Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Смотрели «Витьку Чеснока», «Быка», а теперь — «Печень»
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Клип Chonyatsky — Зима (feat. Слава КПСС)
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый релиз Dvanov: поля и магазины
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Новый, и, возможно, последний альбом Славы КПСС
Страдающее средневековье pyrokinesis
Страдающее средневековье pyrokinesis
Постсоветская осень в клипе Dvanov
Постсоветская осень в клипе Dvanov
сlipping. выпустили новый альбом
сlipping. выпустили новый альбом
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
Короткий метр «Саша, вспомни»
Короткий метр «Саша, вспомни»
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
Иллюстрация: Simon Stålenhag
19.06.2019
Повесть
«Эффект Терри
Кэллоуэй»
Повесть «Эффект Терри Кэллоуэй»
Повесть «Эффект Терри Кэллоуэй»
Повесть «Эффект Терри Кэллоуэй»
Повесть «Эффект Терри Кэллоуэй»

Автоответчик

«Эй, шеф, прямо не знаю что сказать, но в этом то вся проблема, я так думаю, нет, я и сама знаю, что тебе сейчас, в общем, совсем фиолетово; и ты, разумеется, скажешь мне больше такого не вытворять, когда у тебя выходной день; но меня прямо таки охватывает приступ паники и мне просто показалось, что это может быть действительно важно; и это не какой-то новый присланный материал, можешь даже не думать – я и так знаю твой ответ: «Черт, зайка, это не имеет значения – тут с первого предложения, с первой буквы, всё ясно – боже мой»; в общем, мне просто всегда казалось, что ты, знаешь, мог бы, пускай даже это так нескромно с моей стороны, иметь какого-нибудь, как это водится, друга…хотя, может быть, или, лучше сказать, скорее, это очередной звонок, и мне опять придется оправдываться перед тобой, но таинственный, ха-ха, человек, пытался связаться с тобой всего шесть раз за шесть недель; я знаю, что немного задержалась, но прости, прости; потому что мне послышалось, сначала я так подумала, да и поначалу он не говорил ничего, как мне могло показаться, важного..и я думала: «По крайней мере, не сейчас. Не сегодня»; после чего он пропадал; и снова; я думала, это будет неудачная идея (пауза); то есть, он звонит прямо раз в неделю, не больше, выпадает на будни, когда ты работаешь, и у него нет странной манеры; точнее, немного есть – он выражается как бы олдскульно, прямо как ты любишь, – но я не думаю, что это твой очередной фэн; хотя, знаешь, поэтому я так неуверенно всё это говорю и повторяю про себя «Все в порядке, все в порядке» и беспокоюсь – ты бы прочитал меня одним взглядом; да, ты ведь знаешь, что я боюсь вас, шеф, как Канье боится себя, – и это ведь вопрос сохранности, но я всё равно не смогу перебрать всего, что бы ты сейчас мог сказать; я так не умею; и раз уж я добралась сюда, перевалила двухминутную запись на автоответчике – буду снова выглядеть как идиотка, если это все одно и то же, как в прошлом месяце; ведь да – в теории опять же он может оказаться из тех, кто пытается влезть в твою частную жизнь; в очередной раз; в общем, я выключаю телефон, только здесь ты должен мне помочь, я думаю так будет всем лучше; я бы туда точно не влезла; хотя бы постарайся такое прикинуть или изобрази отсутствие вредности, шеф; ты ведь знаешь, что я тебя очень люблю, а Любовь, как ты можешь помнить, не купишь; в общем, если без смеха, то он просто сказал, – ты можешь догадаться, что это было не сразу, c первого звонка – что хотел с тобой встретиться, номера не оставлял, но я проверила, и-и-и: звонок из Лонг-Айленда; да, уже смешно; и, знаешь, он сказал, хочет обсудить какие-то дела со старым другом…без степени важности…(после долгой паузы) ах еще, чуть не забыла – он говорил, что вы ходили в одну воскресную школу; да, я знаю, что ты скажешь – чуть не забыла самое важное; это меня и зацепило, воскресная школа; я ведь не раз слышала об этом, но этого нигде не найти, я проверила сеть, обшарила все углы, мне нужно было сначала проверить самой, я бы не смогла вообще сейчас позвонить, если бы…но об этом нигде не писали; в общем – я от напряжения уже дышу– ну все, все, отключаю телефон; и хорошего отдыха, шеф!..»

 

Байт в то же время позади

«Теперь я хорошо понимаю, что при других обстоятельствах, – а теперь это только моё дело, случайный эпизод жизни, – от моей прежней улыбки ни осталось бы и следа. Безусловно, после того что я сказал, или просто потому что я разбил камеру этого пацана, типографская краска отнеслась ко мне настолько, в смысле – по закону, и к моему новому статусу звезды, что теперь всё под заголовком и кавычками от скопления нервных журналистских клеток и их отростков с вот такой лажей, на манер: «НОВАЯ ЗВЕЗДА СТАРОЙ СЦЕНАРНОЙ ШКОЛЫ НАПАДАЕТ НА ПАПАРАЦЦИ». Я был пьян и хотел одурачить камеру – мне тогда казалось это возможным, в той попытке осмыслить и очередное, и свою новую жизнь в качестве звезды, перед самым кинофестивалем. Ну, во первых, зачем кому-то было знать, что я не в настроении. Как им было знать, что я, может быть, теперь не хочу быть звездой. Может, яркости во всем этом с лишком. Как прыжок в ванную на двадцать четвертом этаже Гренфелл-тауэр. Стриминговая вечеринка с сорока пожарными машинами. Хотя сейчас мой бассейн всегда чист. Но им то что? Как им знать, когда еще четыре претендента на победу, а я эту победу – еще витает в воздухе – готов отдать первому встречному. Вот и бросился к ним на выручку. Как из темноты своей комнаты я бросался за каждым центом от безызвестного издательства. Отбивал на клавиатуре новую тему, играя в шо-тай[1] с отказами. Я скучаю по тому времени, знаешь. Не то что растерянные умники перед камерами. Им бы попасть на фото. На глянец. Выходят за границу кино. Новая камера. Новый мотор. Неореализм. Вся картина об этом. Большая огромная попытка приставку с чем-то сделать сваримим. Ради света. В строгих костюмах, в зеленых – похитители велосипедов – оправах. Ну точно умники-разумники. «Это просто круто, мам, щелкать звезду, адреналин, мам!». Я двадцать лет потратил на то, чтобы меня хоть как-то воспринимали всерьез. Исключил родительское удовлетворение. Нравится друзьям — спасибо, не надо. Каждый свой сценарий и все рассказы – что тут хорошего, может, совсем не талантливо – переписывал помногу и за раз ни написал ни одного диалога взахлеб. И что бы нравилось, и по вкусу, девочкам по вызову и продюсерам зараз. А? Понимаешь о чём я?.. А этот мальчишка с «чик-чик-чик, готово, мам, погляди какое фото», блять… Что это вообще за уважение такое?.. Пока он быстро моргал – в вельветовой панаме с байтовым накопителем – от возможного тиража у него в штанах начался, я себе это представляю, незабываемый уикенд. Автоответчик не работает. Потому что его нет. Все, как под копирку. По совести их учат. Веб-конференция «Профессиональный Грабитель Момента» всего за одну шестую вашей зарплаты. Я, конечно, думал по его вельвету, как по старому художественному языку все эти «умники-и-умницы-папа-я-хочу-в-Принстон-у-них-кодекс-чести-желеобразная-масса» пытаются ударить, хотя под солнцем только и норовят. Он бы меня, конечно, с удовольствием засудил. Но камера с солнцезащитой страшнее. Лицо плавится от вспышки. Такое ощущение, что округа расползается. Чем пару миллионов страшнее. Только ради того, чтобы с его глаз эту ухмылку убрать, пока он, без провисания – хотя здесь оно могло быть хроническим, то есть, блин, всегда – быстро и сам, и камерой, повсюду моргал. Чик-чик-чик. Вот ему же нельзя было знать (и у него наверняка в голове только последующее за тем представление типа: «Круто, Боб! Это крутые снимки, сранный ты джентльмен удачи!»), что у меня плохой день. У всех бывает плохой день. Но пойди и объясни это. Нет, правда. В этом всё и дело. Попробуй объясни – ты же звезда. Черт… Вот и я то же самое говорю. Чего я ожидал. Это даже в шутку не двинуть – припишут к прочему какое-нибудь расстройство личности «первого-второго-третьего типа» по DSM-5 (подогнанную к выходу международной классификации болезней 11 пересмотра) или базальную тревогу по Хорни. Такая, вроде, «умная» колонка светских сплетен. Салочки наоборот. Только не спрашивай у меня…да…она в порядке. Я хотел выйти из ресторана. Ты знаешь, пожить без порядка. Может быть, своего первого настоящего ресторана. Какое кому дело. Прогуляться и приступить к подготовке новой темы, облинеить от руки первые страницы. Поэтому теперь, по той же самой причине, как только слышу свое имя: хочется погрузиться в темноту. Для тебя это просто, я вижу, интересный пример. Но ты не подумай, что я жалуюсь. Как я и сказал: мой бассейн сейчас чист. Правда, его застирают другого уровня обстоятельства. Даже эти. Казалось бы, это же ни хрена не жизнь. Фиксация постороннего ритма. Хотя я всё равно думаю: все люди отличные. Стараюсь думать. Но как можно вместо самого стремления выбрать стремление ни к чему. Нет, ну ты меня пойми правильно, я их не осуждаю. Сам таким был. Я то, конечно, знаю, как это всё у них, у этих пацанов. Ждешь-засада-ждешь. Вернее сказать: день нарисован от руки. Покупаешь себе серую тачку, чтобы не светиться особо. Или велосипед; на крайний. Если уже кого-нибудь (своей отдельной и самой настоящей реакцией на всё вокруг) щелкнуть успел, и по графику заработка всё без проблем, то можно потратить, с удовольствием подмечая прошлые ошибки, времени на ожидание этого «придурка». Придурок в этом случае – это, конечно, я. Как еще меня можно назвать?.. Ну, ты понял. Ну и сидишь потом на точке и гадаешь – выйдет, не выйдет. Запарковался под ещё не солнечным стеклом. Жарит пока не жуть. Утро всё-таки. Но к двенадцати только и успеваешь потягивать кока-колу. Под паковым лобовым стеклом. С запахом нагретой солнцем кожи. Ради моментального искусственного снимка. Нет, ну это когда как, конечно… Думает, нихрена его не видно, блять! Сам подумай, что за жизнь у мальчишки. Чик-чик-чик. Байтовый гонорар. «Ну, это было потрясно!». Чик-чик-чик. 10МБ – тысяча долларов.10МБ  – две тысячи долларов. Разницу по второму звонку чуешь: конкуренция между таблоидами. 10МБ – пять тысяч долларов. Бинго. И все за какое-то эксклюзивное фото «придурка». Выдумывать ничего не нужно. А только за день до того в каком-нибудь L.A. Weekly Positif People или Esquire интервью с тобой и все: «Ого, да этот парень новинка! Незаурядность. Написать всё так точно. Разве теперь пропадет. За вот тот комментарий, который я сам не смог когда-то сформулировать, но уже давно прочувствовал там то и там то, можно, по крайней мере, не боятся. За кино, в смысле. Пускай и в Америке. Что немного скучно, не находишь?.. Хотя, может он там вырос?..». Или. «Нет, ну он умный, да… Правда, я что-то такое читала уже. Не помню где только. Вопрос, сможет или не сможет. Раскрыть потенциал, да. Только в нём. Он у него есть, ага, – болтает ножками по диагонали от прикроватной тумбы – так что возьми и сама прочитай, он еще и про Терри Кэллоуэй, про неё то ты знаешь, планирует адаптацию делать» – протягивает обтекаемый журнал племяннице».

 

Мужчина рассказывает историю

«Что ты. Такое не всегда было. Но подожди: у нас есть всего минут пятнадцать, не больше, прежде чем мама нас застукает. Поэтому просто дослушай и не отстраняйся. Иди сюда. Все хорошо.

Загадка: «где обычно мертво до начала лета?»

В Парке развлечений. С Крошкой Терри случилось ЭТО впервые. В голове веселые мелодии. Я её помню. Помню по выходящим в Таймс фотографиям. Улыбается и по сторонам на Багза Банни, Даффи Дака, Вайла И. Койота, Сильвестра, Порки Пига, Фоггорна Леггорна, Элмера Фада, Твити. Кажется, никого не забыл. По сторонам на аттракционы Сик Флэгс[2]. Никто не мог сказать теперь – такое раньше случалось. Но это, конечно, не означало, что ТАКОЕ не могло произойти впервые. В известной одному мне степени. Нет, конечно, сегодня это знают почти все взрослые. Но не с моей стороны. Никто теперь не скажет тебе, что улыбка Крошки Терри с опозданием была фотокопирована. И что бы это вообще значило – не будь я сейчас здесь. Что бы значил весь оранжевый песок под колесом обозрения. Как бы могла, совершенно в ином направлении, двинуться тема. Не думаю, что мне бы это понравилось, если бы всё-таки кто-то решился и посмотрел всё с моей стороны, не имея никакого понятия о том, что я видел сам. Прямо из моей кабинки для пассажиров. Я сейчас тебе не могу сказать, почему я так подумал, но когда редакция Таймс на первую полосу отправила копию улыбки Крошки Терри, то есть, «улыбалась» – я всё равно имел в виду и старался говорить – «улыбается». То есть, пройди еще полчаса или час после выпуска тиража – все бы только и говорили: «Знаете, а как улыбалась!». Мне этого не хотелось. Кажется, впервые. Впервые мне не хотелось думать точно так, как это думали абсолютно все. Я всегда, по соображению совести, старался говорить: «Ну ладно, это не беда. Мало ли что может произойти, когда столько, вы знаете, людей». Но в утро, с момента, когда всё произошло, основное внимание, как это было обычно принято для обложки, отвелось не заголовку, а крупному плану всё той же улыбке. Она, то есть, улыбка Крошки Терри в объективе, и так же фотокопирована еще на последующей странице. И к своему удивлению, я не мог думать, как обычно. Всё это я заметил с первого взгляда. Меня это впечатлило. Когда из перспективных аэроснимков над игровым парком Сик Флэгс улыбка сразу могла среагировать с первой полосы. Да. Я знаю, что ты не знаешь, что это за такой парк. На карте его не найти. Мне бы пришлось описать тебе, что могло быть по обеим сторонам, или, смотря с самой высоты – по бокам от колеса обозрения, – если бы это было сколько-нибудь важно. Но я, как ни странно, мало что могу вспомнить и различить сегодня в обличие парка. Хотя, это к счастью. Думаю, тебе будет немножко скучно, если я все-таки вспомню: кукольных лошадок, желтые гидродромы с бамперными лодочками, без продолжения водной дороги; или тонкие цепочки карусели. Просто идет по кругу – ничего особенного. Я не говорю тебе об этом. Они были для тебя всегда. Но я понимаю, что ты не могла видеть, как я и сказал, общего: фотоувеличения Крошки Терри.

Плохо выходит, когда хочется многое сказать. В сравнении с надежными формулами: взглядом и краткостью. Поэтому, надо это объяснить. А ведь я предпочитаю помнить всё по-своему. Но это ни под каким видом, ни в коем случае, конечно, не означает, что я могу упустить или забыть какую-то важную деталь. И сразу, – ведь считай, я только что начал, – хотел бы сказать, что тебе не меньше меня придется потрудиться и проявить большое любопытство. И вести, если тебе, конечно, правда, это интересно, не легкую игру с папой. Я вижу, как твоя природная общительность борется с присущим нашей семье скептицизмом. Насколько я могу судить, ты уже достигла такого возраста. Но пока что оставь это в стороне. И если, – как это тебе может показаться с первых минут, а о таком, безусловно, можно подумать, – ты допустишь, что всё ЭТО я выдумал: я не смогу согласиться в полной мере с твоим замечанием. Потому как делать подобного рода вывод только по причине, что у тебя уже с самого начала появилось столько вопросов – крайне легкомысленно. Я бы нашёл таким же плохим твоё замечание, как и свою способность к рассказу. Но, хотя, – как всякие превосходного образа люди, которых я встречал, что я и взял у них за пример – я могу противоречить сам себе. И по этой причине могу довериться твоим опытам, и принять без долгих разговоров ту легкомысленность, ведь если всякая естественная наука зависима от вопросов, которые возникают по мере её изучения, можно сказать, что ничего ЭТОГО вовсе не было (и такое можно сказать о ещё большом количестве сказанной и написанной чепухи) – и можно подумать в том духе только потому, и лишь отсюда сделать простой вывод, поскольку история моя попадает под зависимые от вопросов условия. И я просто напросто – будто я, в самом деле, так хорош в роле рассказчика – специально пытаюсь начинить историю не выдумками, а поспешно добавляю реальные вещи; или слова, или факты. В общем, детали. Хотя и рассказываю, может, даже вовсе ни тебе, а просто смеясь; больше того, сразу намекая, что пошло уже совершенное вранье; и приписываю вымышленной жизни реальные факты… Но ты же здесь, здесь. И если бы ты тоже говорила со мной – мне не приходилось делать вид и намекать, что ты рядом. Но я ведь точно знаю, что ты меня слушаешь, и прижимаешься сейчас ко мне. И мне ведь нужно рассказать тебе все до конца. Так что, посиди и послушай, маленький.

Я должен тебе еще сказать, что теперь найдется немало детей, способных узнать себя в этом рассказе. И если я скажу, что не только девочки, но и все мальчишки в известный мне период жизни стали похожи друг на друга (между тем у меня нет пока возможности сказать об этом более точно, но у тебя не должно быть сомнений, что я сделаю это позже) – ты наверняка мне не поверишь, потому как знаешь сама, что ни один ребёнок ни похож на другого в той же степени. Во всяком случае, так нам говорят родители: «В своих делах ты похож только на себя самого». А ведь в том детском течении моей жизни, я еще не знал, сколько всего заключено в том простом, что говорят люди. Таким образом, как бы я не пытался, будучи ребёнком, разгадать эти слова – у меня мало что выходило. Так же, как я разглядывал озеро и думал, что оно в любое время суток может быть тёплым, не отдавая должного тому, что родители всегда выбирали время моего купания по настоявшейся на солнце воде – на рассвете неожиданно я нашёл себя в озере чувствительным к холоду. У только зацветающей кругами воды, рядом с большими корнями. То есть, я хочу сказать: когда у меня самого появились дети, в простоте фразы я нашёл, что называется, возможность скрытого смысла. Сегодня я понимаю, и сам без труда могу доказать – и мне остается лишь забежать вперед и сказать это тебе, как бы опережая твоё понимание – не только то, что каждый родитель – если он когда-нибудь произносил что-то подобное – любит и желает добра своему ребёнку, но и то, что с этими словами каждый родитель возвращает своё детство, свободное от волнений.

Жизнь с такой скоростью, без преувеличения, накладывает одно на другое, – я бы сравнил это с давлением окружающей среды, – что остается только довольствоваться настоящим. Все-таки нужно признать, что пришла новая точка зрения, когда течение жизни беспрестанно сравнивают с движением света в оптическом волокне. Ставят в равные условия. И все же, я её помню. Я до сих пор могу рассказать всё – хотя знаю по опыту, какие усилия нужно сделать даже спустя короткий промежуток времени, чтобы передать все точности – словно испытывая первое впечатление. Я даже знаю, что она предпочитала Историю с узелками и Логическую игру Алисе в стране чудес. А ведь её смех над некоторыми кэрроловскими главами не поменялся – и не сменился никогда потом, к тому времени, пока стол-трансформер для самых маленьких успел перекочевать в темный угол отцовского гаража, – а только закрепил любовь к автору-математику. Второе слово «математик» она всегда ставила на первое место. То есть, говорила прямо так: «математик-автор». Я думаю, это уточнение заслуживает твоей реакции. Какая еще восьмилетняя девочка ставит во главу фразы слово «математик». Я понимаю, что первое слово звучало не менее, как бы сказать, профессионально. Но отец Терри дал ему простое объяснение: «Автор – это абсолютно любой человек, который использует в работе воображение». А затем добавил: «…для математика – воображение имеет даже большее значение, чем для поэта». Я мог бы сказать, что последнее он взял – аккуратно воспроизводя для дочери – у Давида Гильберта, математика-универсала, но в скором времени Терри и сама могла это обнаружить. Она была любознательна. Какой-нибудь профессор из Университета Брауна заметил бы, и постарался это передать своей кафедре, что для восьмилетней девочки – «Это даже слишком». Я, например, могу теперь не без удивления вспомнить, как в попытке найти ответы на – «Что же такое исторический контекст, о котором папа так часто мог говорить в последний раз» – она прочитала Гамлета (стащила с отцовского стола глянец с белым лебедем на обложке – в конце концов, она нашла сборник любопытным) и познакомилась, в том числе, с упрощенными Кориолан и Юлий Цезарь (из сборника Шекспира для самых маленьких, которые ей в наказание подарил отец). Последняя ей очень нравилась. Хотя как-то по телевизору, спустя некоторое время, она случайно, как это бывает, посмотрела фильм с Марлоном Брандо – и то, что её восхищало, – а ей нравился, и она хорошо знала его наизусть, монолог Марка Аврелия, – в образе же Марлона Брандо превратилось, в как это говорят, отторжение. Думаю, ты мне скажешь, что всё это довольно скучно и не имеет значения. Я почти уверен, что ты так подумала. Потому как подобной точки зрения на эту часть истории придерживается твоя мама, а она всегда старается брать во внимание все точки на счету одного вопроса, который мы можем разбирать. То есть, я хочу сказать, что вы думаете похожим образом. Но сейчас не об этом. Как ты знаешь, у нас не так много времени.

Должен сказать, что, хотя умственные достоинства Крошки Терри бежали далеко впереди её возраста – она всегда отдавала предпочтение мультфильмам в свободное время, а не какому-нибудь другому делу. Впрочем, поначалу на это не обращали никакого внимания. Быть может, потому как в её возрасте это не было чем-то необычным. Но точно сказать я тебе не смогу. Когда же родители пытались отлучить её от этого, казалось бы, лишенного смысла развлечения, она всегда старалась объясниться, – по-видимому, так она была устроена, – что это из мультфильмов она, конечно, выросла в дочку, которая им нравилась. Она всегда могла напомнить родителям тот восторг, который они испытали, когда она рассказала, что её заинтересовали вопросы непрерывности – да-да, так она и говорила, можешь мне поверить – в частности, свойства пространств, которые не могут изменяться при непрерывных деформациях. То есть, рассказала и маме, и папе, что кружка и бублик с точки зрения топологии неотличимы.

Недостаточно было сказать, что она только умело защищала свои вкусы, ведь это бы не сообщило ничего более детского протеста, хотя даже такого неглупого, в чертах которого, конечно, таилось очарование. Но тем не менее во всяком её стороннем стремлении, в её словах, родителям не было видно ничего более желания ребенка – и я могу теперь с уверенностью сказать, что им недоставало главного условия, то есть, наблюдательности. Уже сейчас я могу вспомнить, как в бесформенных, но тем не менее полных детского движения мыслей, соединялись и поднимались содержательные части. Более того, в её словах проступали утонченные вещи, оживляли её, когда она могла говорить на тему связи мультфильмов и математики без определенных стеснений и рамок. Она говорила, что мультфильмы – то есть, в своём возрасте она не избегала объяснений – это своего рода умственная нужда; что это, конечно, мультфильмы способствовали её успехам в математике.

Я понимаю, как это звучит. Может быть, её слова, сказанные сегодня, могли придать форму тому противоречию, которое она оставила после себя. Но теперь у неё нет такой возможности. И, конечно, я должен сказать, что всё было не так просто. Мне бы стоило добавить это чуть раньше. Во всяком случае, дальше я отступать не могу, ведь знаю сам, насколько это не естественно – разогревать публику.

Только я успел это сказать, как подумал, что, возможно, все это тебе покажется почти фантастическим, укрепит в тебе мнение, что я могу добавить в свою историю что-то оригинальное, чтобы это могло тебе понравиться, ведь обо всём этом теперь, как я и говорил тебе ранее, можно создать впечатление не более чем из рассказов людей. Но не будь это правдой, я бы и не стал рассказывать. И должен добавить, я потому описываю всё так долго, чтобы не только понаблюдать за тобой – ведь попытайся я рассказать тебе всё сразу, я думаю, ты бы не усидела до самого конца –, но и чтобы не случилось мне потом растеряться и показать, что к особенной мысли я не был приготовлен по всем правилам. Теперь я должен сказать, что к тому времени, когда у Крошки Терри появились противоречивые, на первый взгляд, убеждения, она была связана – как и многие дети, о чём я тебе говорил ранее – с изобретением мужчины. То есть, было изобретение.

 

В пределах комнат вспомни свой вопрос

Началось все снаружи. На зеленой лужайке полицейские заставляют перенять себе терпение или просто сильно не думать  – да и ведь ему не так повезло – что какой-то парень смог жить вот так; хотя всё равно есть, кто мечтает, оглядывая высокий дом, что так сможет. Стоит только потерпеть. Поднажать. А другие притворяются, что им дела нет до нескольких акров леса, которые для них почти как археологические раскопки – посмотреть на такое редкость – напротив дома.

– И что он делает? – спрашивает кто-то озадачено.

– Делал.

– Это антидепрессанты?

Сверху, из гостиной, доносятся обсуждения астрономических чеков – к ним нельзя притрагиваться до появления спецов – разговоры про хитовость то ли телесериала, то ли какого-то фильма, о котором слышали, но не смотрели, который мог снять этот парень, не смолкают.

– Он здесь что, с… – разглядывает фотографии на выгнутой тумбе из черного африканского дерева и одновременно с этим, мельком, ловит своё безымянное отражение на гладкой поверхности большого зеркала.

– Да, он самый.

– Я не уверен, но, по-моему, все было сразу ясно – бильярдный стол прямо на кухне.

– От Orne&Sons Ltd. Это тебе не «Хищник».

– Это правда, – параллизованно застывает над каким-то предметом и в очередной раз щелкает вспышкой. – Я его снял.

– Ореховое дерево.

– Блин, вам не кажется, что это слишком? – замечает, пялясь на заваленный бумагами стол Bocote.

– Это еще не слишком. Вспомни Валентино.

– Отдать чуваку должное – если он снял то скучное дерьмо, о котором здесь говорят, то ему наверняка пришлось ублажать какого-нибудь сранного продюсерика, – пауза. – Вы гляньте – он на полном ходу указывает пальцем на скопление чего-то металлического, от чего каждый раз отскакивал свет, как и от всего отражающего. Все в комнате оборачиваются. – Ага. Это же, чёрт, – говорит он так, как будто, ему и остальным не всё равно, – Оскар!

– Знаете, я почти уверен, что у этого парня были хорошие манеры.

– Теперь-то у него уж точно, хорошие.

Полицейский фотограф распространяет вспышки по комнате и в отражении большого зеркала на каждый «щелк» засвечивается мужское тело на полу с крупной огнестрельной (тыквенная мякоть) раной на лице.

– Он типа дружок Спилберга?

– Так это он это сказал?

– Написал.

– Кажется, здесь чего-то не хватает – говорит Берри и указывает на четыре (четвертый как бы сдвинут от общей линии пересечения) носовых платка Simonnot-Godard с контрастными полосами. – Здесь точно не хватает еще одного, – в полупрозрачных белых перчатках он постукивает пальцами по уголку комода. 

– По крайней мере, хорошо, не как в последний раз…

– Видеокассеты?

– А что на тех кассетах?

– Кто-то еще пользуется VHR?

– В основном всякие извращенцы.

– Э-э-эй. Моя дочка ходит в кино-кружок, и, знаешь – она по дому с такими бегает.

– Ну прости.

– А что на тех кассетах, м-м?

– Ты, правда, хочешь знать? – все замолкают.

– М-м, да.

– Ты уверен? – говорит он. – Подумай, как следует.

– А что там?

– Там кошмар, да… – говорит кто-то еще.

– Это что, все видели?

– Я точно не знаю, как тебе сказать: но в общем, там одна семья…

– … со скальпированными кислотой лицами. Их нашли на стоянке возле «Рэйли» – знаешь, отельчик такой, да? Бывал там?

Парень таращится на мужчину в синей молескиновой куртке. Кивает ему в ответ.

– Их нашел Берри – он там живет. Новичок с ужасом смотрит на Берри. – Я имею ввиду, в «Рэйли». Так вот, на кассетах они – как будто, в средневековых костюмах – проигрывают разные сценки.

– У себя дома?

– У себя дома, да. Если коротко: каждому дали горстку синего диазепама (или вид бензодиазепина) – а потом поигрались. Это мы уже от суд мед узнали. Я к тому, что лица превратили в толстый слой ланолинового белого крема.

– Выглядит это все, хм, конечно, чудовищно.

– Угу.

– Доволен?

– Ему теперь в отдел ужастиков на Pirate Bay расхотелось, да, новичок?

– Дай-ка угадаю – ты так шутишь?

– Честное слово, до сих пор срабатывает.

– Ты же в органах, с, аж…

– Ну, скажем, нам с женой нравится. И я даже не уверен, что это выдумываю. Ложишься в спальне, включаешь плазму, и до конца сеанса от каждого темного коридора, куда главную героиню так и тянет, прищуриваешься.

– В любом случае, это правда мило, – с усмешкой.

– Знаешь, как говорят: жить в одиночестве идеально, но не всю жизнь.

– Если они правда что-то не упускают, когда так говорят,– подытожил.

В самом деле, когда бы они не вернулись сюда, спустя хотя бы сто лет, пока газон у большого дома зарастал лиловыми корнями, как нездоровыми венами, и ежегодный цикл обновления не превратил постриженные акры в отдельное (я бы хотел сказать даже, постоянное) поле от елей, как будто кто-то все это время их разводил – ничего бы в их словах не поменялось. Было бы такое же утро как это, у большого дома. В большом доме. Они бы ничего не заметили сами. Может, только перемену погоды.

– Вы думаете, я боюсь? – говорит новичок и вновь устремляет взгляд на убитого. По его движениям можно понять, что он спрашивает это нерешительно. – Вы же, можно сказать, каждый день похожее наблюдаете.

– И все равно, не ты.

– Что?

– Я говорю, попробуй отнестись к этому, как к чему-то воодушевляющему.

– А я по-другому себе не позволяю.

– Ты себя то помнишь? – с усмешкой говорит кто-то еще.

– Не знаю.

– Помнишь, помнишь. Если бы не помнил – не приставал к пацану.

– Ничего, он еще привыкнет, – ласково.

– Ладно к такому, – полураскрытой ладонью в тело. – Но то, что было у «Рэйли» – не к такой же психологической херовине.

– К таким уродам, правда, сколько ни старайся, не привыкнуть. Всегда что-нибудь новенькое выкидывают.

– Головы в холодильниках – прошлый век.

– Вот у него, – указывает на фотографа, – наверняка уже не все дома. Это же надо проявлять.

– В качестве надо, ага, каждая деталь в счет – с усмешкой говорит фотограф.

– А с этим?

– Тут все может проще. Никакого насилия. Не считая пули в лице. Может, ограбление – пока не скажешь.

– Кто его знает? Они не знают. Какой-то парень, тот вон растерянный – говорит, что знает богемных дружков, так вот и говорит, богемных, которые с ним тусовались. Точнее, возможно, тасовались. Хех. Я пока прав?

– Я не уверен, но, по-моему, могу сказать, ну-ка подожди – мне нужно…

– То есть, он тот чувак, у которого почти все фильмы с рейтингом NC-17?

– Типа Хармони Корина, только дебютка Детки затянулась.

– А может это он?

– Кто?

– Ну Корин.

– Ты же, блин, на фотографии посмотри.

– Хех.

– Черт, это же тот исторический парень, – разглядывает фотографии.

– Блин, ты не можешь проще?

– Я говорю, что он все свои фильмы с неразборчивыми сюжетами снимал про исторических личностей.

– Это же у него отец…

– Да, тот самый.

– Эй, вы видели – заваливается новичок 2, у которого настроение всегда складывается из гороскопа, – Это прям болезненно, – с радостью в голосе он докладывает.

 В послеполуденном свете все столпились у входа: пытаются разглядеть новую комнату. Никто не заходит внутрь. Что-то их сдерживает. Возвращается парень с гороскопом, – по всей видимости, сообщал новость другим, на первом этаже – расталкивает всех и без единой заминки проходит к середине комнаты. Все смотрят на него.

– Гляньте – он тычет в черный прямоугольник, который, как бы сказать, парит над полом. – Это же Руиджссенаар.

– Что, блин?

– Это вообще что?

– Парящая кровать.

– В смысле, парящая? – после этих слов все начинают приглядываться к нижней конструкции, которая наверняка не видна взгляду и новичок 2 просто тупит, как, собственно, каждому новичку принято делать.

– А это уже слишком.

– Валентино заткнул, да?

– Угу

– Я про это читал, – без замедления говорит парень с гороскопом. – 1,6 млн. долларов, расстояние над полом – сорок сантиметров, архитектор Джанджаап Руиджссенаар.

– Как это…

– На магнитах промышленной силы, – с первого этажа вернулся Берри. Он проходит в комнату вторым. – Работает эта штука на противоположности полюсов.

– В сотрудничестве с «Bakker Magnetics», – опять же радостно новичок 2.

– Я же тебе говорил – выговаривает кто-то – парень точно знаменитость.

Кое-кто смеется.

– Вот тебе и привет из будущего.

– Я даже возбудился.

– Не мудрено.

– М-м?

– Помнится, у тебя даже на Севиньи…

– Ну-у, она клёвая.

– Тебе не кажется, что она чуток, как бы сказать, винтажная?

– Нее.

– Прямо какой-то Кубр… – его прерывают.

– Рик! Эй, Рик, тащи свою жопу сюда – в руке он держит радиостанцию – еще спасибо скажешь!

– Блин, нам здесь теперь весь день торчать.

– Да, можешь не торопиться – времени у тебя сколько хочешь.

– Это единственное теперь, в чем различие, – в сторону убитого. – У него теперь каждый час – выходной.

– Значит, весь теперь в работе.

– А тебе лишь бы что-нибудь замысловатое сказать.

– Я тебе потом что-нибудь поумнее скажу.

– А не надо мне, не нужно.

– Но, по крайней мере, будет, что детям сболтнуть.

– Хочешь рассказать дочке?

– Заткнись. Я не об этом (пауза). Может, когда подрастет.

– Не знаю, в курсе ли вы, но меня всё это начинает ужасно раздражать.

– Эй, – сухой голос лейтенанта уголовной полиции раздается позади.

– Ой, ой, ой.

– Ладно Берри, ладно новичок 2, ладно кто-нибудь еще, но вы то что здесь делаете, – продолжает голос лейтенанта навевать звуки скучных песчаных бурь. – Я ведь не собираюсь здесь торчать и обветривать каждый угол…

– Как будто это он всю работу…, – тихо.

– … весь месяц. Если вы здесь все такие широкопрофильные, как говорите на собесе, то что у вас всегда такое…

– Лейтенант, – громко, – Мы даже не думали, вы, э-э, сами гляньте.

– … приличное время занимает настроиться…, – еще громче.

Все пропускают лейтенанта в новую комнату.

– … батюшки, это что, да?..

– Ага.

Детектив Берри

Берри – выглядит как Детектив Дональд Кимбалл в экранизации «Американского психопата» с Кристианом Бейлом, только чуть выше, натренированней, то есть, точно так, как в кино должен выглядеть детектив – пройдя два квартала на север возле черных деревьев (почему-то пахнет рекой, ветер то ли принес запах с юга, потому как на сорок километров ни одного живого места – ни реки, ни озера; то ли тянет из водостока возле 7-Eleven, откуда он только что вышел) пьет минеральную воду и думает, что климат здесь не меняется круглый год, а это, черт, с его канадскими корнями, не поддается объяснению. Однако, несмотря на всё это природно-комическое недопонимание, он успел привыкнуть. Нынешнее место в общем-то ничем больше его не напрягало. Прошел ровно год, как он сюда перебрался. Пока он идет в сторону постельных тонов двухэтажек (служебную машину он бросил в паре километров – её все равно никто не тронет, кроме местных пиквиков) представляет, уже не в первой за сегодня, как вернется в номер отеля «Рэйли» с белой неоновой вывеской и простоит у открытой холодильной двери. Тоже белой. Бросит в стиральную машину – одну из всей небольшой гаммы – хлопковую сорочку с воротником кент. Выпьет «Slurpee». Сходит в душ. Или нет – выпьет холодный «Irn-bru» из оранжевой банки 330 мл. Перекусит начес от компании Frito-Lay. Полежит в ледяной ванне после часовой тренировки с гантелями. Несмотря на полный рабочий день Берри нисколько не устал физически. Покачает веерообразную грудную мышцу резиновыми петлями с пятидесятикилограммовой нагрузкой. Сделает пресс с поднятием ног. Поужинает мясом, замоченным в сметане с зеленью – не хотелось готовить что-нибудь замысловатое. Перечитает Метель Пушкина с айпада. Подумает, что она (метель) всё расставляет на места. Затем найдет короткое интервью с Тони Леви для Sight&Sound. Поначалу он смотрит на желтое S красную & и еще одну желтую S, просматривает короткий опрос фильмов прошлого года. Он долго смотрит на веб-выкладку обложек за разный период (издания за четыре последних года), и пытается сопоставит в своей голове человека с обложки, и парня, которого они нашли в большом доме.

 

Тони Леви для Sight&Sound

Зэти Эрбендж: Тони, расскажи мне о фильме, над которым ты сейчас работаешь?

Тони Леви: Я давно мечтал снять что-нибудь о Карле xii. Впрочем, можешь быть уверена: это будет куда скучнее того, что я начал писать недавно.

Зэти: То есть, сейчас ты работаешь сразу над двумя сценариями?

Тони: Да, не так давно, я вдруг предпочёл весь свой историзм чистейшей фантазии.

Зэти: Звучит увлекательно.

Тони: Более-менее. Скорее, идет увлекательно, как это может показаться, я подозреваю, только мне самому – но всю свою историческую остроту мне все равно приходится с усилием сдерживать.

Зэти: Я уверена, что тебе это удаётся, хотя бы потому, что критики ждут от тебя еще одного – с индивидуальностью – проработанного героя.

Тони: А я занимаюсь чем-то другим.

Зэти: Верно. Но у тебя никогда не возникало ощущения, что классическая историческая драма, – в наше время бухгалтерии, – это только твоё, и ты просто назло другим устраиваешь, своего рода, войну против всех?

Тони: Я не уверен, что могу ответить на это. И дело даже не в твоей смешной латыни. Может, это идет из разряда: «Слушай, ты же не будешь этим вечно заниматься?». Пока отвечать на такие вопросы я не могу. Даже себе. Я ведь не пробовал ничего другого. Моё я – все еще единственная проблема. Почему я стараюсь меняться – я не знаю. Но я всё нахожу. Может, меня это просто воодушевляет сегодня, а ничего большего и не нужно. Недавно, вот практически с месяц назад, когда мои читали новую работу – сказали, что в первоначальном варианте, а у меня было где-то тринадцать разных версий сюжета, всё слишком умное. То есть, я думаю, они не хотели говорить это так прямо, но всё было очень скучно. По выражению лица можно было это понять. Мне пришлось избавляться от этого скучного около двух-трех недель. В последнее время я чутко реагирую на мнения близких. Может быть, это возраст? А может быть – это просто нравится мне сегодня, изображать действительность таким образом. Предоставлять её самой себе. По видимому, мне пришла эта идея, я имею ввиду про близких, просто механически. Мне захотелось, чтобы все было так.

Зэти: Получается, ты отдаешь контроль случаю, а остальное додумываешь?

Тони: Ну, это происходит почти так, но проблема в том, что есть такое мнение, будто отдавать контроль случаю – это в основном способность тех, кто хочет что-то сделать и страдает от безыдейности. Их ничего в особенности не волнует, когда они выходят из дома и могут наблюдать простое, как они говорят, дерево. Потому они просто ждут. Ждут такого разговора, откуда может вскрыться идея. Ждут, когда дерево загорится. Станет неординарной формы. Кто-то терпеливо, кто-то менее терпеливо, для кого-то это крайне неприятная штука. Но как я и сказал, мне нравится предоставлять действительность самой себе. Я думаю, в действительности происходит гораздо больше, чем я могу заметить. Зато я могу себе представить, как срабатывает эта конструкция – это как искать кубики конструктора. Если какие-то части закатились под диван – нужно время, чтобы их найти. И это, конечно, не значит, что я делаю все не сам. Вот о чем я говорю.

Зэти: Ты использовал такой прием во всех картинах?

Тони: Конечно. Возможно, работа идет не так быстро, как бы мне хотелось, – некоторые сюжеты требуют вынашивания – но, в конечном счете, материал работы все окупает.

Зэти: То есть, ты говоришь, что скучно не будет?

Тони: Вроде того. Э-э. Да, я надеюсь, что нет. Моя новая работа, э-м, я думаю, это будет интересно. Пока что мне это в самом деле нравится. Я бы хотел, чтобы творчество, как это сказать по Паундовски, и на минутку скучно, могло оставаться многоязычным, и притом не конфликтовать с увлекательностью. Не хотелось бы бэджа с фразой «У этого парня все разговоры только о личном». Я ведь много раз уже слышал, что мои исторические персонажи похожи между собой – люди говорят даже, что я пишу о самом себе. Как бы это не звучало смешно. Но сейчас, в первую очередь, я думаю о том, как было бы здорово, чтобы мои дети тоже когда-нибудь посмотрели то, что я снял, и не сказали: «Пап, это ведь какой-то отстой». Я этого, на самом деле, немножко боюсь.

Зэти: Когда мы встретились впервые, это было четыре года назад…

Тони: Да, я тебя помню.

Зэти: Спасибо. Так вот, когда мы встретились впервые, – выходит, ты в то время уже получил свои первые отзывы, – ты сказал мне, что «как важно для тебя (как для сценариста, на тот момент) оставаться в тени». Ты никогда не хотел получить, опять же, цитирую, «никакой большой роли» – потому что это отбивает художественные навыки. Веришь или нет, но тогда я тебе не поверила. Сегодня – ты, мягко говоря, знаменитость. Ты до сих пор так думаешь?

Тони: Было бы довольно разумно с моей стороны думать именно так.

Зэти: Окей. Тони, расскажи, что побудило тебя стать сценаристом?

Тони: У меня до последнего не было твёрдой уверенности. Знаю, ты бы приняла этот ответ, в общем – прямо, как ты сказала, – приняла, но не поверила. Промолчала, потому что так говорят все. Но я, как это случается, ощутил, что не произвожу никакого впечатления. Конечно, я про внимание. В том смысле, что я, на тот момент сорванец, даже сам часто мог думать: «Но ты же это не в серьез, да?». Я был уверен, что это на время. Произвести легкое впечатление на родителей. Но потом уже только и слышал: «Что делать, такой уж ты чудак».

Зэти: Выходит, тебя затянуло?

Тони: Похоже на то. Конечно, не обошлось без пары врожденных трюков. Я уже с детства мог без труда воспроизводить разговоры людей. Но для меня это стало настолько обычным, что я не обращал на это никакого внимания. А когда понял, что вызвать образ было легко, то есть, я его знал до мельчайших подробностей, под слишком многими углами – в такие разы я действительно чувствовал себя только виноватым.

Зэти: (вопросительный взгляд)

Тони: Мне казалось, что я делаю что-то ненормальное. То есть, мне хотелось с этим покончить. Я всячески хотел избежать родительского: «Как же всё-таки иначе ты смотришься на фоне остальных». Вообще, я скажу тебе, странно теперь вспоминать о том, что было в десять лет.

Зэти: Кстати, если говорить о твоих старых работах. А это очень интересно. Я бы хотела уделить этому некоторое время. Я знаю, что в твоём рассказе «Мужчина рассказывает историю» есть вставка о математике. Сначала я не понимала зачем это тебе. То есть, мне казалось это немного неисправным. Я думала, ты умничаешь. В общем, как будто, тебе не о чем говорить. Плюс, ты писал в таком стиле…

Тони: Да, думаю, я над ним работал месяца два.

Зэти: …вот так получилось, что с первого раза мне не понравилось. И я потом часто думала, что мне нужно его прочесть еще раз, когда вышли твои первые фильмы. Я не хочу сказать, что я бы хотела, чтобы рассказ мне понравился, потому что меня зацепили мысли в твоем фильме. Меня можно было бы за это подразнить. Но должно было пройти какое-то время, чтобы до меня все-таки дошло, что там был такой явный контраст. Так что, я заметила – думаю, ты, я так подозреваю, намеренно добавил эту путаницу, в которой все же был какой-то смысл – легкое хобби. Героиня в рассказе была увлечена ТВ, в частности мультфильмами. Я бы могла сказать: «Это нехорошо. Посвящать время телевизору». Но мне кажется, редко кто признается, – это очень важно – в своём легком хобби… А если и признается, то обычно это дается сложно. Мы это знаем. Поэтому, по большей части, оно, то, которым была увлечена героиня, мне кажется безобидным. Что ты сам думаешь насчет ТВ и коммерческого искусства?

Тони: На самом деле феномен ТВ всегда меня интересовал. Я думаю, недальновидно винить во всём одно телевидение. В одном интервью Ларри Макэффри спрашивал нечто подобное у Дэвида Фостера Уоллеса, и мне очень понравилось, пусть другие подумают, что я сейчас, через секунду, зазвучу впервые последовательно, но: «ТВ зародило наше эстетическое ребячество не больше, чем Манхэттенский проект зародил агрессию». Вообще, если быстро ответить на твой вопрос: то математика и ТВ – это один из способов кратко поведать какую-то вещь, в которой изначально была подоплека. Конечно, она совсем разная.

Зэти: Ты хочешь сказать, что без математики ТВ не драматизировало бы, насколько тебе хотелось, а просто бесконечно дальше крутилось, скажу это, в собственной непрерывности?

Тони: Это бы не вело зрителя в рассказе от сцены к сцене. Мне кажется, без математики, без некоторых, если хочешь, клише, ориентированных на совсем уж определенные вещи – перефокусировка, деление героини на две порции (математика/мультфильмы), формальные инновации, которые мы вынуждены были застать, способы шокировать – я бы не сказал, что получится хорошо. В какой-то степени я просто старался добавить в сюжет такие, как говорил Набоков о Евгении Онегине, параллелизмы, звучащие иногда как пародия, а иногда как благодушный плагиат. Опять же, этот парадокс интересов приносит в историю, в текст, не просто информационную загруженность, которая просто «заинтересует» и «заставит сидеть у истории», а что-то вроде художественного реализма.

Зэти: То есть, обычного реализма?

Тони: Нет, не совсем. Я бы мог сказать, что худреализм – это такая отдаленная от реальности коммуна, в которой проживают люди с висящими над головой вопросительными знаками. Но это их, как ни странно для нас, ни сколько не волнует. То есть, представь, такое место, где нет ожидания ответа на вопрос. Я ведь и сам стараюсь избегать это в повседневности. Я бы прибегнул к более точному описанию, но мне кажется это где-то близко. Я думаю, это не особенно то и нужно – говорить всё прямо. То есть, на первый взгляд, может показаться, что я несу какую-то чушь, и просто стараюсь как бы не открыть случайно в себе какие бы то ни было нетонкие вещи, типа, заметить, что во всей истории я, как сценарист, делаю попытку «затранслировать новые переживания», хотя ничего нового, по сути, как ты тут же можешь заметить, невозможно, и все уже было сказано; что как бы ты не гнался рассказать историю в новой форме – тоже ничего не выйдет; и потому «стараться запутать», «фальшиво прикалываться». И все это, чтобы выглядеть реальным умником, способным создавать лингвистический конструкт и прочее бла-бла. Наверное, я всем этим просто хочу сказать, что люблю вопросы: «Служит ли это какой-то цели?». Я люблю это переживать. Но ответа получать не люблю.

Зэти: Тебе не кажется, что при этом не давать ответа – не справедливо по отношению к зрителю? Или читателю. В трех последних работах, – а это на удивление проверенная временем тенденция, – ответов так мало, что хочется надеяться на твои слова.

Тони: Если говорить искренне, мне кажется, я допускаю ответы в своих картинах, упуская только прямых намеков. Споткнется зритель или нет, это его дело.

Зэти: Как часто ты ходишь в кино?

Тони: Гораздо реже. Что-то я пересматриваю. Мне нравится Netflix, HBO.

Зэти: Я слышала, что тебе поступали предложения?

Тони: Это правда.

Зэти: Я бы хотела тебя спросить, когда ты понял, и как, при каких обстоятельствах, что твоя работа или то, чем ты занимаешься – это нормальная профессия?

Тони: Ох. Я никогда всерьез не думал о том, чтобы зарабатывать на жизнь, снимая кино. Может быть где-то внутри. Скажем, я начал признаваться себе в этом, когда мне сообщили новость, это был простой комментарий, что второй фильм я смог выдержать в той же (с эпитетом тяжелой) конструкции истории, что и первый.

Зэти: В равновесии?

Тони: Да.

Зэти: Как ты считаешь, ты способен домысливать своё прошлое?

Тони: Можно сказать, что я кое-чему научился.

Зэти: Этот рассказ, Мужчина рассказывает историю, он был личным?

Тони: Да, конечно. Думаю, это бросается в глаза. Когда меня спрашивают: «А откуда вообще взялась эта задумка?» – я не понимаю вопроса.

Зэти: Получается, ты рассказываешь историю, которая связывает тебя с изобретением отца?

Тони: Все что я до этого написал, было настолько никчемно, что, таким образом, да, я взялся за этот эксперимент. Мне было любопытно, что из этого получится. Из всей этой истории.

Зэти: Два месяца, это разве не долго?

Тони: Ну, нет. Это недооценивают.

Зэти: Что именно?

Тони: Ну, мне пришлось подождать, знаешь.

Зэти: Про что ты?

Тони: Я уверен, что история не закончена до тех пор, пока он сама этого не захочет. Вот когда ты хорошенько поработал и перетерпел фазу, я её называю, отрывная фаза, от зрителя, к примеру, слышно только: «Я бы пересмотрел, хотя, не знаю, потому что мне действительно понравилось, или я там чего-то не понял…». Хочется делать сжато, концентрированно.

Зэти: (кивает) Что касается твоего отца – что ты можешь сказать о его истории. То первое злосчастное изобретение, все это помнят, были…как бы сказать…большие проблемы…будем называть все своими именами – погибло столько детей. Десять, если быть точным.

Тони: Да, это был страшный удар. В данном случае, я могу сказать только, что сочувствую каждой семье, кого хоть как-то затронула эта беда.

Зэти: Так о чем этот фильм?

Тони: Я пока ничего вам не могу рассказать.

 

Метель

Какое-то время там он и был. Сначала он летит против ветра – черный винт разносится в два раза громче обычного – он это сразу замечает и потому крепко держит штурвал двуместной авиетки, хотя это все равно бесполезно. Ему все равно предстоит упасть вон туда. Он уже это проходил. Он знает. Или нет? Белые крылья, Ʇ-образное хвостовое опадение (потому что оперением это назвать язык не поворачивается; то есть, по форме почти такое же, как раньше в международном фонетическом алфавите обозначался «зубной щелкающий согласный»), движок на что-то вроде сто лошадок, может быть меньше, серебряные вкладыши конструкции, липучие полосы, которые оформляют рисунок легкого летательного аппарата, и черный винт – все это, без мех начинки, составляет машину, которая с нарастающим беспокойством стремится к белой земле. «Или, может быть, к небу», – задумывает он. «То есть, лечу я, если так можно, прямо сквозь белую землю. И если мне приземляться, то я буду, конечно, делать это «к небу». Но может ли быть ветер в земле, и могу ли я лететь «прямо сквозь неё»? Например, не по диагонали, или на север-юг, а прямо сквозь неё», – ветер с силой дует ему навстречу. «Может ли метель быть под землей?» – договаривает он про себя, и присматривается на иллюминирование звеньев метели.

Наверное, найдутся люди, которые вполне осмысленно скажут, что лететь сквозь землю – невозможно. Думаю, они будут правы. Но не потому, что этого на самом деле не может быть, а потому что они, кажется, не видели, когда снежное поле простирается до самых облаков и небо сливается с землей. Хотя, это неоднозначная формулировка. Небо никогда слиться с землей не может – это знают все, даже самые маленькие. В этом случае, слово «слиться», означает только то, что могло бы произойти (лично мне такого не приходилось видеть), но не то, что происходит обычно. Это, конечно, не означает, что этого вовсе не может произойти, хотя и происходит это всегда, если кто-нибудь присматривается и сосредотачивает внимание к предметам его окружающим. Но предположим (скоро мы это оставим), что, если кто-то (мужчина за штурвалом) присматривается к полукруглому с солнечным фильтром окну и замечает, как небо сливается с землей, не может ли он упустить что-то, что находится возле него? А вот еще одно: прекрасным способом можно проверить себя с помощью: посмотреть налево и направо. В первом случае он видит правым периферийным часть приборной панели, и левым – левое окно, где в одном направлении (под углом) быстро летит холодная белая масса. Во втором случае (когда на противоположную сторону падает его взгляд) он вздрагивает – испуг всегда, мы хотели бы это заметить, означает, что человек увидел что-то новое или то, о чем слышал, но никогда прежде не видел, или то, что человек мог в своей жизни потерять – потому как теперь он смотрит на что-то. Что-то сидит на месте #2(место #1 занимает мужчина) и перебирает ножками. Слово «ножки» приходит ему прямо в таком виде. Уменьшительно-ласкательном. Как будто он когда-нибудь мог так говорить. Что-то смотрит в правый иллюминатор, потому лица что-то не видно. Странно, он забыл, как это называется. Как называется, или, как можно было бы назвать, это что-то. Ему подсказывают: это девочка. Он говорит себе: «Я должен это запомнить, чтобы потом найти». «Но почему она не оборачивается? И что это вообще за слово «девочка»». Он (сам не знает зачем) начинает вслух подбирать слова, которые мог бы вспомнить и которые, как ему самому кажется, очень похожи на слово «девочка»: Веточка, Точка, Бабочка, Оболочка, Кочка, Бочка, Рамочка, Почка, Строчка, Дочка. В изображении последнего он чувствует, когда снова произносит вслух, какую-то непередаваемую нежность. Он не может себе этого объяснить, и просто замечает в слове всю, как он произносит, законченную симметрию – каждая буква ему кажется отдельным словом. Ясно, что он подумал эти слова. Слова становились яркими пучками. Сейчас он еще мог остановиться и обратить внимание на их ровный строй. Пока не наступила развязка. Но завтра – если завтра может здесь существовать – уже ничего не может быть. Не в этом месте. Кажется, при всем своем многообразии – как бы это сказать – какое он мог вспомнить, хотя он, конечно, забыть ничего не мог, только первая буква все объясняла. Она значила: Долгожданная. Но отойдем от этой поэтики, и проследим, наконец, что было дальше. Что было дальше его падения, когда двуместная авиетка, с равномерным напряжением винта, как у ветряной мельницы, ударилась о заснеженное поле.

Он, конечно, мог бы подумать, что от него не остается ничего другого, кроме как последней подробности. Но он коснулся земли – пространство дышало белым. Он помнит эти места. Места детства. В юности он нередко гулял по этому полю, хотя к лесу не подходил – мама наставляла.

– Вот уйдешь туда в сторону…, – мама указала рукой на игрушечное пятно деревьев вдали. – И никто тебя там уже не найдет.

– Почему?

Мама озадаченно поглядела на мальчика, подвязала косынку покрепче.

– Может, там никого нет? – сказал мальчик.

Мама молчала. Потом сказала:

– Что с тобой?

– Со мной ничего.

– Что ты такое говоришь?

– Я думаю, что там никого нет, и ты всё это выдумала.

Женщина долго смотрела на сына.

– Посиди здесь пока, – и она пошла в сторону леса.

Мальчик молча стоял. Первое время он даже не оборачивался – прислушивался, как под мамиными ногами шуршала трава – пока звуки не пропали. Он обернулся: мама удалялась к темному пятну леса. Потом не выдержал, когда уже она начала пропадать с его глаз, и побежал.

–  Мама, мама, стой! – догнал он её у самого входа в лес.

–  Мама, не надо, пойдем, – он мокрой рукой схватил её за ладонь и всем телом начал тянуть от леса, – Не нужно, мама…я тебя… – он заплакал – Я тебя люблю.

Теперь ему снится: снег под ногами слабо светится в темноте леса, в земляных жёлобах, рядом с водянистыми кустами и болотистым мхом. Ветер стих, его сняла густота сосняка. Откуда-то сверху взлетела птица. Он поднял голову и рассмотрел вершины деревьев с пустыми гнёздами. Он обернулся и услышал, как где-то рядом заплакала женщина. Никого не было. Он обернулся еще раз и вздрогнул.

Оттуда, где он теперь стоит, ему видны девушки в черной форме. Между их телами нет пустого пространства. Все тянутся, подобно гимнасткам, в своём направлении, как любое растение леса. Мгновение лица отвернуты. После мгновения одна из девушек смеется и прикладывает ладонь ко рту. Общий силуэт тел разваливается. Все девушки (кроме одной) направляют белые лица в его сторону (в своём направлении тела) и улыбаются. Тишина продолжалась. Мужчина молчал.

Девушки звонко, разными голосами, смеются и разбегаются по лесу – снег под их ногами таял. По земле, и деревьям, и земляным кочкам играют блики-пробелы. Разбегаются все, кроме двух. Одна бежит в его сторону и скоро скроется из виду. В лес проникают пятна света.

Он околдованно следит за происходящим. Та, что бежала навстречу, трогает его за плечо. Шепчет ему:

– «Нежилец» в орфографическом словаре находится рядом со словом «Нежность». Она договаривает, проводит до его локтя тонкими пальцами, и со смехом убегать за спину.

Некоторое время он стоит. Потом выпрямившись, идет к девушке, которая не показывала своего лица. Она осталась в том же положении, как он нашёл их всех. Без единого движения. В темной форме. И в тот момент, как между ними остается пару шагов, он уже почти протянул руку, одно и то же явление (метель) пробирается через несколько уровней – ветер его подхватывает и уносит вверх. Пока его держит – он успевает посмотреть вниз: метель затопила маленький лес. Ничего кроме ветра. Видно только заснеженное белое поле – ничего больше. Леса здесь больше нет. Какое-то время там он и был.

 

Утро и дальше

Пока прояснялось – Берри отражался под тонким утренним светом в зеркале заднего вида вместе с синей вывеской Wal-Mart и желтополосной парковкой. Он направлялся в сторону основной магистрали, которая могла вывести его на трассу в сторону граничащего зеленого города. Казалось бы, всего около сотни километров, а вместо не пригодного здесь для посадки: тебе показывают поляну за поляной. Чем ближе, тем больше пахотных клеточек. С каждым километром даже воздух становится лучше – сладкий запах сосны и прохлада. Пока развернул на светофоре, подумал, что его юрисдикция на зеленой территории не распространяется. Но что здесь поделаешь. Ехать нужно. Хотя, ему это в удовольствие. Раньше всего предстояло оставить позади одноэтажные улочки с автоматическими поливальными системами с тридцатисекундным таймингом – поливают всё то, что сначала травят сорнячным  ядом и всякими другими химикатами для отличного ухода местных газонов – единственное, что здесь растет на фоне отжившей, жухлой земли, а потом превращают в место для игр с мячом и собакой, или просто для того, чтобы кто-нибудь мимо проходя не подумал, что здесь живут какие-нибудь сумасшедшие в спортивном костюме – чтобы дальше добраться до трейлерных парков, заправок, желтых пустырей, на которых среди жидкой грязи толпятся мусоровозы, и, наконец, самой дороги.

Собственный микроклимат в пределах города: – Лучше ничего не бывает, – подумал Берри, когда его поддержанное вольво затормозило на перекрестке зеленого города. По пешеходному шли двойняшки в одноцветных шортах каппа с лампасами – один в худи с надписью fuckingawesome – надпись была перевёрнута вверх тормашками – другой в тай-дай[3] футболке, рядом с ними высокая в красных спортивных штанах адидас девушка что-то громко выясняла с кем-то на том конце провода. На другой стороне дороги стояло яркое припаркованное авто – девочка сидела на пассажирском. Берри вдруг вспомнил, как его дочка обхватывала колени на переднем сидении, а иной раз могла так даже заснуть из-за редкой канадской жары, удерживая в ладошках маленький чемоданчик с игрушечными медицинскими инструментами. Она хотела стать врачом. Переключил внимание на город. На всю эту громадину. Как бы сказал один писатель, циклопическую.

Всё здесь состоит из разнородности. Но она не отягощала. Её хотелось только немного приручить. Если бы можно было взять и поместить всё в одну плоскость, распрямить лист, придавить кирпичную, деревянную, бетонную и стеклянную высоту на один уровень с землей, сместить и поставить на один уровень здания с историческим прошлым, возле которых пикетировали студенты в кашемировых свитерах с плакатами «Мы должны нести ответственность за… » и «Мы против безответственности…», и высокоуровневые, с подземной платной парковкой, офисные здания, где в кабинете у большого окна в фантазии Берри только что расплющило какого-нибудь вице-президента компании, которому с минуту назад было до смерти скучно и тут бум, его ожидания сбылись и теперь его не существует (в один из таких офисов Берри и направлялся), то возникшие формы и линии, и цвета, помимо прочих белых-черных-серых, содержали бы в себе не только букву H – потому как некоторые дома были такие высокие, что на них могли основаться вертолетные подразделения – не только зеленые прямоугольники (это уже, надо полагать, после сплющивания), которые на листе бумаги сформировались бы из-за посадок на верхнем этаже, но и каждый бассейн вместе с шезлонгами и открытыми зонтиками от солнца стянулся бы вниз плоским синим квадратом (или какой другой формы, кому как нравится) с черными тонкими волнистыми полосами (так Берри видел, то есть, конечно, рисовал у себя в голове, колебания и рябь на воде). Если бы он мог быть там, на самой высоте, которую сейчас представлял. Остаться плоским на этом графике. Неподвижным. Теперь, если кому-то захочется взять и поднять (и понять) его фантазию, как игрушку слинки[4] – то есть, вернуть город на прежнее место, развернуть его, ведь от него осталось одно только упоминание в виде чертежного плана – придется начать с самого верхнего, по принципу разбора одномерного массива стека[5].

Он запрокидывает голову и смотрит в левое, открытое не до конца, окно машины на здание напротив. Как он понимает, ему туда. Потом смотрит на людей в округе. Обычный офисный центр. Машины отъезжают и подъезжают. Люди подходят и уходят. Поднялся ветер, и на стекло принесло пару липких семян. Берри вышел из машины, прошел мимо изгиба солнца на пыльном каштане, мимо девочек в школьной форме, которые много улыбались и на запястьях пока еще собирали «пандору», расправил неважно разглаженные места на брюках, и пошагал к массивной двери, возле которой стоял кто-то похожий на метрдотеля, но им, несомненно, не был.

Пока поднимался в лифте, и в дальнем конце коридора ожидал в светлой приёмной отца Терри Кэллоуэй, то и дело вспоминал нужную реплику, хотя, конечно, по его внешнему облику нельзя было сказать, что он из волнительных парней, которые всякий раз прежде, чем заговорить, обдумывают фразу. Никто его особо не замечал, и у него была возможность увидеть с высоты скрученный бетон зеленого города, всю аппликацию. Его позвали, и он прошёл дальше.

– Так о чем вы хотели поговорить, добрый день, – сказал мужчина, когда он зашёл в кабинет. Он осмотрел Берри так, как это обычно делали еще в те времена, когда в школе дружил с парнями, которые всегда были с подкрашенными глазами и носили вызывающие футболки, и шестипанельки, и официанты смотрели на их поддельные ксерокопии паспорта, но им ничего не оставалось, как принести выпить.

Берри смотрит на плакат с Дэвидом Боуи за стеклом. – Любите Боуи?

– Да, – отвечает мужчина. «Новость только пришла – нам осталось пять лет слез», –  сказал он, пока проходит к своему креслу – Так что вас, собственно, привело, м-р… – он не успевает договорить.

– Просто, Берри, прошу.

– Берри, – мужчина одобрительно кивает и потирает ладони между собой.

– М-р Кэллоуэй, я здесь не как полицейский…

– Так вы полицейский? – провалиться ему в мешок с пенопластовыми шариками.

– Можно сказать. Это не официально. Я просто задам вам несколько предварительных вопросов по одному делу.

– Конечно.

– Вы, должно быть, могли слышать об этом. Тони Леви.

– Да… – тянет Кэллоуэй себе под нос, словно в кабинете он совсем один, но потом возвращает активизировавшийся взгляд на Берри. – Тони Леви, да, да, я слышал, конечно. Мы учились в одной школе.

– Интересно, – Берри что-то записывает. – Как вы, говорите, называлась эта школа?

– Я не говорил, – он сделал паузу. – Это была воскресная школа, то есть, мы ходили туда, знаете, на дополнительные занятия: музыка, литература, живопись. Каждый увлекался чем-то своим.

– Вы ходили в один класс, занимались одним и тем же?

– Нет. Я играл на пианино. Тони всегда любил литературу, сколько его помню.

– А-г-а. Вы и сейчас играете?

– Да.

– Могу я узнать ваш адрес?

– ***.

Где-то за окнами притаился океан с почти белым песком – Берри чувствовал запах. У него был настрой прыгнуть вниз, не разбиться у ног мужчины всмятку, который говорил по телефону и был похож на метрдотеля, и направить машину туда, к противоположной черте, преодолев все возможные траектории города и выхлопные пробки японских седанов. Добраться к закату, который ничего не выражал кроме своего ярко-красного присутствия и просто скользил по воде. Словно, это единственное, что его сейчас интересовало.

– Как часто вы общались с Тони Леви?

– О, последние пятнадцать лет мы с Тони совсем не общались. Последний раз я, кажется, видел его…сколько мне было…думаю, мне было около двадцати, не больше. Но я уже тогда понял, что он изменился – стал похож на своего отца. Не поймите меня неправильно, он мне всегда нравился.

– Что вы имеете в виду?

– Он был одержим литературой, всё время что-то писал. Знаете, когда амбиции сливаются с безумием. Это нехорошо. Думаю, у него была фиксация, как и у отца.

– Вы были знакомы?

– Нет, не могу сказать, что это было так. Я просто знал о его одержимости. Тони мне рассказывал. В детстве мы были очень близки. 

– То есть, последний раз вы общались с ним где-то…сколько вам сейчас, простите?

– Где-то двадцать лет назад…

– Ага. Интересно.

– Хотите что-нибудь выпить? Кофе? Минеральная вода? Вода без газа?

– Нет, нет, спасибо. – Берри что-то записывал.

– Очень сомневаюсь, что смогу вам чем-то помочь.

– М-р Кэллоуэй, вы ничего от меня не скрываете? – говорит Берри после долгой паузы.

– Нет, что вы, с чего вы взяли?

– Просто…как бы это сказать…у меня есть совсем иные сведения на счет вашего последнего общения с Тони Леви, – он улыбнулся.

Кэллоуэй, кажется, поёжился, но все равно вида не подавал, что его могли слопать.

– Честно говоря, вы уже смогли мне помочь, – он посмотрел на мужчину, у которого секунду назад в горле ком, и снова сделал вид, что записал что-то в свою книжечку.

– Ах, вы об этом. Я совсем забыл, – неуверенно сказал Кэллоуэй, как бы уходя в глухую оборону. – Да, я звонил ему несколько раз.

Берри собирается спросить, о чем он разговаривал по телефону с Тони Леви, но он и сам знает, что дозвониться до него он не смог.

– О чем вы говорили?

– Знаете, ни о чем. Я не смог дозвониться.

– А-г-а. Вы знали, что его жена, миссис Леви, находится на лечении в ***?

– Нет, – уверенно.

– То есть, вы не знаете миссис Леви?

– Нет, я не был с ней знаком. Я знаю только, что…в общем, слышал об этом, что она уже бывшая, они вроде как уже не встречались.

– Отк…

– Ну, вроде как. Я точно не уверен. Я про это слышал.

Берри кивнул.

– Думаете, это как-то связанно? – спрашивает Кэллоуэй.

– Нет. Хотя, вот тоже странность – Леви не посещал её с того времени, как она там оказалась.

– Ни разу?

– Совсем.

– Черт… – протянул Кэллоуэй.

– Вы помните, где вы были утром * и дальше, когда это произошло? ** июля? – не обращая внимания на задумчивость мужчины.

– Дайте подумать. Думаю, тот день я провёл вместе с женой.

– Она это подтвердит?

– Конечно. Если только не захочет от меня избавиться, – попытался разрядить обстановку.

– Хорошо, – он улыбался. – Я думаю, если бы это сделали вы, – в чём я очень сомневаюсь, – это было бы абсурдно. Старый друг без причины убивает с таким полным равнодушием – можете мне поверить – в добром здоровье такого не сделать.

Кэллоуэй разжал уголки губ и кивнул.

– Надеюсь, что помог вам, – сказал он, когда Берри уже встал и собирался уйти.

Хотел было спросить его о дочери, но передумал.

Они жмут руки, общий загар их рук сцепляется на уровне запястий.

– До свидания, мистер Кэллоуэй.

Отец Терри долгое время стоял, пока Берри не исчез из виду, проходя по коридору в пятнах света.

* * *

Берри уже с самого начала сообразил. Где же еще. Все было на виду, как манглевые воздушные корни у воды. Еще пример: он чуть не взмок. Забраться внутрь не составило труда. Он уже и забыл как это – нарушать правила. Дом из неяркого кирпича, с гаражом на две машины на заднем дворе, выглядел здесь среднестатистическим, с одним небольшим замечанием, что на окнах стояли малослойные, но с плексигласовой шумоизоляцией стёкла, потому как в темной гостиной молоточковое пианино – откуда хозяин дома извлекал все принадлежащие ему формы печали и радости на фоне светлого минималистичного интерьера – имело свойство играть по вечерам, или когда ему еще вздумается. Берри уже внутри и переводит взгляд на телевизор, напротив которого, на противоположной стене, висит картина – «Еще один экран», – думает он. «Почти как рекламный щит на той стороне улицы».

Гостиная большая и разделена на две части камином: отделанная белым кирпичом труба тянется вверх к белому потолку. Берри ходит по зашторенной комнате со старательно расставленной мебелью, свет включен – бегать фонариком было бы слишком шумно в такой темноте – время приближается к полуночи. И вот, подобно тому как мысль стучит у него в голове драм-машиной, он замечает, что искал. Ему всегда хватало внимательности. В теме чудес его мало что интересует, но это, действительно, загадка – увлеченность носовыми платками. «Удивительно, какая порой мелочь откладывается на действиях человека», – говорит он себе. Берри склоняется над средним ящиком комода, запихивает носовой платок – один из всех, которые здесь скрупулезно выложены по линейке – в карман своих штанов. Вибрирует телефон. Он достает его и за мерцанием стекла видит неизвестный номер, который только что отправил ему смс. Это он понимает по (1) входящему сообщению. Он нажимает – там ничего. Оно пустое. Следующее, что он слышит – это приближающийся звук двигателя машины. Судя по всему, внедорожник. Берри выключает свет. Расшторивает окна и закрывает заднюю дверь со двора. Прислушивается.

– Эй, ну куда ты нас…нам нужно в другую сторону, я же говорила…черт…ты не исправим…

– Не скули, – говорит мужской голос.

– Потому что ты за рулем?

– Да, потому что я за рулем.

– Да здесь ни одной живой души.

– Я понятие не имею куда ехать. Этот въезд похож на тот, про который говорили твои друзья. Блин, – последнее он подчеркивает.

– Здесь все места похожи друг на друга.

– Вот-вот.

– Но это же не значит, что мы теперь пропустим вечеринку.

– Черт…детка…ты меня бесишь…но, знаешь, по-моему, ты все равно супер.

Она смеется. Слышен поцелуй.

– Надеюсь, следующий поворот будет наш.

Сдал назад и фары на кочках заиграли светом по дому вместе с гулким рёвом двигателя. И тишина.

 

* * *

Берри зашёл в кабинет лейтенанта.

– Можно?

– Да, заходи, – лейтенант отодвинул в сторону пластиковый контейнер с едой, жар от которой вулканизировал.

Наступила пауза.

– И? – протянул лейтенант и положил руки на стол.

– Это не он.

– Черт, – он легонько стукнул ладонью, – Я так и знал, что все не так просто.

– Они были знакомы. Вместе учились в школе.

– Интересно.

– Да, я тоже так подумал. Это была, вроде, воскресная школа искусств.

– Этот Кэллоуэй тоже писал?

– Нет. Он играл на пианино.

– Ага. Сейчас играет?

– Он работает в юридической фирме.

– Понятно.

– Я оставлю отчет к понедельнику.

– Хорошо. И, да, Берри, – он встал, – Сколько уже прошло?

– Простите?

– Твоя дочь.

– О.

– Мне очень жаль. Я слышал, что ты перевелся по собственному желанию, но сюда…В такое место…

– Понимаю.

– Да.

– Прошло два года.

Лейтенант покачал головой с сожалением. Наступило молчание.

– То есть, примерно в то же время.

– Да, с Терри Кэллоуэй это произошло в тот же день, – сказал Берри, и эта фраза странно подействовала на него, ему даже показалось, что она подействовала на лейтенанта.

– Я вынужден тебя отстранить. Думаю, ты понимаешь.

Берри кивнул.

– Мне очень жаль, – он пожал Берри руку. – Ты всегда можешь обратиться ко мне, Берри, ты это знаешь – и лейтенант как-то странно посмотрел на Берри, а затем вернулся к обеду.

 

Розовое запястье

До того дня Берри был в больничной палате, кажется, дважды, насколько он может помнить. В первый раз это случилось в молодости – он повредил пяточную кость на охоте, когда провалился в глубокий снег. Они с дедом ездили в тайгу и пристреливали новый карабин. Во второй раз, когда родилась его дочь.

Внутри – битком. Желание разложить регистрируемые голоса, как сонограф, и заглушить каждый. Расстановка на больничном поле – 10 на 10 на 8. Игра с офсайдной ловушкой – он знает, что нужно делать: быстрый рывок, чтобы пройти дальше. Но это никакая не игра. Когда его замечают – все расступаются и замолкают. Игра в молчанку сейчас против него. Теперь у него нет сомнений.

– Если ты чувствуешь, что не сможешь принять этого, – с Берри говорил врач, которого он знал с самого детства, – если ты не можешь…

Он знал, что его ждет. Не снятый пилотный эпизод какой-нибудь драмы. Или какой другой поджанр. Все разговоры пустые и не отдают ничем кроме сочувствия. Но каждое слово, кажется, и спасает, и делает еще больнее десятикратно.

– Боюсь… – доктор положил ладонь на плечо Берри.

У него не было времени  увидеть это место в разное время дня. Что изменилось в планировке с последнего раза. Сменилась ли расстановка палатных комнат, со времени, как родилась его дочь. Сейчас, когда голос доктора пытается объяснить ему, что его дочери больше нет в живых – он обращает внимание на самое важное: забинтованное запястье его девочки, на которое падает розовый свет из окна.

– Мне очень жаль… – говорит доктор.

– Она не…ей не было…она не…

– Нет, все было без боли. Она сразу уснула.

Берри поднял взгляд. Все казалось невыносимым. Его сердца больше здесь нет и никогда не будет.

Больница – место, где люди стареют в секунду. Время здесь, кажется, идет неправильно. Потому ли, что в окрестности бродит столько стариков, или потому, что на этих голубоватых диванах – такие маленькие стоянки среди больничного запаха – непреломляющимися лучами светятся детские глаза, которые, кажется, равнодушны к своей болезни; они живут вне времени, это их идеальная квартира, если здесь может быть мама и папа.

– Тебе все равно, да – Берри сорвался на крик. – Я вижу, как тебе наплевать, старый, ты…, старый! Сколько ты такого говорил! Сколько! Ты думаешь, раз знал моего отца, ты знаешь меня? Ты думаешь, ты знаешь меня? Мою дочь?!

Доктор побледнел.

– Охрана! – крикнула женщина в голубом халате.

– Тебе все равно…откуда ты зн…тебе жаль…заткнись! – Берри шёл в его сторону. – Ты чувствуешь это, – он взял руку старика и силой прижал к своей груди. – Чувствуешь это! – казалось, старик дрожал. – Ты…Чувствуешь!? – Берри отдернул руку, и старик чуть не повалился от толчка.

Прибежала охрана. В этом их правда – бегать они умеют.

– Ты слишком умен, чтобы реагировать, ты слишком умен…– охрана схватила за руки Берри и потащила к выходу.

– Не трогайте его, – громко крикнул доктор. – Не трогайте его!

Мужчины в форме остановились, но не отпускали.

– У него умерла дочь! У него умерла дочь… – сказал седой мужчина сдавленным голосом.

 

Мужчина рассказывает историю II

«Что тебе не понятно? Ну, хорошо, дружок. Я тебе объясню. Не торопись. Сейчас. Сейчас я, знаешь, стой, как бы мне… Да, верно. Я ведь могу нарисовать для тебя. Тебе станет понятнее.

(РИСУНОК)[6]

В одном школьном учебнике – ты, разумеется, не можешь помнить такой книги – всему этому теперь есть объяснение. К счастью, ничего этого теперь нет. И если ты спросишь меня: «Какое название носил заметный знак изобретателя, который украшал тогда Крошку Терри?». Или. «О чем это ты, папа, думаешь?». Или. «Какой звук издавало это слово?». Или. «Большая Мягкая Игрушка – это что, правда, было частью детей?». В первый раз я отвечу только: «Милая, я и сам не знаю» – потому что мне покажется, что ты неспособна усвоить пока мою мысль. Во второй: «Дай подумать» – я скажу из-за острого удовольствия, что ты так быстро растешь, и постараюсь переменить незаметно для тебя тему. А в третий: «Я услышал об этом от своего школьного товарища…»

Как раз накануне выпускных экзаменов средней школы, в одно из воскресений, когда на залитом школьном дворе солнце играло в витражах листвы – Тони улыбнулся мне через заднее окно Тойоты, выгрузился из материной машины, и как-то возбужденно, хотя обычно он и так страдал множеством тиков, пошел мне навстречу по шевелившимся на ветру узорам.

«Ты представляешь!» – он пожал мне руку, и я заметил на его лице обычное что-то от завтрака или мороженого перекуса, отчего он ни за что не переходил в культ «клёвости», но я всё равно завидовал этой его еженедельной воскресной остановки с мамой возле фургона мороженщика, и всегда старался сделать по возможности особенно холодное лицо, когда он что-нибудь мне рассказывал – «Моему отцу такое сегодня приснилось: кажется, мама с ним наконец разведется», – заключил он без надежды слиться под качанием большой ветви.

Никто не приезжал в воскресную школу раньше меня и еврейчика-Тони – так его за глаза называли классические мальчики, «производившие впечатление» на сверстников грубостью – поэтому пока мы не торопясь шли к дверному проёму, я бегло осматривал все вокруг, молчал, и делал вид, что мне скучно не то чтобы слушать про его безработного отца-изобретателя, но и тем более искренне расспрашивать, что ему могло там что-то присниться – поэтому я просто слушал, и смотрел на синий треугольник неба; и представлял, как прямо сейчас кукурузное солнце бьется сквозь высокую листву, а малооблачное небо в прохладном кондиционированном классе стаёт над поперечиной окна салатовой пленкой… «Он говорит, что это перевернет всё, это изобретение – так он сообщил маме за завтраком. Видел бы ты её лицо. Так нервно скривила губы. Наверное, он зря сразу её заверил: «Ты за них не беспокойся, за деньги не беспокойся. Думаю, я смогу их найти. Нужно только немного времени». Потому что она ему бросила: «Нет. Это вряд ли!». А ты ведь знаешь, как я к этому отношусь. Мне уже осточертело. Лучше бы он сегодня же ей сказал: «Дорогая, можешь выписать мне чек?». Чтобы это побыстрее кончилось. Я был бы этому так рад».

«Ты это уже говорил…» – равнодушно сказал я, но он не обратил на мои слова внимания; я только сейчас замечаю, тогда я этого просто не смог бы отметить (первый раз я действительно вижу настоящего еврейчика-Тони к моменту своего двадцатилетия), что из-за понимания моей холодности – я доверял ему больше остальных.

Он продолжал: «Во всяком случае, я обожаю думать перед сном, – и это, конечно не означает, что я на его стороне, но скорее я на его стороне – что он и вправду что-то такое знает. Он ведь всю жизнь проводит в гараже. Не ходит на работу, как все. Совсем не придает этому значения, как все. Хотя, относится к работягам внимательно, с уважением – по крайней мере, все думают, что он перед ними заискивает. Но нет. Едва только он оказывается в присутствии того, кто может ответить на волнующий его вопрос, тотчас его охватывает – я это вижу со стороны, если человек заходит к нам в дом – почти детская радость. Мысли его становятся гибкими, и он без труда вступает в разговор на любые темы. А делая неудачные замечания, ошибочные обороты речи – исправляется, и с интересом выслушивает противоположное или точно такое же, но с «содержанием», мнение друга, говоря себе, по-видимому: «Эта подробность, во всяком случае, сделает меня куда умнее». Он не спит по ночам. Потому иногда бывает, что его мысли путаются. Но если в обеденный час он завладевает чьим то языком – в тот миг отец мой стоит на улице в тени соседского дуба, пока ветви молчат у металлической крыши и слышно только как гудят шершни, и всякий раз вижу я вокруг его светлого лица умиротворенность и благодарность…Но, может, я думаю так только потому что он мой отец. И если до сих пор ему ничто не удалось – может, все, к чему он ни прикасается, с тех пор как внезапно в нем вспыхнула первая идея, рушится и не находит законченную форму? И потому для меня, может быть, было бы лучше ничего не знать наверняка о степени его решимости доводить дело до конца…»[7]

В действительности еврейчик-Тони – в этом странном периоде, за которым следует наше взросление и расставание – был во многом прав. И все поступки, которых, возможно, устыдился бы совсем другой сын – при виде света в отцовских глазах он оправдывал. В самом деле, казалось, никто кроме Тони не знал, да и что говорить, не верил, будто в отце есть, как он сам объяснял: «Что-то такое». «Что-то такое» чего он никак не знал, но что так всегда его привлекало. И когда его отец получил патент на Большую Мягкую Игрушку – наверное, никто кроме еврейчика-Тони, не смог в это поверить.

 

Коррекция детства с научной точки зрения для журнала Popular Science

«Теперь я мог коротко изложить свое мнение, и в каждом своем движении мне, конечно, следовало полагаться на то, что все могли понимать: нам не обойтись без коррекции детства. Важно заранее понять, что даже в обществе, которое направляет все свои изыскания на поддержания развития – есть установленные правила, которые следует соблюдать, и я должен признавать свою зависимость от общества. Но это был потенциал для работы. Я могу сказать, – для меня, по меньшей мере, – это было так. Потому, когда я отправил предполагаемое решение в «патентный клуб» – так я называл все, возможно, заинтересованные в моей работе общественные, государственные, частные, компании (мне хотелось приблизить в своём понимании «патентный клуб» к легкому звучанию «яхт-клуба». Меня это успокаивало) – сразу же стало ясно, что такая проблема в научном мире востребована. Хоть и заочно. Оставалось только ждать. Спустя две недели я получил электронные и личные письма от: директора Стэндфордского центра технологии генома, профессора биохимии и генетики Стэнфордской школы медицины, Synthetic Genomics, Google, одной из кафедр Колумбийского университета, а так же Калифорнийского университета в Беркли, PGDx, Genentech, ПГИ, Autism Speaks, Сколково, BaseHealth, Facebook, HP Enterprise, General Electric и многих из высокотехнологичных компаний списка Fortune 1000 – в нашем случае, они нашли общую фразу: «…от вашей амбициозности захватывает дух» и «Результаты этой работы станут передовой нишей в благополучии будущего человека».

На мой взгляд, вы закончили очень быстро.

Я бы сказал по-другому: мы с коллегами пропустили три с половиной года.

В любом случае, вам это никак не повредило. Мне кажется, занимаясь этим еще столько же, или десять лет – вы ведь помните, что было сказано в «Гардиан» после первой утечки: «Процесс внедрения подобного рода выдумок, в перспективе может занять десятки, а то и сотни лет» – с вами бы всё еще пытались вести гонку за первенство. Вы бы остались в игре.

Это правда. Но нельзя не учитывать тот факт, что нам повезло. Хотя, я не люблю так говорить. Думаю, никто не станет спорить, что многие талантливые люди просто не имеют возможности решать подобного рода задачи. Я не считаю, что наша работа – это такой же технологический прорыв, как появление полупроводников или открытие молекулы РНК. Это совершенно другой уровень. Мы не переписывали историю. Никто из нас не входил в так называемую «вероломную восьмёрку» из Fairchild. Никто не выступал в колледже Тринити с серией лекций «Что есть жизнь?». То есть, подобного рода вещи уже были предвосхищены до нас. Потенциальные возможности ребёнка в процессах психического развития, постановка вопроса о критериях в диагностике умственного развития, проблемы «обучения и развития», эпохи стадии и фазы детского развития, переходы между ними в ходе онтогенеза, изменения самого типа развития, механизмы и предположения о системном и смысловом строении сознания, гипотеза Л.С. Выготского о процессах развития обобщений к процессам речевого взаимодействия (что в определенной степени имела, по мнению многих, интеллектуалистический характер – в структуре сознания рассматривались только познавательные процессы и упускались не менее важные, как оказалось, сферы в развитии ребёнка – об этом я скажу дальше) – все это происходило, как правило, до нас. Когда Алан Тьюринг и Клод Шеннон, имея лишь базовые представления о биологии, даже не осознавая того сами, подошли к раскрытию секрета жизни (Тьюринг создает первый компьютер Colossus с принципами, очень похожими на форму жизни; Шеннон, филолог по образованию, раздумывает над идеей схожести направления энергии паровой машины от угля в мех вращением вала с человеческим телом – и машина, и тело, обладают большим информационным содержанием и имеют тесную связь с энергией) – они предвосхитили появление РНК. Сколько раз мне самому приходилось думать, что подобные люди придумывают все с нуля, а уже нам, второстепенным персонажам, остаётся только отлаживание механизма. В развитие мышления ребёнка, так же как и многие ученые, которые впоследствии открыли трехбуквенный эквивалент жизни – мы отталкивались уже от существующих научных работ и идей. Каждая из них прошла длительный путь развития. Без сомнения, наша работа содержит примечательные детали, которые в более упрощенных формах теперь способствуют развитию ребёнка. Но мы не начинали с нуля – только с технической стороны нам пришлось подходить ко всему с основ; как вы знаете, на тот момент научно-технический мир был готов к подобному роду задачам. Потому мы вели выход на рынок в закрытой форме. Не считая крайне неудобной утечки через полгода после тестового запуска программы. То есть, всё это я рассказываю для того, чтобы вы понимали, что за три с половиной года у нас могли появиться конкурентоспособные молодые таланты. Для меня, например, научно-исследовательские работы – в своем экспериментальном характере осложнялись мыслями, что наши поиски могут ничем не завершиться, и не смогут подойти к концепту трех: «когда простота в использовании, финансовая экономия и доверие объединяются». Точно любая сумма цифр периодической дроби, как впоследствии заметил мой сын.

Но все же выход на рынок и Первое Публичное Предложение на фондовой бирже, с дальнейшей продажей акций спустя четыре месяца состоялось. Напомните, в какую цену планировалось размещение акций?

От 70 до 95 $. По информации многих изданий: от 85 до 123 $; что было крайне завышено.

Я бы хотела задать вам вопрос от наших читателей. Одно из наиболее любопытных мнений в сети – но, к сожалению, это воплощает в себе многие противоречия – что у основателя БМИ нет какого-либо высшего образования. Это правда?

Мысль о том, что кто-то последует моему примеру – удручает. Почему-то считается, что без образования лежит путь к неординарности. Это слишком популярное мнение. Я считаю его ошибочным. В этом нет какой-либо зависимости. Мне кажется, классическое образование при всем своем огромном ограничении, не в меньшей степени может привнести на долю изобретателя и стартапа долларовые венчурные капиталы. Конечно, без доступа к валюте – зачастую возможность отпадает. Но помимо инвестиционных банкиров и денежных переводов – при всем своем огромном влиянии на эффективность – возможность работать над проектом лежит только перед образованным человеком. Образованным не только технически, что в нашей работе, безусловно, важно. Может быть, нам было бы гораздо проще подойти к решению основных вопросов. По крайней мере, мы бы могли решить этот вопрос гораздо раньше. Более того, у людей не появилось бы повода называть нашу компанию «изобретательным пузырем».

И все же, вы не станете отрицать, что подобного рода научные достижения, если они находятся в такой хрупкой сфере, как детство и ребёнок – все еще пугают людей.

Людей пугает не понимание хрупкости сферы – с этим я могу согласится, что, действительно, коррекция детства – это особенное и важное вмешательство в жизнь ребёнка, – общество боится всегда того, к чему не привыкло и чего оно не понимает – то есть, совсем наоборот. Вспомните, некоторое время назад людей пугал тот безосновательный, как бы казалось, факт, что для доставки лекарства в клетки используют вирусы; разумеется, какое-то время спустя, люди начали понимать, что вирусы бывают разного рода, не только патогенного характера. Но, как вы знаете, в работе мы откинули какое-либо генетическое вмешательство: редактирование генома эмбриона, геномное секвенирование и прочее. Бояться нечего. Мы подошли к вопросу в естественной среде ребёнка – не «взламывая код». В среде детства. Конечно, биотехнологии сейчас настроены на модернизацию: они лечат психиатрические заболевания, предотвращают склонность к самоубийству, определяют генетические предрасположенности, генетическую структуру плода. Вы можете получить снимок области ДНК через слюну. Или использовать программу «Генофен» для «индивидуального плана процедур и корректировок образа жизни». Секвенирование пар оснований человеческой ДНК стало обычным делом. Точно, как вирусы для лечения каких-либо болезней. Точно, как должно стать обычным делом коррекция детства. Никакой Гаттаки вы здесь не найдете.

Знаете, я думаю, со мной многие согласятся, что не трудно представить как бы выглядел процесс по взлому кода ребёнка. На эту тему, правда, было уже много чего снято и написано. Но вот опытно-конструкторские и технологические работы по разработке БМИ – это, все же, крайне сложная задача, не поддающаяся, лично моему, пониманию. Поэтому я бы хотела спросить, что же такое коррекция детства?

Я попробую рассказать так, – то есть обратиться к универсальным терминам – как мог бы рассказать это подростку, если бы у него была возможность записывать и потом найти необходимые ответы. Вы не будете против?

Конечно нет.

Понимание Цвета – первое к чему мы пришли. Сейчас это объясню. Разные люди, в нашем случае дети, по-разному воспринимают Цвет. Даже если они родились в одной семье. Я это знаю по опыту. А что будет, если  стать в одной комнате с ребенком из африканского племени, и сказать, что вон тот цветок Белый. Смог бы он согласиться с вами? Думаю, нет. В этом весь интерес. И, хочу заметить, ребенок был бы прав. Он был бы прав, потому как его абстрагирование[8] образовало совсем иные модели, присущие именно этому племени, в котором он родился. Он был бы прав, если бы сказал мне, что цвет растения – это Вянет, или Пахнет. Он был бы прав, сказав это мне, потому что ему понятен лишь личный опыт. И опыт жизни племени. То есть, заложенное в нём значении понимании самой сути цвета, или вообще существование (и отсутствие) этого понятия (цвета) у тех или иных народов. Так вот, в первую очередь мы разобрались с этим вопросом и включили в БМИ, помимо, конечно, основного, объединение существующей грамматики, то есть объединили все детские абстракции. Теперь, если кто-то говорил, какой это цвет – дети видели и понимали каждое значение. Они знали, что он: Белый, Вянет, Пахнет. Думаю, вы и сами понимаете плюс этой возможности в развитии ребенка. Дальше скажу о главном. Несколько лет назад исследовательская группа Митчелла Резника дала ясно понять, что классическая система образования никому не нужна. Трети нынешних младшеклассников будут работать по специальностям, которые еще просто не существуют. Поэтому, говорит Митчелл, школа должна готовить не отличников, а людей с креативным мышлением. Они не остановились на словах. В 2007 году, как вы можете помнить, они представили Scrath, с помощью которого можно было создавать проекты: игры, анимации, конкурсы, обучающие и интерактивные истории. То есть, цифровой конструктор Лего. Мы пошли дальше. БМА не просто позволяет продлить среду детства, не отнимая у ребенка какого-либо живого общения, но и активно вовлекает детей в процесс создания вещей – здесь мы развили идею швейцарского философа Жана Пиаже, эту же идею мы подсмотрели у Сеймура Пейперта, одного из популяризаторов, как вы знаете, языка Лого. То есть, весь процесс создания БМИ – это, конечно, игра в подглядывания, и, конечно, не нужно забывать, что коррекция детства – это новая модель прошлых опытов. Лев Семёнович Выготский, например, в своё время считал, что вход в сознание возможен только через речь. Он говорил о том, что процесс психического развития состоит в перестройке системной структуры сознания, которая обусловлена изменением его смысловой структуры, т.е. уровнем развития обобщения. Он был прав отчасти. Но то, что, казалось бы, теперь представляется мелкой ошибкой, на поверку оказалось глубокой и тонкой идеей. Далее было сделано замечательное, простите, замечание, когда ученые занимались глухими детьми, и выяснили, что в основе развития обобщений лежит не общение речевого типа, а деятельность ребенка. То есть, обобщения у глухих детей формируются в результате практической деятельности. Сейчас мы это уже знаем наверняка. Время продолжает нас удивлять. Конфликт в научном мире – это очень хорошо. Вспомните хотя бы, я сейчас отступлю на одно слово от заглавной темы, вспомните хотя бы, что существует распространенное мнение о том, что на больших глубинах в океане царит полный мрак. Но ведь это не так. Стоит только вспомнить Эффект Вавилова-Черенкова и все разъясняется. Необходима внимательность. Многое до сих пор подчеркнуто и лежит на поверхности. Но заранее выбранного плана, к сожалению или счастью, не существует.

Как вообще родилась эта идея? Зачем кому-то, вам, в первую очередь, пришло в голову продлять среду детства?

Меня всегда волновал этот вопрос. В начале своей работы я размышлял: «Что делает детей – детьми?». Я нашел один простой и открытый всем ответ. Дети умеют смотреть. Детей не смущают вопросы, которые взрослым покажутся бессмысленными. Сколько раз мой сын с помощью таких трюков мог видеть «невозможные» цвета. Я совру, если не скажу, что меня восхитило высказывание Альберта Эйнштейна о детстве. Это был первый шаг, можно сказать, что так родилась вся идея, если, конечно, не учитывать еще огромное количество факторов. Эйнштейн сказал: «Иногда меня спрашивают, как я создал теорию относительности. Я думаю, что это произошло по следующей причине. Нормальный взрослый человек никогда не размышляет о проблемах пространства и времени. О таких вещах он думает лишь в детстве. Моё же умственное развитие оказалось замедленным, и я принялся размышлять о пространстве и времени, лишь достигнув зрелого возраста. Естественно, что мне удалось глубже проникнуть в проблему, чем ребенку с обычными способностями». Понимаете?

Кажется, да.

Так все и родилось».

 

Большой дом

А перед тем домом то ли в четвертый, то ли в пятый раз он думает, что не способен проникнуть внутрь – он даже, кажется, не понимает, почему его так туда тянет, почти лишенный своего тела – и неожиданно сталкиваясь со всеми причинными связями, которые он, весь из себя такой покладистый, так сказать, любит следовать всем правилам, медленно и аккуратно оставляет у порога, и со своей новой позиции он замечает, уже гораздо спокойнее, бильярдный стол, старенькое Порше, что было, конечно, таким смачным шаблоном, припаркованным у свежей стрижки зеленых посадок вместе с синим «ягуаром» без номеров, классические для такого дома полы, систему сигнализации SentryCo, которую он знал «как и что, и чем » отключить, большой с матово-черными дверцами холодильник, навороченную кофеварку, черные светильники, скульптурки и вазы, кажется даже, над которыми работал, мелькал в телевизоре, незнакомый, но знакомый из инстаграма художник-декоратор, пожелтевший (может быть из-за специфического падение угла света) пластиковый ободок бассейна с темной водой – потому как уже вечер или почти ночь, точно он не знает – который бросается во внимание с первого взгляда на дом, как и плавающие в нём надувное облако (из четырех секций, с выходящим полукругом радуги от компании FUNBOY) и светло-зеленый, тоже надувной, лебедь (шея изогнута, как латинская буква S) c белым восточным рисунком; как и большая куча старинных кроссовок у тяжелой двери, по всей видимости, одного размера. Сейчас он даже не может объяснить – приходит к этому знанию с определенной медлительностью – как он сюда попал. Он мог бы даже сказать, в своих обычных рамках, что эта цель, которую он сам себе поставил, и к которой он теперь стремится специально, хотя не понимает наверняка «что он делает», произошла прямо из ниоткуда. Тогда он смотрит на телефон и на часы. Уже почти полночь. Вот какие дела. «Возможно, он уже спит?». Стоило ему подумать о том, что он мог куда-то уехать, ему приходит в голову, что он никогда не сможет, не предоставит себе такого случая, справиться с этим, как бы сказать, тошнотворным ощущением. Почти мутным в его голове. Но таким, как он думает где-то почти вне себя, не понимая этого ясно, необходимым. Он чувствует, как внутри нарастает это ощущение. Или щелчок. Или мысль, что он не готов предпринимать какие-то усилия. «Пусть это сделает кто-то другой». Или он вспоминает, что после всего пережитого, после того, что случилось с его дочкой, а это выглядит еще, как ему кажется… и память об этом не дает ему покоя, ведь он ведет себя, как тряпка, тряпка, черт…; и все происходящее кажется ему таким отвратительным и низким; ему кажется, что раз он об этом подумал, то он очень слабый и вообще, пустое место, и он даже не может приложить никакого усилия сделать этот процесс увлекательным опытом; хотя, потом же он думает о том, что почувствует, проснувшись – что он подумает и прочее, и прочее. Это ведь тебе не какой-то ситком. Это реальный мир. Что будет, если его затошнит; что будет, если он струсит?.. Он еще раз, медленно и аккуратно, проверяет большой двор. Ему кажется, что он просто готовится. Честно говоря, он уже совсем давно готов. Он отлично помнит свою первую мысль, когда узнал. Это страшное чувство, когда тебе говорят, и ты не знаешь «хочешь или не хочешь» увидеть своего ребёнка, что звучит очень страшно, по мере всей «страшности» (почти рядом со словом «странности»), которая может вообще существовать и быть понята (или прочувствованна) человеком; когда тебе говорят, что…, – и вообще он не хочет это говорить прямо так, к этому не привыкнуть, он хорошо изучил этот вопрос, – что его дочь в коме. Он не помнил, что почувствовал сразу, но первое о чём мог подумать: «Из-за чего? Это авария? Это удар? Это точно она? Автомобиль? Упала с высоты? Что могло произойти? Известно хоть что-нибудь?» Зато он помнил, как его сердце, кажется, содержащее в себе вселенскую боль при этом так чисто и без единого шума колотило. Возможно, он не замечал, что ему было больно физически. Но ему всегда уже потом казалось, что эта боль была только где-то внутри. Не больше. Он чувствовал, что ЭТО похоже на все – ему казалось, он понимал – что происходит с людьми, попавшими в беду. Он не представлял, как отделить себя от других. Он вдруг подумал, что вокруг никого нету и можно попасть в дом. Но как? Почему он не подумал об этом заранее. Или подумал. Предпринял достаточные усилия. Еще он вдруг подумал, что возможно всё, что с ним сейчас происходит – просто шаблонная реакция. То есть, чтобы исключить такую возможность, а ведь он хотел, как лучше, просто хотел, как лучше, ему казалось, что это оправдывает всё, он не хотел поддаться этому соблазну и опуститься до обычной мести. Он заставлял себя так не думать. Потом он, когда уже проходит на второй этаж дома, думает еще о том, что за всем этим будет стоять; как ему удастся решить эту, на которую он решился, проблему, и ни сколько на это не отреагировать. Или, потом он спросил у себя – подчеркнул – необходимо ли сделать остановку. Сделать паузу. Или только свериться с часами. Он мог бы сказать, что всё еще стоит у дома. Он еще не в нём. Тогда он смотрит на телефон и часы. Видит отражения белого экрана на желтом дереве лестницы, которая ведет его наверх. Он думает, что ему еще много предстоит. Некоторые думают, – указывал он, – что делать какое-то крайнее усилие это не конструктивно (он делает странный взгляд, когда замечает теплый свет в дверном проёме комнаты; у него непроизвольно появляется желание подняться громко, чтобы человек в комнате всё слышал). Он заставляет себя посмотреть в сторону темноты. Он заставляет себя подумать, что примерно через месяц, когда всё уляжется – газеты выпустят новенький поллароидный снимок с ним, и с ним. А может, все уляжется прямо сейчас.

– Что ты делаешь? – он слышит это «ты» из слов мужчины, когда отталкивает дверь, («Он меня не узнал?») и сразу понимает, почему он сказал «ты», а не «вы» – он напуган и, должно быть, не узнал человека, который только что вошёл.

– Что ты делаешь? – мужчина отступает к высокому окну.

Очень странно, подумал он. Позже, загружая в памяти картину и концентрируясь на некоторых признаках (он понимал, что многое упускает и всё, что осталось от того первого впечатления – минимальное представление; он должен был себе это объяснить, и почти отказывался видеть в смыслах одинаковые черты того, что мог сделать «он», и сделал «кто-то, кто был в эту минуту не он») он был заинтригован. Его вдруг очаровало собственное сознание. Он бы хотел сказать: «Я всё понимаю». Но всё происходило прямо сейчас, и иллюстрировалось в его голове, и почти пробиралось на ощупь. Оно, его сознание, основывалось  на противоречии между тем, что он, как ему кажется, знал о себе, и тем, что на самом деле он знал о себе. Такой ненадёжный рассказчик. Как мы потом узнаем: после он чувствовал себя, на удивление, без того напряга и тошноты, которая достала его у бассейна; и все его чистые мысли – как он утверждал – как будто нашли ответы в полутемной комнате; и он перестал себя снова и снова неловко переспрашивать: «А нужно ли?». И он так думал в эту секунду, ему так казалось, что теперь нашёл в себе все виды мотивации (и даже был в тот момент обрадован неожиданному открытию) и просто, ни говоря ни единого слова, он выстрелил в Тони Леви, почти как представлял. Хотя без таких громких хлопков. Стреляет. А то и не один раз. Не стоит вспоминать. И в почти утопленной темноте – или ему так тогда показалось, ведь была лампа, настроенная, как сказали потом, (то есть, он, и он, могли видеть друг друга) на тёплый полуденный свет (единственный источник освящения в комнате с минимум мебели) – ровно в той фокусировке тела, то есть, не болтаясь, без слов, без тошноты, можно представить не в первой, подходит в упор, чтобы добить человека – а на изменившееся с годами лицо наползает уже новое, незнакомое выражение – целиться ему прямо в голову и стреляет.

Потом он, долго не отрываясь, смотрит на лицо – точнее, то, что от него осталось. И вот, когда ему начинает казаться, что оно, лицо еврейчика-Тони, прислушивается (и его страшно было разбудить) к отведённой ему, то есть, лицу, комнате, к её чертам, стеклянной стене, тишине, герметизации окна – он совершает прогулку по большому дому. Впрочем, впечатления, которые он мог себе представить до момента, когда вступил в дом, теперь никак с ним не сообщались, и он сразу же признался себе в разочаровании. Точно так же, когда уже усилилось его страдание, он почти забоялся, что ничего здесь не найдет – он мог надеяться только на случайность. Все его отчаяние только и смогло, что улыбнуться. Но он тут же заметил это и спрятал от себя. Как спрятал носовой платок с контрастными линиями. Он боялся, что ничего не сможет взять с собой. В то время как, блуждающий среди комнат, прислушивающийся, ему начинало казаться, что этот дом всегда был их общим домом, хотя он был здесь впервые: и что-то происходило не только в нём, но и в самом доме. Дом, словно, вел его. И действительно, пока он рассказывал себе, что если бы появился здесь чуть раньше – не зная чем доказать силу старой симпатии – мужчина пригласил бы его стать соседом – казалось бы, неподвижный дом, мы-то знаем, что к чему, подталкивает его через гостиную и фотографии Тони Леви с селебрити, семьей, друзьями, которые он беззлобно осматривает, вытянутые из металла статуэтки, шарики циннии, и окна, где в самой дали видны точки черных декоративных елей и высокие черные травяные изгороди – не слышно и не видно, что творится по соседству – в конце концов, он замечает комнату и входит в неё. Это комната-кабинет.

Он замечает стол. Из всей истории стола – по крайней мере, он может передать, что на нем было – он сосредотачивается на одной свежей стопке с титульным листом. «Эффект Терри Кэллоуэй». Что-то внутри вздрагивает. Он проводит рукой по разбросанным черновикам и схватывает первый, который мог попасться ему на пути, синим платком с контрастными линиями.

 

Байт в то же время позади II или Черновик

Мог ли я что-то упустить? Мог ли я упустить какое-то важное произведение? В то же время, оставаясь верным себе – то есть, не способным признать, что такое уже было. Мог ли я упустить какое-то незначительное – но сохраняющее всю мою историю в одном предложении – произведение? Что я еще не прочитал, какую пьесу, какой рассказ я мог упустить, какой сценарий, какой фильм я мог не видеть? Как вероятно… с какой вероятностью, они скажут – «Мы знаем такое. Это уже снимали братья *****н.». Скажут они так? Если спросить – «Какое влияние, по-вашему, окажет это произведение на будущее?», – Что я отвечу?.. Мне нужно успокоиться. Потом я уже не смогу прогнать этого. Но как я могу быть спокоен. Нет… Ладно. Это не так важно. Какие вопросы они могут задать? «Какое место это занимает в вашем творчестве?» Какая чушь… Мне нужно было отказаться писать в такие короткие сроки. Это же… черт…подумать только – три месяца! Знают они сами – сколько нужно такого времени? В два раза, нет, в десять раз больше! «Какую ценность имеет ваш сюжет?» Ха! Какую ценность имеет трехмесячный сюжет? Какую ценность имеют трехмесячные отношения? Детский лепет. Придумать только основную часть. Там до сих пор легко потеряться и самому. Наверняка, мой агент скажет – «Сюжет! Это же замечательно! Вокруг него все и строится! Так держать!». А что ему еще сказать, м? Он же ничего не делает такого, что делаю я. Он же идиот! «Ало, ало, приветствую!» – вот вся его речь! На большее он не способен. А они же ждут бомбу!… А у меня только хвалебные рецензии и незаметный звук «замечательной ракеты»[9], которую я пытаюсь выстроить. Пытаюсь! Не больше того! Но что если такое уже снимали? Что если снимают прямо сейчас?.. Сколько сюжетов я знаю? Сколько всего сюжетов? Сколько из них было использовано? Здесь нужно подумать, предугадать. Столько? М-м? Сто тысяч?.. Нет, еще больше, гораздо больше. Но во сколько раз?.. Сколько сюжетов я знаю хотя бы на треть? Главных героев? Второстепенных персонажей? Их историю, желания и слабости (стоит ли это разделять?), прошлое их близких?..Направление главной темы, контртемы?.. Сколько сюжетов я знаю наизусть? Господи, как мало. Ну, хорошо… Нужно быть спокойней. Нервы не должны быть расстроены. Черт! Так совсем невозможно! А ведь если стать не с той стороны, не с тем настроением, то снова все потеряно. Утро – это очень важно. А все что у меня есть – это сюжет…Нужно подумать. Да. Нужно подумать. Сколько было Оригинальных сюжетов? В тех случаях, когда сделаны они действительно оригинально, а не просто хорошо. А такое ведь часто номинируют на все подряд. Может и я из разряда «просто хорошо»? Не больше? Если я не способен выразить всё, что угодно – значит ли это, что я не художник? Стоит ли использовать сложные слова; включать в текст ретардацию? Какой у меня словарный запас? Зачем я делаю эту сноску, а здесь добавляю слова от автора? Это лицемерно? Нужно еще раз проверить все ударения…Нужно? У меня стойкое ощущение – это добрая половина моих чувств – что все у них подстроено. Специально подстроено. Даже моя прошлогодняя номинация – все это подстроено! У них. Я в этом уверен. Но ведь…я хорошо должен знать себя. Разве нет? Но можно ли тратить столько слов на себя? И наконец: что, если не тратить слов на себя – можно ли притом узнать себя? Настоящего? Или это будет только отражением? Три месяца на работу. Кто пишет за такой срок? Возможно это? Что если три месяца для хорошего сценариста – это уже много. Что если я очень медлительный. Что если они скажут: «Сценарист из тебя – слушай очень внимательно – никакой». Останется только напялить черепашьи очки. За тридцать франковых тысяч. Что я мог упустить?.. Вдобавок: будучи осведомленным, сколько вещей я не могу найти только из-за того, что все вокруг я изучил с такой дотошностью. Да. Все Верно. Я прав. Вот здесь. Я прав. Но откуда эта беспокойность? Меня же номинировали. Дважды за четыре года. Но лучше бы – так я думаю чаще – пресса полнилась разгромными рецензиями. Толку в этом куда больше. Освистать за безнравственность. Тогда бы я заслужил сказать что-нибудь вроде: «Иногда мне кажется, что критикам столько же дела до нравственности – сколько до собственного лицемерия. То есть, нисколько». И запомниться. Такие вещи я придумываю заранее. Чтобы ничего не упустить. Схватить все детали… Хвалебные рецензии – никому не сдались. Поверьте мне…Сколько художественных трудностей в моём фильме? Сколько у меня ожидания? Ожидания, что им снова понравится? То есть, действительно понравится, не просто понравится понравится. А понравится больше прежнего. Могу я так снова написать? Несколько лет назад у меня не могло быть и мысли – только если редко, в период фантазии – что они будут хоть каким-то чередом смотреть и читать то, что я написал. Они большие люди. Нет сомнений. А сейчас все удивятся, что у меня ничего нет. Кроме сюжета. Тем лучше прислушаться к совету – писать просто и без издевок. Не как раньше. Но что если все подумают, что теперь я красуюсь перед людьми. Что если они уже так думают. Что если они всегда так думали. И они тоже. Да, точно. Я бы и сам так подумал, если бы кто-нибудь столько долго говорил сам с собой. Если бы кто-то прислушивался к советам (пауза). Напишу я теперь что-то дельное? Новое? И все же, смогу я написать такое, чтобы зрители смотрели на всё со склоненной на плечо головой. Как на выставке Базелица[10]. Голова на бок. В то же время, без тяжести в шеи. Чувствуют, что история лишена всякого значения. В то же время, проникнуты удовольствием: отражением, диагональю, математикой. Но что если зритель захочет знать, сколько кто думает. Сколько думает главный герой. Сколько думаю я. Да, точно. Сколько в том подвоха. Упустит, что говорит второстепенный герой. Не станет полагаться только на собственные силы. Правильнее: без труда найдет всё, что, как он считает, ему можно было найти, в рецензионном разборе фильма. Как же они теперь это любят. Переводить всё в слова. Будет это «всё» иметь тогда какой-то смысл?.. Между тем, зачем я так стараюсь? Или нет. Нужно замечать за собой. А не заметать. Насколько я понимаю, что красуюсь еще с детства. За это придется платить. Первые записные книжки. Не то чтобы это кажется мне очень умно. Писать может практически каждый. Скорее, это такой практический способ сказать себе: перестань обманывать всех вокруг. Если это ничего не означает, только желание писать – какой в этом смысл… Или можно сказать, что слишком просто – столкнуться с собственным обманом. На самом деле, правда о себе всегда безболезненная. Что бы ни говорили. Что может быть проще. Тешить свою добродетель. Люди к такому, к счастью, привычны. Я и сам придавал слишком большое значение собственному существованию. Мне, например, нравится сегодня знать только кто я такой. И притом отходить от себя самого. Я вдруг вспомнил, как мимы играли в настольный теннис. Кажется, в этом нет никакого смысла. Подтекста. И все же: кто скажет, что этого не было. Что это было не «так». Что «игроков» не было. Я заметил, что, если отодвинуть себя от вещей и слов – может случится что угодно. А когда случается Что угодно – ты проникаешь внутрь вещей. Внутрь слов. К сути, если хотите. Но для меня это не работает таким вот образом – если я это понимаю, это не делает меня сколько-нибудь прозорливее. Но, между прочим, меня это совсем не тревожит. С возрастом я также понял, что знать всё вокруг – ужасно скучное дело… Черт, я снова красуюсь. Все эти т–и–р–е. Т.роет.очия. Я даже не совсем понимаю, – не придаю этому какого-то значения – что в моем случае они значат: окончание фразы или её продолжение. Впрочем, сейчас, по-моему, можно, как минимум уловить, что твориться в одной голове за секунду. Но совсем не важно, что я думаю. На самом деле – это неважно. Понимают они это? Не важно, что думает главный герой. Или автор. Кажется, единственная правда в том, что это всё я пишу, чтобы было понятно, что я всё равно – как бы ни старался – не могу узнать насколько больше или меньше кто-то может думать. Или «как» думать. Будто кто-то по-настоящему знает что-нибудь о чужой жизни. О моей жизни. Это же невозможно. Узнать о том, сколько кто думает… Глупости. Зачем я вообще об этом думаю… Что мешает сказать – Будь спокоен, остановись… Утро – это очень важно. Да, точно. Это все – так похоже на фильм. Сценарист проговаривает свои мысли. Записывает. Надиктовывает в диктофон. Фильм про орхидеи? Фильм про Чарли Кауфмана? Ты не Чарли Кауфман. Ты не Чарли Кауфман… Мне нужно начать. Да. Нужно начать.

 

20 лет вперед

Когда мы только сели писать главу «20 лет вперед», или, лучше сказать, когда у нас зародилась идея изобразить в самом конце скрытую от глаз читателя правду, или, вернее сказать, одно из множества откровений, которые раскрываются по течению всей истории, и заканчиваются теперь Черновиком, который мог найти он – у нас не было ни единого сомнения, чем же закончится история. Мы держали это с самого начала, как только приступили к первому слову. В каждой части – а у нас получилось, если говорить точно, четырнадцать важных для истории кратких фрагментов-зарисовок, которые теперь здесь представлены на суд читателя – мы подводили к самому существенному, то есть, к тому, что же произошло двадцать лет вперед, и что же могло подвигнуть человека к совершению преступления. Все выстраивалось в аккуратную, без какой-либо степени смутности, линию. И все же, когда мы приступили к последней главе, почему-то – мы сами не знаем почему – нам показалось, что попытка объяснить, или, лучше было сказать, оправдать каким-либо событием убийство друга – отметило бы только одну сторону правды, совсем отказавшись от другой. Это могло сказать о том, что в попытке засвидетельствовать подобного рода событие двадцатилетней будущности, мы делаем это во благо истории, вступаясь за обиженных и оскорбленных, относясь с таким полным равнодушием к мстительности, чуть ли не кровавой мести. Но и к тому же, что очень важно заметить, это бы предвещало окончательный разрыв для человека пишущего и его зрителей, то есть, конечно, читателей, потому как во всем этом мы, казалось бы, сталкивая читателя с историей, стимулировали и преследовали только корыстные цели и ничего больше. А это вызывает у нас отвращение больше всего – хотя, в этом мы можем повторяться, мы этого не отрицаем – и если кто-нибудь не видит ответственности за сказанное, считая это просто парой проскользнувших слов на бумаге, которые ничего плохого сделать не могут и никак не навредят – все же могут до неузнаваемости, играя на руку только признанию, изменить положение добродетели. Мне удалось самому в этом убедиться, когда за кулисами школьного двора обратное значение трезвости узаконивали на время у замкнутого круга, очерченного школьной формой, и кричали «Бей его!». То есть, я говорю о том, если бы мы попытались объяснить и продолжить нормальную структуры повествования, мы бы спрятали в диалогах, описаниях чувств, конфликте основных героев, или перепозиционировании одного из них — мы бы спрятали во всем этом собственную ограниченность. Хотя, может быть, ясно то, что мы бы всем этим показали черты приходящего таланта, который так умно приводит историю к краткому и цельному завершению, а не оставляет её у попытки объяснить свои чувства. Мы можем предположить эту прогностическую модель, которая может выстроиться в головах читателя. Но в итоге, мы бы упустили самое важное, что после истории остается реальная жизнь.

 

***

Берри ещё долго смотрел на сценарные листы. Он закончил читать близь полуночи. Его держала мысль, отгоняла от белого сна, который всегда повторял один и тот же пролёт. Час спустя он печатал на стареньком тайваньском Пегасе[11]: переводная работа, беглая запись с листов, указание карандаша на полях к общему выводу. В комнату забрались сколы теней. На улице светало. Звуки у пальцев – ничего больше, ничего больше шагов по комнате. Редкие звуки и громкая мысль. Слова были чужими, но так оно и нужно. Чужие слова – всегда хорошо. Не размениваешься на силу, чтобы их поддержать. Слов было много. Какие-то были лишние. Все вместе походило на короткую историю из возможной жизни. По отдельности главы разваливались. Соберешь на секунду и мимо. Все мимо. Дашь время чтению, и слова тянутся в общую мысль. Берри нравилось, что по отдельности все не складывалось. Било по глазам шероховатостью. Следование рушилось и падало. В этом ему, казалось, была жизнь. Он помнил, как двукрылая авиетка накренила в белую яму. Как по высокому снегу проваливались ноги. Как дочка без сознания лежала на руках, и липкие волосы он гладил, пока бежал к дороге через лес в полосах. Леса он не помнил. И снега – тоже. Не помнил он и высоту дерева, и шум ветра, цвета воды в коре. Он знал, на что это похоже. Броски фраз. Распадались в секунду. Оставалось ощущение. Фразы. Не самой аккуратной. Чужой. Он брал и печатал на тайваньском Пегасе. Когда закончил – сложилось всё. А потом распалось. Час спустя он напечатал новую главу своей рукой.

 

Новая глава

Отцу Тони Леви никогда не снилось изобретение. То есть, изобретения не было.

Терри Кэллоуэй преподает математику в одной из государственных школ. Она лучший математик страны.

Тони Леви и сегодня пишет замечательные вещи. В своем духе. Исторические фильмы вошли в моду.

Кэллоуэй и Тони Леви – не разлей вода с воскресной школы. Вместе они открыли тридцать школ с образовательным уклоном в музыку и литературу.

Я, детектив Берри, никогда не получал летных часов и не летал с дочерью над малым городом у леса в двуместной авиетке, как бы это ей не нравилось по выходным. Скоро она пойдет на выпускной бал.

 

_

[1] Шо-тай – это игра, главным правилом которой является попытка увернуться в полной темноте, когда в стену бросается огромное число мячиков-попрыгунчиков.

 

 

 

[2] SixFlags – это один из самых крупных в мире операторов парков развлечений. В данном случае, слово SIX(шесть), наверняка небессмысленно, (или просто из-за близкого звучания) было заменено на SICK(больной): оттого, по всей вероятности, и получилось – «Сик Флэгс».

 

 

 

[3] Тай-дай – техника покраски одежды. Дословно "завяжи-покрась"

 

 

 

[4] Слинки – игрушка-пружина, созданная в 1943 году в США Ричардом Джеймсом.

 

 

 

[5] Стек – абстрактный тип данных, представляющий собой список элементов, организованных по принципу LIFO (англ. last in — first out, «последним пришёл — первым вышел»).

 

 

 

[6] Здесь должен быть рисунок.

 

 

 

[7] «Незнание того, кто твой отец, излечивает от опасности быть на него похожим». Эти строки еврейчик-Тони прочитал не так давно в начале романа, автор которого первоначально заинтересовал – как это бывает с молодым читателем, не распространяющим своё любопытство дальше внешности – своей фамилией.

 

 

 

[8] В европейской философии и логике абстрагирование трактуется как способ поэтапного вырабатывания понятий, которые образуют всё более общие модели — иерархию абстракций. Наиболее развитой системой абстракций обладает математика.

 

 

 

[9] «Замечательная ракета» — рассказ ирландского писателя Оскара Уайлда

 

 

 

[10] Базелиц Георг — немецкий живописец, график и скульптор, принадлежит к числу самых дорогих из ныне живущих художников. Неоэкспрессионист, один из основоположников стиля «Новые дикие».

 

 

 

[11] Название торговой марки Asus происходит от слова Pegasus («Пегас»).

 

 

 

Читайте также:
Введение в Проклятие
Введение в Проклятие
Короткий метр «Никогда»
Короткий метр «Никогда»
Поселяя насилие
Поселяя насилие