Предисловие:
Много ли представителей грязного реализма вы знаете? Наверняка — да. Есть ли среди них женские имена? Наверняка — нет.
Мы же разбавляем ваше представление о грязном реализме как исключительно мужском жанре. Люба Макаревская вновь на «Дистопии» с новым откровенным текстом про саморазрушение, фармацевтику и нимфоманию.
Говорю, что, может, вернусь.
Ты ведь знаешь, зачем лгут.
Мы не встретимся даже в твоем дзенском раю.
Сильвия Плат «Лесбос»
Волосы на его животе, память телефона, переполненная интимными снимками. Одно неудачное слово о паховой области другого во время личной переписки. И весь день мне хотелось порезать себя от запястья до локтевого сгиба, как я делала это прежде и очень давно, когда была слишком хрупкой для жизни или, наоборот, чересчур сильной. Что я нахожу в верхнем ящике комода? Диазепам, вибратор, зарядку от вибратора, другие седативные, стекло, робко завернутое в кружевные трусы, – все для тайных и очевидных обрядов саморазрушения. Я закрываю ящик, выбрав, как всегда, ничто. И еще полдня мне хочется выйти в окно, когда я просто думаю о его волосах. Это невыносимое желание убить себя. И потом я решаюсь на поездку на другой конец города к человеку, с которым меня когда-то связывали очень странные отношения, и, наверно, мне хочется найти в нем потерянную часть себя самой, или я хочу, только чтобы он смог осуществить то, чего не смогла я сама днем. И в какой-то момент нашего взаимодействия я прошу его, чтобы он сжал мою грудь, соски сильнее, чтобы он сделал мне больно.
И наутро ореолы вокруг сосков опухшие, бледно-розовые, с алыми прожилками на правом соске, тонкая синяя сетка из лопнувших сосудов. Грудь болит. И мне хочется смотреть и смотреть на нее в зеркале, она такая красивая в этой поврежденности, явно интереснее всего остального мира. Смотреть, но не видеть своего лица. Сознательное упущение, ускользание.
К ночи ко мне возвращается способность смотреть на других, и смотрю старые фильмы, и вот на экране: она выбегает к нему в простых джинсах и вокруг весь этот сельский пейзаж в духе безвинных 70-х с морем где-то вдалеке, и, конечно, у нее волосатый лобок; трескаясь от времени, лазурь пожирает их, и я остаюсь одна со своими мыслями. Вчера вечером, после того как полушутя мы избили друг друга, искусали и оскорбили, он сказал мне, не вынимая пальцев из моего рта:
– Дурочка, ребенок круче, чем текст, потому что он живой.
И вот я думаю, была ли я когда-нибудь живой. Почему никто никогда не рассказывает, как пытают детей в приличных семьях? Пытают большой культурой, это, в сущности, похоже на карательную психиатрию. Так же невыносимо. Пушкин проникает в вас как газообразный кислород, потом Достоевский и Чехов – это аминазин, и в довершение Толстой – это, конечно, галоперидол. Тошнота пузырится в вас, преобразуется в ряд очевидных мыслей и предпочтений, и вот к восемнадцати годам вы уже законченный инвалид. А дальше все предсказуемо и вариантов не так уж много, все ваше окружение на протяжении всей жизни – это тоже зануды разных видов. И вот напротив меня сидит молодой человек, я смотрю на него: тонкие пальцы, красивый профиль. Он говорит и говорит: Лакан, Делез, Маркс и т. д. Все как под копирку. Почему мне все время должно быть так скучно? За что я расплачиваюсь? Я, что, отбываю срок? Почему левые мальчики такие невыносимо предсказуемые, кто их только учит нести все эту хуйню сутками напролет. Глядя на него, мне кажется, что людям можно простить все, кроме социальной предсказуемости. Как так вышло, что меня постоянно окружает филологическое занудство всех видов, когда единственное, чего бы мне хотелось, так это того, чтобы хоть что-то стало больше меня самой, пусть даже на одно мгновение. Он продолжает говорить, и чувствую, как раздражение растет во мне словно зубная боль, и мне хочется вступить в террористическую организацию, запрещенную на территории Российской Федерации. И когда я наконец ухожу, избавляюсь от него, я вижу промышленное здание – бетонно-серое, подсвеченное фиолетовыми огнями, часть этого здания смотрит во двор дома, где когда-то жизнь назад жил человек, которого я любила, а другая часть этого же здания смотрит в ту сторону района, где я встретила мужчину, который ничем не интересен, кроме красивого члена и волос на животе. Свет вокруг здания движется по кругу точно за моим взглядом, и вот несколько минут ничего нет, кроме дихотомии ее томительной пустоты, рвущей сердце на исходе летнего вечера.
Голос в телефоне:
– Приходите, я приготовлю ужин.
Я отказываюсь и кладу трубку.
Я все еще избегаю заботливых людей. Они мне неинтересны, что-то главное не срабатывает внутри меня со слишком милыми парнями. Наверное, потому, что нет более страшных вещей, чем изначальное сходство двоих. Я и мой отец, я и мой брат – образ любви, вечно удаляющейся от меня, я и все мужчины, которыми я так или иначе была увлечена: «Я чувствую нашу особую схожесть», «Послушай, но ведь это будет уже почти инцест». Мне все время хотелось этого потустороннего сходства. Его тайного отпечатка в лице любого, с кем я захочу быть. Я искала его как одержимая – банальная травма девочки, рано потерявшей отца, и мне хотелось следовать этой логике травмы, этому поиску, точно я пыталась собрать себя до конца как конструктор и кто-то другой был недостающей частью меня самой, до того, как я приняла сознательное решение прекратить этот поиск, чтобы расширить тактильную карту, превратить ее в биографию, ликвидировать все надежды на сходство как дурную опасную болезнь. Я приняла это решение, находясь на пляже, в этот момент меня разглядывал рахитичный мальчик лет восьми, слегка лупоглазый и смешной, он смотрел на меня и улыбался, и потом вдвоем мы глядели на семью уток, и детство возвращалось ко мне черными волнами безграничной безмятежностью, похожей на первые минуты наркоза.
Целых пять дней случайного аффекта мне казалось, что я только тело или нет, даже не тело, а бесконечность судороги, и почти верила в то, что не ищу сходства, что больше не зависима от потребности быть влюбленной. Возможно, это был просто вечный конфликт между автором и замыслом, между попыткой быть живой и стремлением создавать. А именно брать у самого воздуха то, что было всегда.
В последний, пятый день я шла сквозь поток солнечного света и смотрела на женщину на скамейке, и мне чудилось, что ее голова забинтована и что сквозь бинт проступает кровь, но потом я поняла, что это всего лишь чалма – белоснежная как снег или лебединая шея.
И я тоже сажусь на скамейку и смотрю на верхушки деревьев, на рассеянное движение облаков и понимаю, что я сама тоже рассеяна или, вернее сказать, расчленена как жертва маньяка, только этот маньяк я сама. Облака точно из легкого газа или эфира, голубые, сизые, желтые от солнца, и я сама красива как мертвец в день собственных похорон; от всех, кого я знаю, я жду только форм агрессии, как самого верного свидетельства любви.
Все эти дни я непрерывно прокручивала в своем сознание сцену из триеровской «Нимфоманки», где она заклеивает даже острые углы в своей квартире, чтобы только не хотеть больше. Мне тоже хотелось заклеить все острые углы в доме, когда мне было двенадцать лет, и вот это желание снова вернулось ко мне. Но правда в том, что секс, как смерть и старость, нельзя заклеить. Можно только наблюдать, как он ничего не оставляет от тебя, как солнце от лоскута тонкой кожи. Внезапно я вспоминаю спины всех мужчин, которых я обнимала за прошедшую неделю, и все полупустые квартиры, что я покидала, растерянная или истекающая, начиная с квартиры первого любовника, и мне хочется плакать – такое нежное и болезненное чувство поворачивается во мне. Совсем живое. Неудобно живое.
Вечером мне пишет обладатель волос на животе и красивого члена, еще в понедельник я страдала из-за него или отдельных частей его, ведь если быть честной, я видела в нем человека еще меньше, чем он во мне, и вот я не отвечаю, потому что успела влюбиться в другого и жажда схожести все-таки победила все остальное, и вот я думаю о новом, о том, кто вот-вот появится, стирая все предыдущее, как полагается. Он, его волосы, голос, глаза, руки, член. Призрачная очередь наших возможных детей. Все отменяющая и рассеивающая чистота их глаз и криков.