матрасе невозможно повернуться так, чтобы не разбудить другого. Мы становимся гибридным организмом с поверхностным сном.  

 

Через неделю с моего запястья пропал шрам: ожог от утюга. (Что я гладила тогда, шесть лет назад? Футболку с логотипом группы placebo, белую парадную рубашку, рубашку в клетку, вельветовые брюки, джинсовый сарафан? Я не смогу вспомнить.)

Я записалась на прием к дерматологу, но в назначенный день в подъезде заклинило дверь. Все остались дома. Наши друзья готовили глинтвейн и громко слушали русский рэп. Мы с Глебом трахались несколько часов: вместо работы, вместо учёбы, вместо разгадки исчезновения моих отличительных черт. 

Глеб оставил ядерно-алый поцелуй чуть выше моей ключицы. Может ли эта отметка уравновесить то, что я потеряла? 

Я думала об этом, пока Глеб смотрел на меня замутненным взглядом: 

— Я хочу тебя съесть. 

— В смысле? 

— Ну или выпить. Всю тебя хочу. 

 

Я была счастлива. Так, что могла задаваться наивными фантазиями: а вдруг ты захочешь детей, когда я ещё буду не готова? Глеб был старше меня на семь лет. 

— Нет, — отвечал он, — Обычно у женщин желание завести семью появляется раньше мужчин. 

— Значит, всё идеально. 

 

Пошел первый снег. Я смотрела на кружащиеся снежинки, пока дозванивалась в поликлинику. Ближайшее окно у дерматолога — конец следующей недели. Я не стала записываться. 
 

— Такая дурацкая шапка. 

В тот день Глеб достал с антресоли массивную шапку-ушанку. Он смотрелся в ней по-идиотски, с другой стороны, меня восхищало, что он не стесняется её носить. Но всё-таки я чувствовала стыд, когда шла рядом с ним.  

— И что? — Глеб сверкнул глазами в мою сторону, — Меня твой шарф например бесит, но я молчу.

Я посмотрела на свой шарф. Он не вызывал у меня никаких чувств и казался мне самым обычным куском ткани. 

Остаток пути мы с Глебом надувались отверженным теплом. 

 

А потом он сказал, что я ничем не увлекаюсь, и это неправильно. У человека должно быть увлечение. 

До встречи с Глебом я сочиняла музыку и писала прозу. 

— Для меня в творчестве стимулом была в основном несчастная любовь. А сейчас я не понимаю, что делать. У нас всё хорошо. 

— Хочешь, я сделаю тебя несчастной? — немного подумав, предлагает Глеб. 

— Как? Кинешь меня? 

— Нет. Что-нибудь другое.

Это был канун нового года, и мы конструировали праздничную елку из коробок из-под пиццы доминос. 

 

До свидания, ожог на сгибе локтя. 

Пока, родинка на виске. 

Прощай, почти затянувшийся прокол на мочке уха. 

 

Он купил контрабас. Я говорю, что мне не мешают гаммы, мне не мешают трезвучия, мне не мешает “В траве сидел кузнечик”. 

Я не могу ни на чём сосредоточиться, я открываю одну книгу, вторую книгу, но все буквы недостаточно интересны. 

Я провожу вечера в ожидании прикосновения Глеба. Смотрю, как он перебирает струны и фантазирую о таком сюжете: отчаявшаяся влюбленная сжигает контрабас своего возлюбленного из-за разъедающей её ревности. Она хочет, чтобы он прикасался только к ней. Возлюбленный не может её простить и хочет уйти, тогда она отрезает ему пальцы, чтобы впредь самой дотрагиваться ими лишь до себя. Когда Глеб спрашивает, о чём я думаю, я мотаю головой. 
 

У Глеба появляется предположение: отношения с ним регенерируют мою кожу. 

К последней среде февраля на мне не осталось ни одного знака опыта. Глеб целовал мой лоб и говорил, что я самая красивая девочка на планете. 

Я напоминала себе моделей из глянцевых журналов, которые листала, когда была подростком. Тогда я завидовала их чистым порам, их гладким подмышкам и блестящим волосам. Мое усыпанное акне лицо и израненная бритвой кожа казались чудовищными. 

Теперь глянцевое лицо смотрело на меня в зеркало. Даже выражаемые этим лицом эмоции потеряли свою остроту. 

 

В начале весны мы встали на соседние ступени эскалатора и Глеб не протянул ко мне рук. Я почувствовала себя парализованной. До этого мы всегда стояли на эскалаторе, обнявшись. Я ритуализировала это действие, сделала его своим якорем, надеясь, что так будет всегда. 

Через двадцать семь минут поездки мы встали на эскалатор вверх, и вдруг Глеб начал идти. Я по инерции пошла за ним. На середине эскалатора у меня закончились силы, но на каждой ступеньке кто-то стоял, и подхваченная водоворотом движения, я не могла остановиться. Я наблюдала маячащую впереди спину Глеба, сине-желтая колор-блок куртка как доказательство его превосходства. 
 

В мае я начала растворяться. 

Конечно, я ставила под сомнение своё существование и до встречи с Глебом. 

Как через пять лет предположит психотерапевтка, моей маме было неловко разговаривать с ничего не понимающим ребенком, и в моём младенчестве она бессознательно скипнула часть с вопросами: “а чьи это ножки? чьи это ручки?” . 

Возможно поэтому я выросла, не зная, чьи это ручки. И ещё кучи других очевидных вещей. Выбранная родителями политика невмешательства со стороны звучит как хороший вариант, но, в конце концов, любое рождение оборачивается травмой. 

Я очень хотела, чтобы Глеб рассказал мне, чьи это ножки. 

Мне позарез нужен был проявитель. 

 

Я становилась всё более невесомой и чувствовала легкое покалывание по всему телу. Оно едва различимо, как будто крохотные мотыльки машут крыльями, пытаясь вырваться из-под слоя кожи. 

Я не думала о том, что будет дальше. Глеб подносил к моей руке айфон со включенной вспышкой и завороженно смотрел, как свет очерчивает форму моих вен. 

А Глеб становился твёрже: он тренировался четыре раза в неделю, и когда я заходила в комнату, она была наполнена кислым запахом пота. Глеб поспешно распахивал окно. 

 

Глеб был выше меня на голову и намного сильнее — я никогда не занималась спортом и прогуливала физкультуру во всех учебных заведениях. Тело было не больше, чем моей сопровождающей оболочкой. 

Я сказала, что мне страшно: вдруг однажды Глеб использует свою силу против меня. Он посмеялся: “Да брось”.

 

У Глеба не было намерения внушать людям страх, но когда он возвращался с работы и заходил на кухню, жизнь становилась заметно тише. Соседка подрывалась мыть за собой посуду. Я спрашивала: “Голодный?”. Кто-то шептал: “Батя дома”.

Чаще всего Глеб был голодный, и мы шли в магнолию. 

В очереди на кассе обнюханный парень начал огрызаться на мужчину, который встал перед ним. Они закончили классическим “Выйдем, поговорим”, и выйдя на улицу действительно начали драку. Глеб побежал разнимать. На него со спины накинулся один из участников, и кто-то из собравшихся вокруг людей оттащил нападавшего. 

Меня бил озноб. Если бы подул ветер десять целых семь десятых метров в секунду, моё тело бы подхватило потоком воздуха. 

Я смотрела на наше отражение в зеркале лифта. Моя кожа особенно бледна, Глеб раскраснелся и глубоко дышит. На ужин была паста с баклажанами. 

 

Когда моё тело достигло пятидесятипроцентной прозрачности, я начала чувствовать вину. Перед друзьями, перед семьей и даже перед незнакомыми мужчинами в общественном транспорте, которые клали руку мне на задницу в надежде столкнуться с реальностью, а я оборачивалась и смотрела на них мутным полупрозрачным взглядом, и они понимали, что мяса здесь не найти, их руки проваливались в обволакивающую бездну. Они, озадаченные и разочарованные, терялись в толпе час-пика. 

 

Я как призрак стояла на концертах Глеба. Я не понимала, как двигаться под такую музыку и просто притопывала ногой. И вдруг какая-нибудь взбалмошная девушка, стоящая возле сцены, начинала танцевать так, как будто на неё никто не смотрит. Я отводила взгляд (я так никогда не смогу). 

Но потом мы возвращались в нашу маленькую белую комнату, и всё, даже моя прозрачность, снова заполнялось смыслом: это ради любви.

Нам больше не тесно на узком матрасе, теперь Глеб может залезать в меня краешком своего бока или спиной. 

Вот Глеб водит рукой по моим внутренностям: гладит почки, кишечник. Проникает в меня с головой и дует на сердце, аккуратно облизывает легкие. Мне щекотно, иногда даже слишком. Как в детстве, когда старшая сестра щекоткой доводила меня до ужаса, и я чувствовала, что прямо сейчас взорвусь, а прекращение этих движений ощущалось блаженно. 

Я терпела, понимая, как сильно Глебу нравилось ощущать сияющее тепло моих органов. Он говорил, что это непередаваемо. Ему одному было позволено так делать. 

Глеб часто вспоминал, как было вначале. Как было дотрагиваться до меня, какой мягкой и гладкой была моя кожа. Ему нравилось погружаться в зыбкие слои ностальгии, он пересматривал фотографии, перечитывал свои заметки вслух. Я не откликалась, натягивая улыбку. Прошлого не существовало. Дни недели и месяцы года переставали иметь значение.

 

Однажды маленькая белая комната начала нам жать. Если влюбленность в неё отлично влезала, то более изощренные конструкции отношений помещались с трудом. 

Мы переехали в отдельную квартиру, а потом в ещё одну, попросторней, с балконом и большой кухней.

 

Мерзлявым утром начала зимы или конца осени или вовсе середины весны я пыталась закрыть за Глебом дверь предбанника. Старый замок нашего нового дома бесконечно тупил, дверь нужно было с силой тянуть на себя. У меня не хватало сил. Глеб понуро смотрел на меня в окошко около двери. От собственного бессилия я расплакалась. 

— Я не могу! 

— Да господи!..- Глеб опаздывал на работу, — Ну потяни ты его на себя резко.

Мне хотелось провалиться под землю. 

Я свернулась под одеялом, слезы не оставались на щеках, они скатывались в сияющую пузырчатость скул и насыщали кровь солёной прохладой. Глеб был на работе. Дверь предбанника осталась открытой. 

 

В мой день рождения, а значит, в марте и немного в феврале, у Глеба было плохое настроение. Утром он уехал, а вернулся в обед, когда я пекла большой пирог с капустой на вечер. Глеб протянул мне коврик для йоги: с праздником. Я не знала, что говорить, кроме того, что коврик бирюзового цвета, моего любимого, Глеб потратил время на выбор, а значит, спасибо.

Огромный пирог был на столе, и в нашей однушке постепенно собирались мои друзья и подруги. Все с едва заметной тайной во взгляде — они сделали видео-поздравление. В нем участвовали все присутствующие, кроме Глеба. 

Мы сидели на кухне и болтали ни о чем. Глеб, как двухсотлетняя скала, застыл в проходе. Он не пил алкоголь уже несколько месяцев, и постепенное повышение градуса нашего веселья его раздражало. 

Мой близкий друг сидел на полу около моих ног, он поднял на меня взгляд: “А можно я попробую?”. Я засмеялась: “Залезай”. Он аккуратно погрузил мизинец в мою коленку, а потом и руку. На его лице было абсолютное счастье, но через минуту, как будто испугавшись, он быстро достал ладонь. Я подняла глаза: Глеба не было в комнате.

С неба валило. Моему другу пришлось уйти с вечеринки. Пока мы пересматривали поздравительное видео Глеб подошел и тихо сказал ему: “Убирайся прямо сейчас”. 

Я рыдала. Моя подруга, напуганная и пьяная, сказала, что эти отношения меня разрушают.

 

Когда в однушке никого не осталось, я вышла на балкон и протянула ладонь, чтобы поймать снежинку. Она пролетела сквозь меня.

Глеб лежал у стенки, отвернулся. “Глыба” — подумала я. Мне полагалось лечь рядом с ним.  

Наутро я уехала к подруге. Вера усаживала меня на утренние медитации и поила очищающим тибетским чаем. Глеб не отвечал на сообщения, он появился через три дня (“Возвращайся”). Мы с Верой сидели в баре, и я решила приехать этим же вечером. 

— Отправишь мне мои вещи завтра на такси? — Вера кивнула. 

 

Я сказала, что позвоню, когда соберусь ехать домой. 

Через час я собирала по двору бара пустые бутылки и складывала их в контейнер раздельного сбора, пока Вера брала нам по четвертому стакану пива. Меня узнал мой давний знакомый.

Мы выпили несколько настоек и долго гуляли. Посмотрев на время (четыре часа утра), Вера предложила остаться у нее. Я решила не будить Глеба звонком. 

В просторной, залитой ярким светом восходящего солнца гостиной, я включала свои любимые треки. Вера уснула на диване, и мы с Даней тихонько танцевали, держа в руках бокалы с вином. Даня двигался размашисто и точно, мои движения были тягучими и рыхлыми. Я видела, что он очарован моей прозрачностью, но не может найти для неё слов.  

 

Вино закончилось, и Даня откупорил бутылку портвейна, стоящую на полке в гостиной. 

Мой взгляд зацепился за маленький ожог в форме полумесяца, который я поставила себе два года назад, а может, и восемь. Он был там, на моей руке, среди прозрачности кожи.

Я вздрогнула: 

— Я настоящая! 

— Конечно, — ответил Даня, не отвлекаясь от танца под трек Джея Хокинса, — Какие в этом могут быть сомнения?

 

Утром стали очевидны несколько вещей: 

  1. Выпитый нами портвейн был урожая года рождения матери Веры и подарком на её сорокапятилетие от близких друзей; 

  2. Я украла из бара три бокала на красивой тонкой ножке; 

  3. Глеб снова играет со мной в молчанку. 

 

Я вернула украденные бокалы в бар и стала гуглить, где купить сургуч, чтобы подделать закупоренный как старинное письмо портвейн. Я плутала по коридорам бывшего завода “Кристалл” в поисках нужного магазина и вернулась домой к Вере с пятью килограммами сургуча, бутылкой портвейна, купленной в азбуке вкуса за семьсот рублей и пластиковой воронкой. 

После создания максимально достоверной подделки портвейна тысяча девятьсот семидесятого года я долго бродила по парку. Было сентябрьское воскресенье или вторник апреля, тёплый и влажный, и парк жил криками детей и спорами их родителей. Я смотрела, как компания девчонок подросткового возраста играет в футбол. Мяч полетел в мою сторону и, уже привыкшая к своей консистенции, я не стала отходить. Я предвкушала, как футболистки удивятся, когда мяч пройдёт меня насквозь, может быть, они даже захотят познакомиться. Шершавый твердый мяч с силой ударил меня в бедро, девочки запричитали. 

 

Глеб перебирал струны контрабаса и не поднимал на меня глаз. В душном промороженном воздухе нашей квартиры виснул мой голос: 

— Это из-за того, что я не позвонила? 

— И долго ты будешь меня игнорить? 

— Почему ты не можешь просто нормально со мной поговорить? 

— Я здесь! 

Взгляд Глеба мельком коснулся меня, и его лицо скривилось. Я посмотрела на свои руки, они стали ещё плотнее.  

Я закрыла защёлку на двери ванной и замерла около зеркала. На лице едва заметным пигментом проявились родинки и веснушки. Мои глаза казались чернее обычного. 

Несколько пар носков, трусы, футболка, косметичка, — засовываю все в рюкзак, молния закрывается приятным целенаправленным звоном. 

Глухой удар прерывает испытание молчанием: Глеб аккуратно кладет контрабас на пол. 

— Ты куда? 

— Куда-нибудь. 

Я накидываю рюкзак на плечо, всё ещё стоя к Глебу спиной. Меня бьёт дрожь, ладони и стопы тают как ледники. 

— Не надо. 

 

Я оборачиваюсь. Глеб застыл и таращится на меня, испуганный зверёк. Я делаю несколько шагов в сторону двери, Глеб вмиг оказывается около меня и со всех сил обвивает руками моё тело. Прижимается ко мне. Я стискиваю челюсть. 

Он берёт то, что я не хочу давать. Я почти ничего не чувствую: он больше не может войти в меня всю. В наших поцелуях появляется твёрдость, которую я не могу проявить так, как хочу. Её потенциал делает секс невыносимым.

Посередине нашего дивана — большая выемка. Обычно я лежу в ней, чтобы обнимать Глеба, пока мы спим. Наутро у меня часто затекает бедро, и вибрации света превращаются в помехи. 

Этой ночью я держала своё тело под дотошным контролем, чтобы оно оставалось ровно на моей половине дивана. Ближе к утру Глеб подвинулся на середину и прижал меня к себе.

 

Первое, что я вижу утром — собранный рюкзак, подпирающий проход в коридор. 

Глеб спит. Я смотрю и различаю его. За твёрдой непробиваемой броней что-то есть, и оно поместилось бы в детской ладошке. Оно теплое, щетинистое, зыбкое, как кисель. Мне хочется выбросить это с высоты всех этажей, на которых мы с Глебом жили: двенадцатый плюс пятый плюс восьмой. Жалость удушливой волной проносится по моему телу. 

Я вытаскиваю ноги из-под тяжелого одеяла и ставлю на холодный пол. Вижу шрам на коленке, из самого детства: в озере было очень много ракушек. Озеро было мелким, нужно идти двадцать минут, чтобы окунуться в полный рост, и мы с сестрой часто ползали у берега на коленках, представляя себя рыбами-мутантами или спасательницами малибу. Ракушка обязательно вонзалась в ногу, выйдя из воды я срывала лист плакучей ивы и прикладывала к коже. Это не помогало, и мне нравилось, как кровь капала на песок, пока мама накидывала на меня полотенце и растирала озябшую кожу. 

 

Я смотрела на свои ноги, на них проявлялось всё больше историй. Я прекрасно понимала, чьи они, но абсолютно не понимала, почему мои ноги тут, рядом с Глебом. 

 

Я быстро накидываю одежду, я не умываюсь и не чищу зубы: он чутко спит. 

Но Глеб всё равно открывает глаза и нехотя вырывается из обволакивающего тепла сновидения. Я не успеваю пофантазировать о том, что ему приснилось. Я беру рюкзак. 

— Не надо, — его голос дрожит между двумя реальностями, возможно, десятью минутами позже Глеб подумает, что всё это было во сне. 

 

Я еду в метро и не вижу ничего вокруг себя. Я занимаю все посадочные места в вагоне. Ещё немного, и я займу весь вагон целиком. 

Я не смогла выйти на нужной станции, тело стало таким густым, что мне было необходимо время, чтобы понять, как им управлять. Я доехала до самого юга, вышла на одной из конечных станций, как будто заново обучаясь тому, как ходить. 

Читайте также:
Покойный голос. Интервью с Шопенгауэром
Покойный голос. Интервью с Шопенгауэром
Экзистенциальная Благотворительность
Экзистенциальная Благотворительность
Артикуляция безумия
Артикуляция безумия