17.10.2015 · Фикшн
Рассказ «Царица цветов»
Рассказ «Царица цветов»
Рассказ «Царица цветов»
Рассказ «Царица цветов»

Новелла из романа «Бестиарий». 

«Я царица цветов, мне можно всё!» — прошептала пятилетняя Роза и втайне от бабушки надела сандалии на босые ноги. Носки она спрятала во внутренний карман своего пальтишка, висящего на гвозде в прихожей, и, тихо прикрыв за собой дверь, выбежала во двор. Там пахло сиренью и краской — сирень в этом году зацвела рано, сразу после Дня победы, и не отцвела до сих пор, — Роза вдохнула медленно, чтобы не закашлять, и задержала дыхание. За скамейкой, на одной из шин, по периметру окружавших клумбу, валялся пластиковый стакан со следами губной помады. На его край стакана опустилась капустница, тут же прилетела вторая, недолго покружилась вокруг и села рядом с первой. Обе сложили крылья. Роза посмотрела на бабочек, от долгой задержки дыхания в глазах зарябило, и воздух как будто стал обрастать кругами и звездами, они пульсировали и переливались. «О, да это ведь маленький космос! — подумала Роза и, наконец, выдохнула. Она чувствовала, что сильно покраснела. — Вот так однажды посмотришь на кого-нибудь, а его звезды окружили и сцапать хотят, а он и не знает, что опасность близка, а они уже тут, рядом вертятся, а ракеты с пушкой для спасения нет, не успеет позвать, вообще нет их, нет — ни ракеты, ни пушки».

— Розочка, надень шкурку! — крикнула в окно бабушка.

Роза стояла к окну спиной и от неожиданности топнула, но на голос не обернулась. Бабочка перелетела на отцветший нарцисс.

— Не хочу, — тихо сказала девочка. — У меня своя шкурка есть.

— Роза, ты меня слышишь?

— Ну чего тебе? — спросила та, приблизившись к окну. — Ну чего ещё?

Бабушка встала на подоконник и через открытую форточку протянула ей шерстяную кофту.

— Прохладно на улице, возьми. Поймаешь?

— Нет, не надо, тут тепло! — соврала Розочка и спряталась за кустом барбариса, чтобы за его свежей зеленью бабушка не увидела её голых ног. «Боженька, боже, золотинушка! — молилась она про себя. — Пусть бабушка не увидит мурашек, пусть она отстанет и уйдет!»

— Не дури, возьми! — трясла кофтой бабушка.

— Она колючая, — упрямилась Роза.

— Давай мамину дам, твою любимую, а?

— С ягодками?

— Да, — кивнула бабушка. От кивка заныли шейные позвонки или, как она сама говорила, «шейка запела». Она потерла тот, до которого могла дотянуться, свободной рукой.

— Неси, — сказала Роза, выглядывая из-за куста.

Бабушка осторожно переступила с подоконника на стул, затем на пол. Роза отошла от куста к скамейке, запрокинула голову и посмотрела на качнувшуюся за окном, на столе, алую бабу для чайника, которую в солнечные дни любила рассматривать через лупу, подсчитывая стежки возле основания, криво замазанные блестками. Получалось тринадцать, но Розочка, зная, как сильно бабушка боится этого числа, говорила, что стежков на бабе двенадцать, и только матери признавалась, широко распахивая глаза: «Тринадцать, их тринадцать, нашу бабу сшили бесы!» В те минуты, когда Роза решалась заговорить с матерью, та обычно курила.

— Язык у тебя без костей, — отвечала она и медленно выдыхала дым через нос. — Её сшила Нина Петровна и подарила нам на восьмое марта.

— Нинка бесовка и колдунья, — повторяла Роза слова бабушки. — Она по шали гадает и для Кристинки кобелей привораживает.

Мама морщилась, кончиками двумя пальцев — большого и указательного — прижимала горящую сигарету к пепельнице, обжигалась и, взмахнув рукой в воздухе, говорила сквозь зубы:

— Если ты ещё раз такое за бабушкой повторишь, я тебя очень сильно накажу. Плохо так говорить, понимаешь ты?

Роза опускала глаза:

— Понимаю… — и судорожно вдыхала, словно воздух шел в неё только комками. — Не ругай меня, я больше не буду!

— И меньше не будешь.

— Буду! У тебя пальцы теперь пеплом воняют, салфетку принести?

— Подлиза, — улыбалась мать. — Не надо, я помою.

В те вечера, когда Розе удавалось выскользнуть на улицу, она звала подружек к гаражам — туда, где горел всего один фонарь, а другие были разбиты или повалены, — к большой луже, на дне которой лежало битое стекло и пивные пробки, почти не видные под пленкой из моторных масел, бензина и пыли. В светлое время эта лужа нравилась Розе, пробки и куски стекла представлялись ей медузами и рыбами, затаившимися на дне озера с дождевой водой, прошедшей сквозь радугу. Но после заката лужа темнела: в фантазиях то была уже не радостная дневная вода, не «ангельская и святая», не с ясного неба и даже не из церкви, а вода горькая, вечерняя, омывшая тяжелое черное солнце колдунов и грешников.

За гаражами Розочка рассказывала подружкам, что на шали Нинки-бесовки проступают лица мертвых.

— Нет у них ни глаз, ни волос, а Нинка шаль перед собой держит и спрашивает, как ей дальше жить. Мы с мелкой сами видели, — говорила Роза. — Да, мелкая? — спрашивала она у недоношенной Кати. — Правду говорю? — и щипала её за руку.

Внучка учительницы биологии Катя физически развивалась с запозданием, этой весной она заканчивала третий класс, но выглядела совсем маленькой, не старше Розы и других бывавших здесь девочек.

— Правду-правду! — подтверждала Катя. — Нинка их даже петь заставляла.

Страшных рассказов Розы она не боялась и подыгрывала ей, но не понимала, зачем это делает. Она воспитывалась бабушкой-коммунисткой и хотела когда-нибудь, хотя бы в старости, всё-таки стать пионеркой; в покойников и бесов не верила и прикалывала пионерский значок рядом со значком в форме надкусанного яблока. Из-за этого значка Роза на какое-то время переставала дружить с ней, посчитав его символом того самого яблока, чей кусок, проглоченный первомужчиной, лишил людей рая. Катя объяснила ей, что носит на себе другое яблоко — раздора, великой греческой войны, а откусил от него Гомер, первый греческий поэт.

— Про что поют покойники? — спрашивали девочки.

— Про любовь и свою смерть, конечно, а про что ещё им петь, по-вашему? — отмахивалась от них Роза.

Во всех неудачах бабушка Розы винила Нину Петровну и каждое воскресенье жаловалась своей знакомой, свечнице местной церкви, на сглазы. Роза бывала в церкви два раза в месяц, в начале и в конце, когда рабочие сутки матери выпадали на выходные. Она вместе с бабушкой прикладывалась к тому месту на стекле киота, за которым на полотне иконы были изображены ступни Спасителя, и всякий раз после этого проводила языком по губам и ощущала вкус одновременно и соленый, и горький. К иконе Николая Угодника свечница выносила подставку для детей, вроде деревянной стремянки с тремя ступенями, Роза забиралась на неё и ставила свечку, нарочно подставляя кончики пальцев под капающий воск. По дороге из церкви она счищала его и бросала на землю, помечая путь, а иногда приносила домой, раскладывала перед собой на столе и считала, сколько лепестков воскового цветка добыла в этот раз.

Случалось, что мать возвращалась с работы сильно уставшей, из-за чего ужинала на диване, полулёжа, с водкой и включенным телевизором, и Роза опять, вопреки обещаниям, заводила при ней разговор о Нине Петровне. Мать слушала вполуха и часто никак не реагировала, но девочка не прекращала рассказывать до тех пор, пока она не оборачивалась в её сторону и не спрашивала, убрав на телевизоре звук:

— А не болтаешь ли ты про Нину Петровну при посторонних, дочь?

Роза фыркала и поджимала губы.

— Я не дура!

— Ну хорошо, что не дура, — говорила мама и скоро засыпала, не выключив света, до самого утра.

— Я знаю всё лучше всех, я Роза, царица цветов, но мне никто не верит. Чтобы верили, приходится врать. Мама упёртая, ей бы только кино смотреть. В боженьку она не верит и в церковь мне не разрешает ходить. А в церкви — о, что там происходит! Всё так красивенько, свечки горят, батюшка говорит, а позади него бабушки поют тоненько-тоненько. Моя не поёт, потому что слова забывает. И трещинка в стекле — я всегда в неё Христа целую. Под стекло икону убрали и правильно убрали, иначе ему все ноги перепачкали бы грязными губами. Никто трещинку не видит, я одна знаю, что она есть. С мамой тяжело жить. Вдруг я раньше умру, чем она, но позже, чем бабушка? Никто мне, покойнице, платочек в руку не вложит. Платочек нужен, им на том свете человек слёзы вытирает, когда его бог за грехи ругает. Чем я буду вытирать? Рукавом? Или пусть по шее стекают? Это невежливо, я рукавом не хочу, — жаловалась девочка сломанной трубке радиотелефона.

Эту трубку она укладывала с собой в постель, как игрушку, и никому не разрешала прикасаться к ней: ни маме, ни бабушке, ни, тем более, Кате. Каждая кнопка на трубке обозначала тех, кого убили при Розочке или кого она убила сама.

Желание присваивать покойным цифру на сломанном телефоне пришло к Розе прошлым летом, на даче. За одно утро в её присутствии убили поросёнка и слепых котят. Поросёнок не сосал матку и не вставал на ноги; мама Розы пыталась отпоить его коровьим молоком, прикладывая старую дочкину соску. Он не пил, отворачивался, почти все время хрипел, особенно громко – в темное время, из-за этого никто не решался выходить на улицу по ночам, и для нужд в доме завели отдельный таз. Больной поросенок даже не поднял головы, когда на четвертый день его жизни пожилой казах, дачный разнорабочий, подносил к нему нож. На загорелых руках казаха кровь выглядела иначе, не такой, какой она бывала в лаборатории больницы — ватка в спирту, укол, прозрачная трубка наполняется алым, снова ватка, иди, — а казалась бледнее, гуще. Этими же руками, наскоро вытерев их полотенцем, он достал котят из-под трехцветной кошки, сложил в ведро и поднял над ним садовый шланг. Вода текла тонкой струей, ведро наполнялось медленно. Роза не плакала, потому что помнила — у животных нет души, — но жалела их, и в память об этих смертях присвоила им первую и вторую кнопки.

Скоро появился третий, самый любимый контакт, паук из ванной, Розочка сжала его слишком крепко, доставая из раковины, и раздавила, после чего проплакала весь день и до конца недели не ходила в детский сад, отсиживаясь дома с бабушкой. За гибелью паука последовал диагноз с вопросительным знаком. Расшифровку кода диагноза знала только мать Розы, но в силу некоторых своих убеждений верила, что принимать чувствительность и богатую фантазию пятилетней девочки за признак разгорающейся детской шизофрении — это опрометчивость психиатра, склонного к преувеличениям из-за недостатка пациентов.

С новой смертью животного заболевание, как утверждали врачи, усугубилось. За школой, куда по выходным водили гулять Розочку, она увидела лягушку, подвешенную за передние лапки на шипы проволоки. Лягушка была ещё жива, но Роза постеснялась Кати и собственной мамы. «У животных нет души!» — повторяла она себе — и никому ничего не сказала. На следующий день девочка издалека заметила почерневшую на солнце лягушку и, начав жаловаться на жажду, потянула маму домой, а дома сразу схватила трубку и не выпускала её из рук. Тоненькая чётверка стерлась первой, кнопка посерела и ввалилась. Замечая, что изо дня в день Роза становится всё тише и берёт с собой трубку даже в туалет, в один из вечеров мать наспех перекурила на кухне, порадовавшись тому, что её дочь ещё не умеет разбирать букв, и впервые за жизнь взяла в руки Библию. Подозвав к себе дочь, она рассказала ей о зверином рае — небесном царстве, куда попадают все умершие животные.

— Но мама, — начала спорить с ней Розочка, — все божьи люди говорят, что у зверей нет души! Как они могут попасть в рай?

— Они сами не знают, о чём говорят. А я раскрыла эту книгу и прочитала — каждый зверёк, птичка, жучок, змейка – попадают в рай.

— Ты где прочитала, мама, в Библии? — заволновалась девочка.

— Да, милая, там.

К апрелю, к своему шестому дню рождения, девочка жалела только о том, что последняя цифра на её трубке, ноль, оставалась никем не занятой. Кнопки со звездочкой и решеткой она считала особыми и не знала, как их использовать, но была уверена – осенью что-нибудь случится, и она придумает.

Розочка ещё раз взглянула на бабу. Баба сидела на чайнике ровно. Бабушка не возвращалась, Роза не отводила глаз от окна и считала про себя: «Девять, девять с ниточкой, девять с веревочкой, девять с половиной, девять со стеночкой и… десять! Забыла про кофту с ягодками, не вернется!»

До N года, в который от разрыва сердца умер её муж, бабушка была здорова. Он умер на работе, во время обеденного перерыва, в фургоне машины дорожно-ремонтной службы. Его бригада не успела ничего сделать. Мужчины повезли тело в морг, а женщины, не переодев оранжевых костюмов, мучаясь от жара, поднимавшегося от свежего асфальта, который они вместе с покойником укладывали утром, прошли несколько километров пешком, чтобы сообщить его семье о случившемся горе. Увидев их на пороге, бабушка поняла всё без слов, передала трехмесячную Розу дочери и схватилась за косяк. «Ушел, освободил крошке место», — только сказала она. С того времени начались проблемы с памятью.

Дедушка, которого Роза помнить, конечно, не могла, по рассказам мамы и бабушки представлялся ей фигурой почти что сказочной: всегда приносил во внутреннем кармане спецовки конфету для дочери, подтаявший леденец-сосалку — фантик не снять, прилип, в рот если положишь, так вместе с клочками бумажки; пил, как-то раз ударил бабушку по голове стеклянной пепельницей; когда он родился, его отец заболел в тюрьме туберкулезом, а матери было тридцать девять, первый и последний ребенок в семье; директор вечерней школы написал ему в характеристике, что он склонен к гуманитарным наукам; до бабушки был женат; читал медленно и много, запоминал всё наизусть, мог по памяти назвать все китайские провинции, перечисленные в статье журнала «Вокруг света»; незадолго до собственной смерти носил Розочку по квартире, подносил к мебели, к маскам, висящим над кроватью — тут были лица всех родственников и Розочки тоже, хотя в то время, когда дедушка резал по дереву, она ещё не родилась, но он угадал её, даже родинку на левой щеке, — подносил к серванту с посудой, к своему книжному шкафу, к занавескам на окне, сшитым из прибалтийской ткани, и говорил: «Всё твоё, всё твоё».

Знавшие дедушку говорили, что от него Розочке достались голубые глаза («Как это так — достались? — не понимала она. — Их что, вынули, когда он умер, и мне вставили?») и волосы — кучерявые, жесткие, при ярком освещении они выглядели как мокрые; мама иногда посмеивалась, прикасаясь к голове Розочки, и говорила:

— Вот отрастут до попы, так мы их с тобой обрежем да на море поедем, а на море из них авоську сплетем и купим на рынке много-много раков.

В то утро, когда девочка вышла на улицу в одних сандалиях, без носков, волосы были пострижены в каре. На левой стороне, над проколотым ухом с золотой сережкой-гвоздиком, они лежали гладко, а с правой торчали. Спать на левом боку Розочка стала недавно, услышав разговор бабушки со свечницей. Та сказала, что часто ложиться на правый бок не следует — можно случайно раздавить своего ангела-хранителя.

Роза пошла к кустам сирени. В сплетении веток, образующих собой что-то наподобие гнезда, она отыскала маленькую пластмассовую лошадку и сжала в ладони. Эту игрушку девочка не носила домой — ей казалось, что справедливее будет держать её на свежем воздухе, в стойле из веток.

— Лошадка-лошадка, сколько мне жить? — спросила Розочка, присев на скамейку.

И сама отвечала:

— Иго-го, иго-го… — до тех пор, пока не решила, что напророчила себе достаточно лет.

— Ты дура! — крикнул соседский мальчик, прятавшийся всё это время в подъезде. — Это игрушка из киндера, а не кукушка!

Мальчик — старше Розочки, но тоже ещё не школьник, крупный, в спортивных костюме, — гонял языком жвачку через дырку в нижнем ряду зубов, на месте выпавшего, первой и недавней потери. Он старался смотреть на Розу так, как посмотрел на него дядя в тот вечер, когда обнаружил, что племянник снова вертится в прихожей у верхней одежды гостей; мальчик нюхал плащи и куртки, услышав на занятиях в детском саду стихотворение «Чем пахнут ремесла», но сказать об этом дяде он не мог и потому сознался в мелком карманном воровстве, которого не совершал.

— Сам ты дурак, — сказала Роза. — Это лошадь, и я с ней разговариваю.

— Лошади не умеют говорить! — мальчик достал из карманов руки и сжал их в кулаки. Над костяшками пальцев, кроме большого, синели неровно прописанные шариковой ручкой буквы его имени — по букве на палец — И, В, А, Н.

— Но в цирке же говорят, — ответила ему девочка, не испугавшись того, что он стоит напротив, занеся над её головой кулак. Ей даже хотелось, чтобы он ударил её по щеке, хотелось подставить вторую. — Я сама видела. Выходит клоун с лошадкой, снимает шляпу, здоровается со всеми, и лошадка тоже здоровается.

— Внутри той лошадки сидят люди, — сказал мальчик. Он застеснялся своих рук и снова убрал их в карман. Жвачку он выплюнул Розе под ноги.

— Да ты что! — теперь кричала девочка. — Да ты что?! Откуда ты знаешь, что внутри моей лошадки нет человека? — и ударила мальчика в грудь, поранив ладонь о бегунок его куртки.

Мальчик схватил её за волосы.

От их громких криков и криков соседей, выбежавших разнимать драчунов, на двенадцатом этаже дома за своим письменным столом проснулся Мафусаил. Вечером того же дня, направляясь на праздник к мэру, он увидел на скамейке сидящих в обнимку девочек. Одна из них, с прической каре, вытирала слезы воротником застиранной кофты и говорила:

— Катя, это такая трагедия! На крышке штампика нарисован веселый гномик с цветами, а сам штампик, посмотри, со злым гномиком. Да ещё и кулак у него!

Вторая ответила:

— Как у Ваньки сегодня.

И обе захихикали.

Читайте также:
Линч не теряет голову
Линч не теряет голову
Свет в голове
Свет в голове
Прививка от сарказма: а чего ты такой серьезный?
Прививка от сарказма: а чего ты такой серьезный?