Иллюстрация: Фото Павла Гражданского
15.08.2017
Рассказ «Пустыня»
Рассказ «Пустыня»
Рассказ «Пустыня»
Рассказ «Пустыня»
Рассказ «Пустыня»

Пустынь, пусто, пустыня, уединение, а по сути одно и то же – трава, обнесенная стеной, или же наоборот – камни, обколотые травой по кругу, вдоль мокрого колючего песка, в грозу небо прикладывает ладони к воде, как к зеркалу, дыханием оставляя белые следы. На острове их живет всего ничего – шестьдесят человек: тридцать монахов и столько же послушников, это как в игре San Andreas, каждый день новое задание, сразу после заутрени – послужи Господу через коров, послужи Господу через осот, поди да причеши божественных пчел. Был, говорят, монах Нил, что прибился к острову одиноким бурлаком, сияющей мертвой ночью 600 лет назад, да как встал ногами в твердый сугроб, так с тех пор и ни разу ни присел, так и стоял за божьих шмелей двадцать семь лет и ходил за дикими земляниками, а по ночам висел, подвешенный гвоздями к стене за руки, будто освежеванный бык, лупил глазами по иконостасу, пока сам Иисусе не выполз наружу, цепляясь покровом за дерево и не пригладил ему век. Иисусе, как водится, все понимает, да только прикидывается.

Хорошо ли подумал ты, сын мой? Ах, если да, то подай сюда ножницы, но и во второй раз игумен отталкивает руку его. Хорошо ли ты думал, обдумывал, много ли сорняков вытащил с внутренних садов своих, пышна ли рвется твоя черемуха и зимой, и весной, и во все времена, куда гулял ты пепельными зимними тропами, и где таится твой Исаак. У игумена зрачки будто проруби, пахнут священной водой, усталостью, изнурительный перелет в страну иноков растрепал его бороду встречным ветром, вымыл во свете лицо и теперь он чист как спирт, гладкая вода, одним своим присутствием обеззараживает даже сарайных жуков, от всякого беззакония, вольного и невольного, сущий йод, видали его в камыше ближе к вечеру, считающим гребни на косах ручья. Сед, как пух, и если бы не эта их важная шапка, так, казалось, и облетел бы под череп старым тополем от любого дуновения, бедный старик, но только вообрази себе эту торжественную темноту, журчание прохладных мантий, всемогущих родников, свечи из тяжелого меда, похожие на газовые баллоны, сладкие, такие огромные, что так и покатятся бревнами в лоб, и игумен Иннокентий, присевший напротив очередного детского безумия, порыва духовности, не чаще раза в год, кто-то смущенный заходит во дверь. Брызгает пламя, и ладаном кашляет дым.В щеках светит стыд. Молодой. Странная уверенность в том, что зрачки обязательно опущены, а шаги невесомы, их попросту нет, просто бесшумный полет до ковра, на который он кладет ладони, опускает голову, закрывая глаза, мы все так похожи в этом движении, касаясь лбом пола, но здесь что-то особенное. Когда губы игумена начинают шевелиться, тишина сбивается с ноты и старые стихи выходят из псалтыря, будто белые львы, заполняя собой всю комнату, от Матвея, Луки и Марка, расползаются по углам, сияющие, беспощадные, сухие ветры окружают со всех сторон, хорошо ли ты думал обдумывал, и если – да, и если скажешь – да, то неси сюда голову, затылком вверх, стоит лишь опустить голову и они, святые строка и угодники, бросятся в тебя, как стая собак, арктические саблезубые ангелы вычешут всю твою суть, будто шерсть, и засохшими муравьями выпадут и останутся здесь навсегда, на этом ковре, мысли об английском пиве, табаке и родителях, телеграфных столбах в вечереющем небе, прилипших жвачках к сиденьям скамей. Город обрыдался дождем и земля была зеркалом, его близнецом с темными и мокрыми глазами. Ты идешь домой. В каштанах крутится ветер и надежда, и оранжевые стоны фонарей над влажным лицом раскинувшейся ночи, и запах песка, дайте мне порошок, я не хочу сегодня спать, за гаражами точат ножи, в подворотнях продают спирт, погоню и любовь, простую, как хлеб. Дайте мне порошок и, если можно, рубль на стаканчик. Я хочу провести ночь с ночью. Забыть, забыть.Стряхнуть со стола, как крошки, дни, проведенные на трассе, запах потертых сидений, хруст минералки, сиреневая панорама города, когда взлетаешь за третье кольцо, руку в окно – ощущение ветра и во рту жжет от счастья, в то время как – неожиданно так, – мятая сотка на дне рюкзака – эй, капитан, да мы живем! Еще успеешь вспомнить, пока игумен занесет ножницы, а дальше дело известное – чик-чик, инициация, посвящение в сан и нет больше твоих девочек и вишневых элей по семьдесят рэ, Иннокентий смахнет с плеча прядь, почти как те барышни с Китай-города, бредя вперед, но уже не они, не они, выходя из зала – ногой заденешь порог. Споткнешься, повиснешь на крыльце, и потом – как вся жизнь, так и будешь раскачиваться пустым ульем от паперти до алана остаток своих дней, обратно и туда, точно поебанный, от рассвета до вечера приглаживать псалтырь да рожь. Видал ли ты таких? Знал ли ты? Да послужи Господу через коров, послужи Господу через шир, поди да причеши божественных пчел. Зимой и ночью они носят свою особенную воду, а там, внизу, за каменной оградой, на двадцать шагов от могилы Нила бабы в синих сарафанах торгуют окунями, угри, как золотые поезда, мчатся по прилавку вдоль всего берега, видел бы ты их нефриты – глаза – печальные, будто ртутный дождь, полуоткрытые рыбьи рты, гонимые, нежные, опаздывающие на дыхание, апельсиновые шкуры выбиты чешуей, словно драгоценностью, монеты вместо чешуи, и я стою над прилавком, я не могу отдышаться, я качаюсь туда-сюда будто юродивый, захлебываясь слезами и собственной слюной, вдали волнуется утреннее небо – мать, а почем нынче угри? Выбирайте, пробуйте, пожалуйста, пожалуйста, сынок ты чего, меньше не бывает, а как же хотели, штучный товар, если только голландцы, но это, сами понимаете – о, ты убил бы меня. Ты растоптал бы мои зубы – там далеко, в кирпичах, голод и жар. Выходя из разнесенной солнцем кухни, не забудь взять мешок, до продуктового – пять минут под кустами боярышника, от нашего дома, мимо качелей, тут главное не суетиться, не задыхаться в отделе с ветчиной, камера будет отвернута от сыров, яйца C-категории для чистого виду, прижимая к груди,выходя из стеклянных дверей – улыбнись. Улыбнись и беги, начиная с третьей ступеньки, под шумные аплодисменты тополей, мимо загорающихся подъездов, лавок, усыпанных семечками, лепестками шиповника, нитками детских волос, никто тебя не поймает, вечер распевается в листве и несет облегчение, уж звезды зевают вдали, никто не поймает, этот шницель – подарок небес, после ливня и отлитого вина, и если есть они в деле, немые, прозрачные, пышные письма высокой судьбы, то уж мы с тобой знаем, знаем наверняка, что это бесконечные ряды упакованных куриц, вытащенных из круглосуточных  вывески, светятся душной июльской зарей, ряды восхитительных куриц, розовые и синие, как птицы счастья, и трассы, и стихи, рассказанные на чердаках. Полдень распустился мимозой. В кельях протрубили обед. Пахнет сеном, землею, кислым молоком. Женщина с большими теплыми руками раздает окуней. И я беру его на руки – свежего, как младенца – осторожней, минутку, подайте пакет, пахнет дном озера, медом, горстью песка, я беру его на душу, большого, смущенного, глядящего в никуда и я клянусь тебе, чтобы ты бы выжег мне глаза нашими дешевыми сигаретами, если бы знал, вообрази ту тоску, мучительный запах копчения и смерти, плавники и ребристости, хвост, чешуя, в полусне ухватиться зубами и стащить с него все как сорочку , будто бы я его последняя любовь, под ослепительным светомневедомого лета,в окружении камышей. Пока ночь не задышит кострами, пока сыплются с неба блестящие жуки. Старухи полощут на пристани белье, и сочные дети, как мячи, всплывают в воде один за другим. Где-то надрывается трактор. В деревне, что близ монастырской стены, по утрам слышно пение псалмов, и печальное их фортепьяно стоит над влажными огородами будто стон. Тени почернеют к обеду. Это будет невыразимо солнечный день. Кошачьими глазами вспыхнут окна пятиэтажек, тех, что напротив, с западной стороны, проведя рукой по шее, ты отвернешься от окна, подумав о том, что к вечеру станет прохладней, свет сползет вниз и настанет прощение, в остывающих синих дворах, а теперь ты захочешь уйти и будешь искать ключи на полу среди старых газет, бычков, крышки из-под «Велкопоповицкого Козела» – веселые медали задора, выдаваемые за стойкость в одну ночей выжатых, как простыня, гулко хлопает дверь, чтобы впустить нас с майкой дешевого алкоголя, заново, отрешенных, загадочных, будто духи, в квартиру, где ничего не найти, кроме пустых пакетов и разбросанных книг, зеркал, повешенных наоборот, я поставлю сумку на пол и попробую вытащить, но пальцы путаются как шнурки, прорастая друг в друге, дай ты сюда, я открою, я подаю тебе нож, сердитое лицо твое расползается, похожее на сырое яйцо, у тебя ничего не выходит – лезвие царапает резьбу, а вокруг немота, и черные узоры на ковре ползают по нашим ногам, лентами обвиваются по икрам, все выше, готовые повязать нам пышные банты, в прихожей напротив зеркала. Вечно отряхивать метель с воротника. Глупо улыбаться, извиняться за опоздание и знать, что опоздаешь опять, что уже не вернешься, а так и будешь брести по нескончаемой оранжевой улице, от фонаря к фонарю, стреляя «Винстон лайт», онемевшими пальцами сжимая карманы, в которых только сырость и мятые билетики от трамваев, ведущих в никуда, знать, но клясться отражению, обещать ему что-то еще, как ребенку – резиновый мяч, у нас все будет, мы сами себе и клевер и луг, и гидроперитное солнце над Иерусалимом, монгольская степь полна цветов, бесконечный бархатный мак, падение вниз головой, ветер из окна, которого не существует, то будет и покой, и прости, и окончательное да, споткнешься, ляжешь навзничь – небо несется подкрашенным молоком, когда ты умрешь, звезды будут белые, как снег, все может быть, все еще может быть, поднимая руку – коснешься стекла, луна уже высоко, тучи водят перед ней лиловыми ладонями, но у тебя ничего не выходит, и в надвигающейся темноте твое лицо похоже на пляшущий крест, на мякиш, раздавленный чьей-то рукой между двумя бутылками пива, допрыгать бы на них, как на костылях, до берега нового рассвета, вкатиться в него как облеванный инвалид в вагон метро,

навеселе, подбирать семечки, подлизывая плевки, пока один за одним не откроются маленькие магазинчики, полные водки и сыра, и не поплывут в них окунями забулдыги, широко распахивая рты, пока не выведут из пабов пушистых блядей, неловко хватая под руки, и глянцевые их каблуки будут тащиться, царапая асфальт, оставляя длинные следы на улицах Китай-города.

Как ты думаешь, мы когда-нибудь справимся, мы справимся когда-нибудь? А то ты не знаешь, как двигалась ночь, и плыл наш дом, под звук перебираемой мелочи, подобный призраку, подобный другим домам в густой темной реке с апельсиновыми розами фонарей, влажными ступенями, пакетом, запутавшимся в проводах, бессмысленной очередью то ли слов, то ли пятна от масла остались на липком столе. Тарелка с потемневшим соском от сосиски. Ключ – под газетой. Деньги хозяйке – под счетом в коробке. Какие-то носки – под кроватью. За унитазом – тараканье гнездо. Под курткой отыщешь очки. Это будет невыразимо солнечный день.

Июнь выкатит на улицу свои раскаленные колеса, и ты пойдешь, тяжело дыша, по улице, заваленной сиренью и кепками, пока не подъедет троллейбус голубой, будто надежда, с афишей цирка на боковой двери, ступени с рифленой резиной ужасно высокие, и вот наконец. Женщины, шипящие колбасы, замотанные в хлопок, на красном пальце золотое кольцо. Мужик в полосатом пиджаке с планшетом качается у двери, жарко ему – не жарко. Девушка с лицом свадебного голубя смеется, прикрывая глаза. С розовыми наушниками. С ресницами, расширяющимся к небу. Белая панама. Желтые полосы на потолке. Наверное – суббота. Наверное – выходной. За головами, в пыльном от лета окне проплывают цветастые остановки, обклеенные объявлениями, кричащими о концерте, ярмарках меда, выставке египетских кошек, портретом убийц, каштаны цвета теплого салата машут резными лапами, будто флажки на ветру. Присаживайтесь, присаживайтесь, ну что вы, спасибо. Кошки по-идиотски, убийцы будут молчать. Молниями вспыхивают форточки, притягивая свет, высокие горы сухого кирпича и дальше – солнце разбивает лоб о шершавые крыши, где пустые пачки сигарет, и несколько бутылок смотрят-смотрят дулами вверх на первое вечернее облако. Никогда не замечаешь, как вспыхивают сумерки, плывут варикозные шеи, и дед с мокрыми висками ныряет между боков («Уважаемые пассажиры, не задерживайтесь на передней, проходите») – сумерки наступают незаметно, парки наполняются людьми, и ты мог бы вспомнить, и я почти уверен – представить, как мы могли бы пойти – пошли бы наверняка – по проспектам, звенящим от света и песен, голуби срываются на площадях, соединяясь с закатом, барахтаясь в желто-красном, с дырявым идиотским рюкзаком, твои сигареты – у меня, твоя молодость здесь, попробуй отбери.

Мы двинулись бы в гущу сумасшедшего тюльпана с черным бархатным языком, по краям клумб бордюры заворачиваются и расходятся вдаль, между будок с журналами, золотые ключи на рекламе ипотек мы пойдем,огибая горячую мостовую или свернем под ближайшим балконом и будем крутиться щенками в остывающих синих дворах, где

засыпающие ветки лижут друг друга над помятыми песочницами, подобно гигантским водорослям, сшивающим небо, первые звезды,

капают на скамейки отжеванные жвачки, старухи качают разбитыми ртами на газетные листы, а также бродят рядом их усталые собаки, конечно, кипы разноцветных объявлений –  сдается, сниму, продается  коттедж – первая будет Венера, выстрел надвигающегося космоса, окулярный глазок,  и кто-то стоит по ту или по эту сторону двери, что ты смотришь на меня, что ты хочешь от меня еще, и почем мне знать, что там будет в конце уносящегося синего серпантина, за кустом следующего шиповника, поворотом головы – «Дикси», нож или ромашковое поле, магазин с яркой вывеской или итог всему, веселый мак доброго заупокоя, поди разбери, здесь только тени и тени, и наши шаги, разносящиеся на весь мир в сгущающихся сумерках.  Если конечно найдем ключи и доберемся до площади. Соберем все пакеты, книги, раскрытые на последних страницах, холодильник потек, и, как обычно, не хватает двух тысяч за квартиру. Ты будешь искать их, выворачивая коробки с аккумуляторами, мятыми билетами, я двинусь на кухню, пошло все к чертям. Мы поссоримся над помойным ведром, над яичной скорлупой и упаковкой из-под пельменей, выпавшей на пол, потому что всегда что-то выпадет, и холодильник разинул пасть, и нигде не найти двух косарей, но мы пойдем. Еще на входе по обыкновению выбираешь, дорога раздваивается на двое, молочный и ветчинно-бедренный отдел, облачная долина белоснежного творожка или кроваво-красный стриптиз освежеванной говядины, что лежит в прозрачном латексе или вот так – совсем без ничего увлажняется на поддонах, я обожаю ряды ко всему готовых йогуртов «Валио», выстроенных над обрывом, охранник не смотрит. Даст бог – и камера будет отвернута от сыров. Охранник не смотрит. Орехи из трехзначных категорий имеют великолепные формы, это всем известно, свыше семисот– излечивают рак. Или смотрит? Переставляет корзинки, мечтает о воле, хочет подвигаться. Кассирша тучнеет с батоном в руках. Над юбилейными пятаками. Чипсы, сухарики, слитки «Нестле», сладкие личинки марокканских фиников, грибные головы вращаются в рассоле, подобно планетам, рванусь к стойке с консервами, вот бы цыплячий паштет, вот бы еще цыплячьего паштета, молния заела в рюкзаке, вот бы паштета еще, невыносимой яркостью зарежутся люстры, сбоку порвется рюкзак, что-то покатится, и пока я, будто подожженный жук, буду волочиться за гусиной печенью,

карабкаться задом, рассыпая сырки, в далеком винно-водочном отделе ты будешь воздавать кесарю кесарево, воздавать кесарю кесарево, давиться в толстовку, улыбаться в зеленое стекло. Быстро стемнеет. После белой печи магазина свежесть нахлынет с листвы. Я глупо споткнусь на третьей ступени и, еще немного потащившись по крыльцу, упаду на спину. Все огромное небо с его фиолетовым дымом, ветками, завитками облаков разом рухнет мне на голову. Царапины самолетов. Проталины розовой ясности. Ты наклонишься, появившись откуда-то сверху и, откупорив бутылку, выльешь мне на лицо.

Кислое, сладкое, кислое. Яркое будто клятва. Или пятно, расплывающееся на светлой футболке. Убирая волосы со лба. Ты рассмеешься, заслоняя слабый вечерний свет, и в твоих глазах я увижу разноцветную аллею, усеянную жасмином и марихуаной, где на каждом дереве можно выцарапать имя свободы, и лампочки лопаются вроде бокалов, наполненных кипятком, пробуждаясь искрами, ну а потом – ты все знаешь сам, и это конечно неизбежно – ночь развернется – длинная, как катафалк – и будет улица с оранжевыми фонарями, и ты один мимо глянца закрытых кофеен идешь без конца, закашливаясь мраком, и нет ни такси, ни автобуса, трамваи сплелись в неизвестном тупике, по краям горизонта, бессонница окон, высокие витрины забитых кабаков, губы хостес на входе, и опять забронированы все столы раз за разом, возникают рыжие огни, оазис рассеется, идти куда-то, размешивая мрак ногами, бумажки из-под жвачек, вытряхивая в снег, и ты бы дернул такси или вцепился в кости трамвая – это было бы естественно – но нет ни машин, ни автобуса, трамваи сплелись в неизвестном тупике, и дороги пусты, и промок табак, и мир был черный беззубый рот,мчащийся навстречу низким воем и трассами, зубами кассира, бессмысленным бормотанием поездов, крышки «Велкопоповицкого Козела», утро каждого дня, не оставляй, не оставляй меня, вагон,несущийся на север, возьми, обрежь меня, как тюльпан, как самое дорогое, умойся мной,словно святой водой, песней выпетой на рассвете громко, весело, и сквозь изумительную пляску ветров мы увидим поле, и маки, и Нила, ласкающего окуней, но бордюр уже поплыл, сжались, двинулись колеса, и ты захочешь сойти, прорваться к двери, к пространству асфальта, но троллейбус уже отправляется, хлопнул проем, ты будешь стоять задыхаясь в плечах и панамах, между головами старух и лицами, обожженными страхом, обернувшимися, как один, на звук передних дверей, где возня и разрастающийся шепот, и ты понимаешь, не можешь не понимать, отступая, утопая в телах, поднимать руки, медленно, прикрывая лицо, будто от взрыва, когда из-за чей-то спины выдвинется лоб контролера, как огромный ящик, и у тебя конечно же не будет ни билета, ни льготного удостоверения, молодой человек, молодой человек, мы никогда не справимся, солнце стреляет по зеркалам, мужик в полосатом делает шаг, все это нуль, судорога, мокрая постель, в которую никак не лечь, вечное соло под Канье Уэста с кровоизлиянием в мозг, ежедневный калека-балет, апрель, что повесится, ночь в колесе, все пиджаки и панамы, которые вдруг двигаются на тебя, шевеля подбородками, будто дымящийся лес, мясо на градусе, и, кажется, сыт, сыт до конца, осилить себя, заставить подняться на миг, чтобы еще раз увидеть окно, и каштаны, кусок убывающего неба, Иисусе все понимает, да только летит все куда – то в густой разноцветной реке, где каждый звук отсвечивает красным, ударяясь в сплетение, и кто-то кладет тебе пальцы на шею, внушая беспамятство, закрывая глаза, совсем как бывает среди свеч, когда в торжественной прохладе опускается голова, и губы начинают шевелиться, хорошо ли ты думал, обдумывал, много ли сорняков вытащил с внутренних садов своих, пышна ли рвется твоя черемуха и зимой, и весной, и во все времена, и я говорю – да, и я говорю – да, поднимаюсь над досками, выхожу на крыльцо. Окна распахнуты, солнце уже высоко. Время заутрени. Идем.

Читайте также:
Сколько стоит любовь
Сколько стоит любовь
Поколение Сатори
Поколение Сатори
Экзистенциальная Благотворительность
Экзистенциальная Благотворительность