24 октября
сlipping. выпустили новый альбом
сlipping. выпустили новый альбом
20 октября
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
Новые серии сериала «Эйфория» выйдут уже в этом году
16 октября
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
Новости русской хонтологии: Тальник — «Снипс»
15 октября
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
«Зашел, вышел»: метафизика денег от «Кровостока»
14 октября
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
«Дискотека»: группа «Молчат дома» выпустила новое видео
07 октября
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
«На ножах» выпустили полноформатный альбом
02 октября
Короткий метр «Саша, вспомни»
Короткий метр «Саша, вспомни»
02 октября
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
Дайте танк (!) выпустили «Человеко-часы»
26 сентября
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
«Никогда-нибудь» — Место, где кончилось насилие
26 сентября
Лучшие мобильные фотографии за неделю. 20-26 сентября
Лучшие мобильные фотографии за неделю. 20-26 сентября
25 сентября
Новый альбом Хаски — «Хошхоног»
Новый альбом Хаски — «Хошхоног»
22 сентября
Марк Чепмен извинился перед Йоко Оно за смерть Леннона
Марк Чепмен извинился перед Йоко Оно за смерть Леннона
21 сентября
Ураганы и радуги: американская группа Salem вернулась с новым видео
Ураганы и радуги: американская группа Salem вернулась с новым видео
19 сентября
Лучшие мобильные фотографии за неделю. 13-19 сентября
Лучшие мобильные фотографии за неделю. 13-19 сентября
19 сентября
Вы это заслужили. My Exercise
Вы это заслужили. My Exercise
24.10.2016 · Фикшн
«Печатная машина»
«Печатная машина»
«Печатная машина»
«Печатная машина»

«В прошлом месяце умер Марат Басыров. Не просто один из любимых писателей «Ил-music», но и один из лучших друзей издательства, любимый для Кирилла Рябова, меня и Кости, как родной отец, человек. Единственный доступный способ почтить его память — не забывать тексты, продвигать их, рекомендовать и перечитывать самим. «Печатная машина» — роман в рассказах, настоящая классика последних лет».

Евгений Алехин

Полка с современной литературой напоминает кладбище. Вы праздно прогуливаетесь среди могил, захоронений слов, рассыпающихся языковых конструкций. Вы позевываете в ответ на призывы ярких обложек (могильных камней). Только случайность может заставить вас остановить взгляд на нужном корешке. Эта книга не обманет. Вы уже слышите песню шамана. Слова снова имеют силу, вы чувствуете электричество, когда прикасаетесь к страницам. Городские улицы и предметы повседневного быта оживают, становятся болезненно настоящими. Обретают цвет и запах. Эта книга, как факел, освещает бетонный лес, прежде скучный и серый. «Печатная машина» — тайная классика последних лет.


Часть I

0. Космос
1. Калейдоскоп
2. Балконы
3. Минуты молчания
4. Два гладиолуса, три розы
5. Палец
6. Первое причастие
7. Дифтерит
8. Хаос
9. Возвращение
10. Розовый фламинго

Часть II

11. Зеркало
12. Самая некрасивая
13. Болезнь роста
14. То, что нужно
15. Время
16. Женская консультация
17. Трудности перевода
18. Куба
19. Ролан Гаррос
20. Каллайдер
21. Все собаки попадают в рай
22. Он не виноват
23. Печатная машина


  1. ЗЕРКАЛО

Я сказал Саньке: — Мне нужно зеркало. Чтобы в полный рост.

— В полный рост? — переспросил Санька. — Зачем тебе в полный рост?

Зеркало его не удивило. Всем нужно зеркало — что и говорить. В зеркалах много чего можно найти.

В нашей общаге было несколько зеркал. На каждом этаже по зеркалу. Хорошие зеркала, просто великолепные. Отражающие тебя с головы до ног. Восхитительные зеркала.

Я говорю Саньке: — Возьму с четвертого. Постоишь на шухере?

Санька только головой покачал. Опять твои штучки. Опять, опять.

Через вахту зеркало не пронести. Мы завернули зеркало в покрывало и решили спустить с окна второго этажа. Я вышел на улицу, прошел в колодец, задрал голову. Санька перекинул сверток с зеркалом через подоконник и… выпустил его из рук.

— Блядь, — сказал я.

Санька сверху молча смотрел на меня. Я вытряхнул из покрывала осколки и поднялся в общагу.

— Прости, — сказал Санька. — Зеркало тяжелое.

— Следующее будет не легче, — ответил я. — Ты уж постарайся.

Третий этаж также остался без зеркала. Он словно ослеп, но меня уже несло. Я не мог остановиться.

Это зеркало не выдержала веревка. Она лопнула как раз в тот момент, когда я уже собирался его принять. Снова эхо отразило звук падения. Вытряхивая осколки, я сильно порезался. Побитые зеркала мне мстили. Мне хотелось кричать, меня колотила нервная дрожь.

— Хватит, — сказал Санька. — Остановись, ну его в жопу, это зеркало. Зачем тебе зеркало?

— Что?! Что ты сказал?! — я едва не орал. Трус! Он что, сможет спокойно спать после всего этого? После того, как они смеялись над нами! Все эти зеркала!

Теперь очередь дошла до второго этажа. Господи, я перебрал все! В моей голове мелькнула мысль, что же мы будем делать, когда останемся без зеркал, во что будем смотреть, но я тут же выкинул ее вон. Мне нужно зеркало, сегодня, в этот вечер — до зарезу, и больше я ничего не хотел знать.

Я видел, что Саньку тоже колотит. И он смотрит на меня со страхом. Как я пеленаю последнее зеркало, как ребенка, и как дрожат мои пальцы. Это зеркало отражало мою страсть и его смятение. Жажду и тошноту. Сумасшествие и ужас познания. Кровь и пот. Упрек и наваждение…

Я ехал в автобусе. Прижимая зеркало к телу. Оно было почти в мой рост. Когда освободилось место, и я сел, оно стало больше меня. За окном плыл ночной город, шел снег. В автобусе было холодно, мои перебинтованные руки мерзли, но на душе было спокойно.

Потом я вышел на остановке, прошел по улице, зашел в подъезд дома. Поднялся на лифте на двенадцатый этаж. Позвонил в дверь.

— Что это? — спросила она, увидев меня с зеркалом в руках.

— Это зеркало, — ответил я.

— Зеркало, — повторила она. — Какой ты…

Она не договорила. Я развернул покрывало. Она подошла к зеркалу и отразилась в нем. Вся, с головы до ног. Ничего прекраснее я не видел.

Я думал, она хотя бы поцелует меня, но она просто сказала «спасибо». Я понял, что это все.

— Ладно, я пойду, — сказал я.

Она виновато кивнула.

Я шагнул за порог, и в зеркале закрылась дверь.

  1. САМАЯ НЕКРАСИВАЯ

В то время мне никто не давал. Не знаю, почему так получалось, — я принимал это как факт. Красивые и легкие в общении девушки не воспринимали меня, словно чувствовали мою настороженность. Я и вправду боялся влюбиться и потерять себя. Меня и так было немного, — все складывалось не лучшим образом, и дополнительные проблемы были ни к чему. Может, дело было в этом? На любые вопросы я отвечал односложно: да, нет, — и девушки обычно быстро отваливали.

Конечно, я страдал от отсутствия женского участия. Все эти милые банальные фразочки, объятия, прикосновения, эти губы, ладони — всего этого не хватало мне до жути. Я жил один, ложился спать, не раздеваясь, и просыпался с первыми лучами солнца. Лежал без движения, с железобетонным стояком, слушая, как гремит под окном трамвай, будто звенят от напряжения мои чресла.

Однажды я всю ночь целовал во сне красивую женщину, а когда проснулся, на моих губах остался вкус ее губ.

Это было невыносимо. Во мне боролись страх любить и желание иметь. Страх потери и жажда насыщения.

И я нашел выход. Мне пришлось поступиться некоторыми своими принципами, но делать было нечего. Я пошел на это.

Таких некрасивых я еще не видел. Она была не просто уродлива, она была отвратительна. В какой-то момент мне стало интересно, насколько низко я упаду в поисках дна. Мы сидели в какой-то компании, пили алкоголь, и я время от времени бросал на нее косые взгляды, недоумевая, как она вообще оказалась среди нас. Как такие вообще выходят на свет.

Где-то я слышал, что, выбирая женщину, мужчина всегда идет на риск. Почему-то раньше я считал, что это касается только красивых женщин. Мужчина рискует своим здоровьем, кошельком, жизнью, наконец. То есть всем тем, чем я не желал рисковать. Что же оставалось при другом раскладе? Неужели, выбирая неказистую, я подписывался под своей трусостью?

Если и так, мне было плевать. Я был хорошо пьян, и мой член также затуманил свою головку.

Провожая, я довел ее до самой общаги. Потом мы пробирались, как воры, через вахту. Мы действительно как будто что-то воровали друг у друга, но что — понять было сложно. Поднимались по лестнице, глядя на ступени.

В комнате я сразу накинулся на нее. Она не включила свет, и это было очень кстати. Передо мной был лишь силуэт, она тоже видела не больше. Я начал ее раздевать, но тут она что-то залепетала мне на ухо.

— Что? — не понял я, продолжая стаскивать с ее толстых ног колготки.

— Мне нельзя, — донесся до меня ее писк.

— Почему это? — изумился я, словно она сообщила, что беременна самим Христом.

У нее были месячные. Она на четверть была заполнена отработанной кровью.

— Это серьезно, давай в другой раз. Давай встретимся еще, и тогда все — что хочешь.

Черт, я об этом даже думать не мог! Встретиться еще раз. Это было невообразимо. У нее была большая грудь и какие-то непонятные крючочки на бюстгальтере — вот что занимало мой ум. Грудь была большой и мягкой, и такой горячей, словно это был хлеб, только что испеченный моими собственными руками. Не отвечая на ее уговоры, я стянул с нее трусы.

Там было мокро, да, от крови ли, от вожделения? И то и другое встретило меня, когда я вбурился в нее, как вворачиваются в недра земли в поисках нефти. Она задрала свои короткие ноги к потолку и задергала ими в такт подземным толчкам. Мое лицо было в сантиметрах от ее лица, я приблизился вплотную и нашел ее губы. Похоть затмила вкус, я все вбивал и вбивал в нее невидимые гвозди, забыв обо всем, как сумасшедший плотник. Потом ножки деревянной кровати подломились, и я вошел так глубоко, словно провалился туда по пояс.

Под утро мы пошли в душ, который находился тут же, на этаже. Стояли рядом, я отмывал свой окровавленный пах. Мой член был в крови, как будто я им кого-то зарезал.

У нее были длинные, собранные в толстую косу волосы и пухлые щеки. Плохая кожа на лице. Я старался не смотреть, мы почти ни о чем не говорили. Только «да» и «нет». Этого хватало.

Помывшись, я сразу ушел. Она не стала спрашивать, приду ли я снова, когда меня ждать. Я тоже не поднимал эту тему, думая, что ноги моей больше здесь не будет. Но через неделю заявился снова.

Я был так пьян, что не помню, как оказался в этой комнате. Очнувшись, я увидел ее. Она раскачивалась на мне, в комнате горел торшер, и я, лежа на спине, долго смотрел на свой член, который то появлялся, то исчезал. Она сидела на нем, спиной ко мне, под левой лопаткой у нее были две большие розовые родинки. Как шрамы от пуль, пиф-паф, два раза. Она раскачивалась, словно собиралась оттолкнуться и прыгнуть прямо в окно, черневшее перед ней, а я ничего не чувствовал. Где-то в этой ночи была любовь, где-то там она наверняка была, ее нужно было только найти. Мы оба были лишены любви. Я не хотел или боялся, а она?..

А она оказалась не так проста. В ту же ночь пошли упреки.

— Ты ходишь ко мне только трахаться, — были ее слова.

— Тебе плохо? — пожимал я плечами.

— Я чувствую себя… — она замолчала, не в силах произнести слово блядь.

Для бляди она была слишком уродлива.

— Ну давай сходим в Эрмитаж, — предложил я.

— Завтра?

— Давай завтра…

— Ты красивый.

— Я-то? Да брось…

— Нет. Ты красивый.

Наутро, попив чаю, я сматывался, оставляя ее одну. Все, говорил себе, это точно в последний раз. Но потом через какое-то время возвращался.

Я видел, как женятся, привыкая друг к другу. Как женятся по залету. Или даже просто за компанию. То, чего я боялся, здесь выглядело не страшным.

Мне начало нравиться бывать у нее.

— Давай, теперь надень вот это пальто, — говорил я, дрожа от возбуждения, как от промозглого ветра.

— Может, поедим сначала? — говорила она то ли в шутку, то ли всерьез.

— Надевай пальто, сучка, — я шутливо хлестал ладонью по ее рыхлой заднице.

— Ай, — говорила она.

Странные ощущения испытываешь, когда ебешь того, кого ебать не следовало бы. Переступая через запрет. Потом, все эти наряды — со стороны это могло показаться извращением. Она была безропотной и смешной, но что-то было в ней такое, что убивало смех в самом его зародыше. Над некрасивостью смеяться грешно, это бесчеловечно, говорил я себе, глядя, как она пытается угодить. Но это и возбуждало, все ее нелепые старания, все позы, принимаемые ею, были трагичны, как в немом кино, когда знаешь, что актеров давно уже нет в живых.

Я пытался учить ее грязным манерам. Я думал, что мат мог бы внести необходимую гармонию, ведь нецензурная брань есть в какой-то степени вызов. Ее уродливость была неживой, обреченной, ей не хватало пыла, чтобы она могла заиграть красками.

— Блядь, — говорил я ей. — Скажи «блядь»!

Она мотала своим уродливым лицом туда-сюда, и только щеки тряслись яростно в ответ.

Однажды меня не было почти месяц. Наша связь вселила в меня уверенность, и я завел вполне симпатичную подругу, хотя с ней было непросто. Волей-неволей я сравнивал, и красота часто проигрывала.

Напившись в очередной раз, я снова оказался в знакомой постели.

— А я научилась сосать, — сказала она и следующим движением припала к моему паху.

— Где же это? — я равнодушно наблюдал за ее стараниями.

— Тебя не было, и я переспала кое с кем, — обхватив ствол двумя пальцами, ответила она.

— Вот как?

— Да. И он мне заплатил.

Я не знал, что мне сказать на это.

Она снова взялась за минет, если это можно было так назвать. Ее лицо с моим членом во рту вызвало у меня приступ печали.

Еще через пару месяцев она сказала мне, что залетела. Не от меня — от того перца, которому отдалась за деньги в мое отсутствие.

— Что будешь делать? — спросил я.

— Аборт, что же еще, — ответила она легко. — У нас в группе почти все через это прошли.

Она имела в виду институтскую группу, где училась, но я почему-то подумал о группе некоего подвида. Словно она принадлежала другому классу женских особей, у которых аборт — дело обычное.

— Пойдем в Эрмитаж?

— Конечно.

— Завтра?

— Посмотрим.

Утром она плакала мне в колени.

— Я некрасивая, да? Ну, скажи, очень некрасивая? Поэтому ты не хочешь гулять со мной?

Боже мой, неужели ты сама не знаешь?

— Ну что ты, — говорил я, закуривая.

— Что я?! Ну что я?! — она почти кричала, захлебываясь от рыданий.

Некрасивые женщины плачут омерзительно.

— Ладно, я пойду.

— Иди. Иди, понял! И больше не приходи! Больше не нужно приходить, понял?!

Я молча одевался.

— Ты понял?!

— Понял, понял.

— Ну вот и все.

— Ладно.

Когда я уходил, она смотрела мне вслед.

Я обернулся.

— Прости меня.

Ее лицо исказила судорога. Как молния сверкнула.

— Пошел на хуй!

— Что? — опешил я.

— Пошел ты на хуй! Ненавижу! Чтоб я тебя больше не видела здесь! И нигде больше!

Я спускался по лестнице, и ее голос все еще звенел в моих ушах.

Ее лицо было некрасивым, как прежде, но что-то изменилось в нем.

Я вышел на улицу, и солнце приласкало меня, как в последний раз.

  1. БОЛЕЗНЬ РОСТА

Мы ехали в ночном трамвае, сидели друг против друга, касаясь коленями, и ее коленные чашечки были значительно выше моих. Ну да, об этом я и говорю: она была выше меня на голову. Это сбивало с толку: чего на самом деле она хочет от меня? Еще она была красива, умна, утонченна, она была создана для любви, но я никак не мог испытать чувство нежности, хотя и искал ее в себе весь этот вечер — с первой минуты нашего знакомства, — искал нежность и не находил. Вместо этого я испытывал неловкость, как будто обманывал чьи-то надежды, ничего, впрочем, не обещая, но ведь и не отвергая? Я был скован ее пристальным вниманием, как будто она уже стягивала с меня штаны с намерением посмотреть, каков у меня член, подойдет ли он ей, когда встанет и будет ли достаточно тверд, чтобы…

Все-таки, я кретин. Закомплексованный с головы до ног, сжавшийся в комок, сопливый мальчишка, изо всех сил старающийся выглядеть раскованным и знающим себе цену пьяным ловеласом. И если хмель еще действительно не прошел и шумел в моей голове, то он сейчас не мог мне помочь, скорее, мешал. Если бы я был трезв, я бы сразу дал ей понять, что ничего не будет.

Ее звали Леной. Леночкой. Она была выше меня на двадцать сантиметров, а я называл ее Леночкой. Это было забавно, если бы не добавляло мне грусти. Печаль вспыхивала и гасла, как свет в пустом громыхающем вагоне гас и вспыхивал от перепада напряжения. Я провожал ее на Петроградку — там она снимала комнату.

Мы вышли на какой-то остановке и пошли куда-то направо вдоль темной улицы, освещенной кое-где больным желтушным светом. Наши тени росли и, уменьшаясь, сходили на нет, и я старался не смотреть на них, потому что эти кривляющиеся твари смеялись надо мной, отражая истинные размеры комизма происходящего. Мы дошли до какого-то пятиэтажного кирпичного дома, похожего на обыкновенную хрущевку (это на Петроградке-то!), и вошли в подъезд. Она остановилась на площадке первого этажа, роясь в сумочке в поисках ключей, слегка наклонившись, а я стоял, как дурак, рядом, вытягиваясь в полный рост, едва не вставая на носки. «Ты будешь ее ебать?» — крутился в моей голове вопрос, но, все время повторяясь, фраза теряла вопросительный знак и становилась утвердительной. Она как бы подмигивала мне, подначивая своей откровенностью: не парься, в постели все одинаковые, в горизонтальном положении рост не имеет значения. А что тогда имело значение? Моя потерянная нежность, ее желание впустить меня в себя или же еще что-то, что находилось где-то посередине этих импульсов?

Наконец, мы очутились внутри. «Тише, — прошептала она, указывая на закрытую дверь одной из двух комнат. — Соседка уже спит».

Я думал, она даст мне тапочки, а сама останется босиком — в этом случае я бы добрал пару сантиметров, но тапочек не оказалось. Мы вошли в комнату, она включила свет, и я сразу увидел диван, на котором это произойдет. Это как дежа вю. Мне показалось, что когда-то (и не однажды) я занимался сексом на этом диване, — ну, может, на похожем, какая разница. Если это так, то каждый мужчина приходит к незнакомой женщине со своим диваном, если у него есть желание, и она не противится ему. Наверное, так. Значит, и я, сукин сын, притащил его в эту комнату, хотя и уверял себя по дороге, что не хочу ничего такого, а сам все время, надрываясь, пер его на своем горбу. Да, этот старый потрепанный диван, я знал каждую пружину в его темном нутре.

— Садись, — сказала Леночка, приглашая меня на мой диван.

В комнате стоял стол, заваленный книгами, исписанными листами, две немытые чашки ютились на самом его краю. Пара стульев, книжный шкаф, шифоньер с большим зеркалом, на окне отсутствовали занавески, и стекло до половины было завешено газетами. Под самым потолком — невзрачная люстра.

Пока я что-то там листал, она сходила в ванную и вышла оттуда с мокрыми волосами. На ней был банный халат, и она была в тапочках. Значит, все-таки они у нее были.

— У меня одна подушка, так что… — Леночка не договорила. — Ты пойдешь под душ?

Черт, ну почему я такой неповоротливый? Я стоял под струями теплой воды и думал, что вот мне уже двадцать пять и я вряд ли уже вырасту. Я глядел на свой поникший член, по которому весело бежала вода. Он тоже вряд ли вырастет. Я смотрел на свои ступни и думал, что неплохо бы еще постричь ногти. Выйти сейчас и спросить у Леночки, есть ли у нее ножницы. Маленькие маникюрные ножницы. Она будет рыться в нижнем ящике шифоньера, задрав голую попку, а мой член в это время будет расти. Я взял с полки зубную щетку — ее ли, соседки — и стал драить зубы. Хотя бы здесь не дать маху, дышать на нее поморином, когда дело дойдет до главного.

Леночка уже расправила постель и лежала под покрывалом, глядя, как я вхожу в комнату.

— Я забыла показать тебе мою зубную щетку, — сказала она.

— Я не чищу на ночь зубы, — глупо соврал я, отводя взгляд от ее глаз.

— Ложись, — сказала она.

— Выключить свет?

— Конечно.

Я щелкнул выключателем и лег рядом. Залез под покрывало, коснувшись ее обнаженного тела. Оно было чужим, хотя и теплым, как родное. От него пахло мылом, у меня были длинные ногти на ногах, зато рот благоухал, и можно было приступать к решительным действиям. Но как-то все изначально шло не так, словно это она, а не я вел ее к такой развязке, — вела и в самый последний момент остановилась, передавая мне инициативу. Да ведь так и было. И что я должен был теперь делать? Снимать трусы или нет? Просто приспустить их и начать целоваться? Молча полезть на нее, как на гору? Черт, это было невыносимо — никогда не думал, что окажусь в такой ситуации. Она лежала рядом в пяти сантиметрах и ждала.

Мне не то чтобы хотелось плакать, но я был раздавлен своей и еще чьей-то нелепостью. За окном проехала машина, осветив фарами газетные столбцы.

— Ты не спишь? — спросила Леночка.

Я не знал, как ответить. Сказать, что сплю, я не посмел, хотя это было бы лучшим ответом.

— Нет, — сказал я.

Она замолчала, опять надолго, не шевелясь и неслышно дыша. Такой тишины я не слышал давно, может, даже никогда не было вокруг меня такой тишины. Если бы она была поменьше ростом, хотя бы сантиметров на пяток-другой, думал я, все было бы проще. Я бы уже минут десять как гонял в ней свой поршенек, выуживая из нее различные звуки. Что может быть проще взять желающую этого женщину? Стоит только протянуть руку, дотронуться до нее жаркой ладонью, положить эту ладонь на живот, сдавить грудь. Больше-то ничего и не требуется, дальше все пойдет само.

Но я почему-то не мог. Я как-то странно ощущал себя сквозь весь мой стыд. Как будто она была мужчиной, а я женщиной — вот что втемяшилось мне в голову. Почему она не делает никаких попыток выебать меня? — такая мысль была бы уместна, приди эта мысль мне в голову. У нее же есть все, чтобы оттрахать меня как я этого хочу, или хотя бы так, как она это может. Мне ведь многого не надо, всего лишь немного ласки и проникновения, ласки проникновенной я желаю, вот чего. А он, или она… Я начал путаться в местоимениях, я определенно сходил с ума от безысходной тоски и одиночества.

— Знаешь… — начал было я и замолчал.

— Да? — спросила она через минуту, так и не дождавшись продолжения.

Черт, я понятия не имел, что еще ей сказать. Сказать, что я одинок, что хочу любви и боюсь ее пуще смерти? Боюсь привязаться к человеку, боюсь, что он потом бросит меня и я умру от еще большей тоски? Как сказать лежащей рядом обнаженной женщине, что я не хочу ее, потому что она элементарно выше?! Что эта разница в росте даже больше длины моего хуя? Вам это кажется смешным? Лично мне не очень. Если задуматься, есть в этих цифрах что-то насильственное и непоправимое, как в датах рождения и смерти.

Если бы я тут же мгновенно уснул — это было бы настоящим выходом. Ну, или умер, в крайнем случае. Я сейчас был готов даже на смерть — клиническую. До утра. А потом я поймаю ее где-нибудь в прихожей и все равно выебу. Стоя, под вешалкой, или посажу на кухонный стол. От моих толчков будет срываться на пол и биться посуда, а я…

Я устал. Очень устал. Повернулся со спины на бок, лицом к ней. Протянул руку. Она лежала на спине. Я коснулся пальцами ее лба, носа, бровей, щек. Затем коснулся подбородка. Губ. Слегка раскрыл их мякоть и ощутил твердь зубов. Если бы вы знали, как это тяжело мне давалось. Наверное, она чувствовала это, понимала всю нелепость таких касаний, но что могла поделать? Все-таки Леночка была умна, этого было не отнять, поэтому спихивать с дивана она меня не стала. Просто разомкнула зубы и приняла в рот мой палец.

Она сосала мой палец, а я все дальше и дальше проталкивал его, имитируя соитие — и это было до того невыносимо нежно и глупо, что я едва не заплакал. Возможно, и у нее выступили слезы, этого я не видел. Она просто сосала мой палец, как будто это был вовсе не палец. Не вынимая его из ее рта, я накрыл ее тело своим. Покрывало при этом скомкалось между нами, и я отшвырнул его свободной рукой. Мой член напрягся, и не было возможности стянуть трусы, я лишь выпростал его из них, как мог, она раздвинула ноги, я вошел и тут же кончил…

— Ты еще придешь? — спросила она утром, когда я, уже одетый, собирался уходить. Леночка лежала на диване, не пытаясь прикрыться сброшенным на пол покрывалом.

— Приду, — сказал я, целуя ее в губы.

— Правда?

— Конечно.

Когда я вышел из подъезда, то увидел, что во дворе дома находилась территория детского сада, огороженная деревянным штакетником. Из дверей желтого двухэтажного здания вытекала группа малышей. Они строились попарно: мальчик-девочка, мальчик-девочка. Почти все мальчики были ниже девочек. И только один, вихрастый и крикливый, был выше своей напарницы. Он был выше всех остальных, и вообще казался уродом среди нормальных детей.

Я отвернулся и пошел к остановке.

Приду ли я еще сюда? — я не думал об этом.

Я просто шел и рос.

  1. ТО, ЧТО НУЖНО

Она играла на трубе — хорошо, пусть на флейте, — а я мучил скрипку, — ладно, контрабас. Мелодии не получалось. Чего-то не хватало. Я знал, чего. Просто она была бездарна.

— Натяни чулки, — сказал я ей.

— Что? — она перевела дух. — Чулки?

— И плащ.

— ????

— Давай, детка. Плащ. Мамин, не свой. Поживее.

Может, если я ей скажу, что люблю ее, она преобразится? Раскроется, соберется, сложится как мне нужно? Вряд ли. О, господи, вряд ли.

Я знаю, что мне нужно. Всегда знал. С тех самых пор, когда, лежа на полу возле книжного шкафа, дрочил, раскрыв первый том «Тихого Дона». В туалете — журнал «Здоровье». В кладовке — «Работница». По телевизору синхронное плавание и выступления гимнасток сводили меня с ума. Меня все время точил червь желания, и я ничего не мог с этим поделать. Меня одолевали фантазии, видения, я мечтал изобрести прибор, что-то вроде чипа, и кончать каждые четверть часа. Я хотел утонуть в море оргазма, вместо того чтобы блуждать болотом обыденности.

Господи, в отроческом возрасте, когда мои ровесники собирали гербарий рутинности, я нашел в твоих замыслах альтернативную сторону повседневности.

Позже, когда я получил все коды и доступ, начались сложности. Мне хватило первого раза, чтобы понять, где меня наебали. Все было не так — слишком вяло и предсказуемо, — не так, как мечталось долгими ночами. Я начал разбираться, в чем тут дело.

Может быть, в постели? В позах? В словах? В моем больном воображении? В чем же, черт побери?! В чем?

Рутина настигла меня там, куда я все время от нее убегал. Это был провал. Мне хотелось, как Плейшнеру, раскусить отравленного таракана и выброситься в окно.

Но потом я встретил ее — маленькую восточную девочку с изумительными ногами. Впрочем, они были кривоваты, но это пустяки, не правда ли? Она в первый же вечер взяла с меня расписку, в которой я обязывался исполнять все ее прихоти. Я не знал, под чем подписываюсь, но легко подмахнул бумаженцию.

Она научила меня многому. Первый наш раз она затащила меня в парадную. В отчаянии я предложил ей хотя бы подняться на чердак. Но она и слушать не хотела. Размахнулась и ударила меня по щеке жесткой ладошкой. «Будь же мужчиной, — прошипела, стягивая трусики. — Ну же, выеби меня! Выеби как следует!»

Это было откровением. К тому же, к концу она стала стонать так, что я никак не мог сосредоточиться на своем члене, который, пульсируя от напряжения, в свою очередь не мог разрядиться.

Потом были рестораны, дамские комнаты, мужские туалеты, колоннада Исаакия, пыльные закутки Эрмитажа, пляж, Михайловский сад, фонтаны Петергофа, темный коридор пушкинского лицея и многое другое. Один мир открывался за другим, снова и снова, и не было конца этой цепочке. Потом она исчезла так же легко, как и появилась.

— Мне так больно!

— Потерпи, это скоро пройдет… Сейчас.

— Мне больно!

Все, что связано с болью, вызывает жгучий интерес. Ты чувствуешь, что живешь на полную катушку. Мало кто знает, как кончается после восьмого раза, когда вместо спермы выходит только воздух или что там еще остается у нас внутри. Когда сводит судорогой мышцы паха и стучит в голове кровь. Что делать с неутоленным желанием, когда больше не в силах его придушить объятиями и слезами? Как выразить свою страсть, когда отказывает физиология, что делать с ней, когда не хватает слов? И что там, на самом ее краю, над бездной?

Любовь — слишком затертое слово, как обмылок на кромке ванны. По-настоящему я любил лишь тех, кого мне хотелось съесть. Полностью, без остатка, — как собака грызть кости, в вожделении закатывая глаза.

— Ты меня укусил, дурак! Ты вообще, придурок или как? Больной!

На порно-сайтах наблюдается интересная статистика — больше всего заходят в такие рубрики, как: в офисе, в гостинице, анал, сосание яиц, оргия, секретарши, медсестры и т.д. Менее всего — такие как пытка вакуумом или золотой дождь. Усталые и голодные не интересуют практически никого. Следуя этим раскладам, можно предположить, что люди, добирая то, чего им не хватает, опираются только на свою фантазию, без желания расширить ее границы. И уж совсем не хотят того, что, по их мнению, никак не связано с сексом.

Я действительно начал уставать. Большинство думает, что найти идеального партнера если не просто, то уж, во всяком случае, незатруднительно. Главная проблема — в размерах гениталий, думают они. Конечно, я согласен, здесь есть проблемы, и иногда проще сменить партнера, чем доказать ему, что это не так. Я сейчас говорю о другом.

— Пойдем. Вставай.

— Куда? Эй, ты куда?

— Выйдем на лестничную площадку и позвоним в дверь.

— Ты с ума сошел! Идиот! Пошел вон! Не трогай меня!

Я тащу ее в прихожую. Ее груди трепыхаются от моих толчков. Она цепляет рукой висящий на стене телефон и бьет им меня по голове. Телефон большой, хоть и пластмассовый. Я сползаю по стенке на пол.

Она смотрит на меня сверху вниз, потом садится на корточки и вдруг слизывает с моего лба кровь. Затем наклоняется к моему члену. Сосет так, как будто это делает последний раз в своей жизни. Она дрожит и подвывает. Ее охватывает то, что называется страстью. Потом отстраняется, слизывает кровь и вновь сосет. Потом мы оба кончаем, я дрыгаю ногами, она целует мою рану, и кровь на моей голове перемешивается со спермой. Той, что на моей головке и на ее губах.

И это то, что мне нужно. Ненадолго, но все же…

  1. ВРЕМЯ

Так она не сосала ни до, ни после. Сидя на стульчаке, она с каким-то новым для себя усердием (и волнением) предавалась этому занятию, что мне начинало казаться, будто ее подменили. Это была не моя жена. Ей богу, это была не она.

Она сидела на стульчаке, положив на ляжки свой огромный живот. Я смотрел сверху, как она с упоением заглатывает мой член, целиком, и думал о том, как продлить это очарование. Пахло хлоркой и тем, чем обычно пахнет в больничных туалетах: какой-то мимолетной летальностью, исходом, — и я никак не мог сосредоточиться на главном.

Наконец, я кончал, она вытирала рот, и мы выходили в коридор. Она провожала меня до лифта, и я целовал ее на прощание.

Сейчас я думаю, что это были самые счастливые моменты в моей жизни. Время будто остановилось и с интересом наблюдало за мной, за всеми моими действиями и ощущениями, и я, понимая всю свою незначительность, одновременно с этим открывал в себе тайную значимость.

Я почти не пил. С тех пор, как я проводил жену в роддом, мне расхотелось наливаться тем огнем, который грел меня раньше. Во мне зрело новое чувство, и оно было из тех, какие на протяжении всей жизни даются считанные разы.

Мой телефон молчал, и это меня устраивало. Я понимал, что это правильно. Время ограждало меня от всего лишнего, заставляя спокойно всматриваться в детали, ускользавшие до этого момента от моего пристального внимания.

Я приходил домой, открывал окна (на улице стояла июньская жара) и включал стереосистему. Телевизор смотреть не мог. Шел чемпионат мира, но я был не в состоянии досмотреть ни один матч до конца. Я не понимал, на хрена им всем это было нужно. Игроки бегали за мячом, судья дул в свисток, трибуны захлебывались в реве, — мне казалось, что никто из них не отдавал себе отчета в своих действиях. Все это было похоже на фарс, — вот до чего я дошел в своих заключениях, вырубая телик, и был недалек от истины.

Потом ложился спать. Спал ли? Конечно, спал. И даже завтракал, когда вставал утром. Жарил яичницу с ветчиной и с аппетитом ее съедал.

Потом время снова прибирало меня к рукам, и я не знал, куда себя девать. Хотел кому-нибудь позвонить и не мог вспомнить ни одного номера, кроме номеров экстренной помощи. Так и слонялся из угла в угол, как заключенный на прогулке под пристальным наблюдением.

Потом приближались часы посещения, и я ехал в роддом. Жена уже ждала — подходя к стоящему на пустыре четырехэтажному зданию, я видел ее в окне третьего этажа. Она махала мне рукой.

Сидя на диванчике в коридоре дородового отделения, мы о чем-то говорили. Жена спрашивала, я отвечал. Или наоборот. Я знал, что и я, и она выжидали момента, когда время, отведенное нами на формальности, начинало пикать, подходя к концу. Тогда мы, не сговариваясь, поднимались и воровато проникали в туалет. Она садилась на стульчак и смотрела, как я расстегиваю ширинку и ремень. Больше никогда у меня так не дрожали руки. Это было сродни причастию. И если на ее языке была облатка, то мне ее не хватало.

Жена была на дородовом, поэтому никто не знал, когда она родит. Это могло случиться в любой момент. Между сегодня и завтра стерлась граница, оставалось только сейчас, и в этом сейчас я, едва держась на слабеющих от разрываемых меня конвульсий ногах, кончал ей в рот. Потом у лифта целовал ее в губы, ощущая на них пронзительный вкус, и снова ехал домой.

На пятый день мне позвонил мой приятель Артур.

— Как дела? — спросил он.

— Пока не родила, — ответил я.

Артур на том конце хохотнул.

— Подозреваю во всей банальности твоего ответа тайный сакральный смысл, — сказал он.

— Точно.

Он пригласил меня на вечеринку, которую устраивала его французская подружка. Она отмечала то ли День Парижской коммуны, то ли День взятия Бастилии.

— Какая разница, — сказал Артур, — если есть возможность протусоваться всю ночь.

— Кому?

— Тебе, ептить! — как маленькому, пропел он в телефонную трубку. — Давай, расслабься уже, а то тужишься не по делу.

Подумав, я согласился. Вернее, согласился, не думая. Может быть, все последнее время я ждал этого звонка. Больше не мог находиться в одиночестве. Короче, сказал «да».

Мы явились часам к десяти. Ариэль, так звали хозяйку съемной квартиры, поочередно расцеловала нас на пороге.

Потом вопросительно посмотрела на меня.

Я отрицательно покачал головой.

У нее были красивые длинные волосы. Они были черны, как прошлое ее тунисских предков. Она все понимала без слов.

— Не переживай, — ее акцент был чудовищен, и это было мило.

Нас проводили в большую комнату, где уже по диванам и креслам сидел народ. Знакомых пока не было. Наскоро представив нас, хозяйка уплыла на кухню.

Большинство из собравшихся были французами. Они преподавали на французском отделении университета.

Недолго думая, Артур подошел к шведскому столу, стоявшему у стены, и с хрустом распечатал бутылку водки. Затем налил себе и мне.

Мы выпили, не чокаясь, как страждущие путники, добравшиеся, наконец, до колодца. Французы разулыбались, будто перед ними сейчас разыграли сценку из русской жизни. Они впитывали наши жесты. Мне показалось, они вот-вот разразятся аплодисментами.

Через какие-то двадцать минут мы все играли в веселую игру. Русские, под предводительством меня и Артура, сражались с французской гвардией. Каждая из сторон выискивала по сусекам родного словаря синонимы к глаголу «любить».

— Шпокаться, — загибал пальцы Артур, и все ржали, как ненормальные. Французы пробовали пикантное слово на зубок, и оно им было по вкусу.

— Шоркаться…

Бородино не Бородино, но мы их били, как детей.

Постепенно вся эта французская вечеринка превращалась в русскую пьянку.

Время, до этого закручиваясь в тугой жгут, начало раскручиваться в обратную сторону.

Кто-то включил систему, и полилась тихая спокойная музыка. Тут же образовались пары. Притушили свет. Чьи-то руки лежали на моих плечах, я, в свою очередь, обнимал чью-то талию. Было легко и грустно, тяжесть последних дней слетела с меня, как сон. Я топтался на месте и все крепче прижимал к себе партнершу. Внезапно почувствовал, что могу сейчас отвести ее в другую комнату, и она без лишних слов возьмет в рот. Всегда чувствуешь, когда женщина хочет, потому что они умеют тебе это передать.

Оставив ее одну среди танцующих, я вышел из комнаты. Я даже не знал, какой у нее язык — русский или французский.

Войдя на кухню, я увидел восседающего за столом Артура и напротив него — крашеную девицу в окружении молодых людей. Все были пьяны.

Диспозиция была налицо: мой приятель готовился пойти в атаку.

Мой взгляд сфокусировался на противоборствующей стороне. Девицу представляла известная в узких кругах питерская художница-постмодернистка. Остальные вообще были мелкая шушера.

Тормознув в дверях, я с интересом прислушивался к их светской беседе.

— Встала и пошла в хуй, — предлагал ей Артур, пока не напрягаясь.

— А ты кто такой? — хорохорилась художница и обращалась к своей свите: — Кто нарисовал этого комсомольца говном на стене?

Артур, не замечая меня, упрямо гнул свою линию.

— Я сказал, встала и потопала прямиком на ослиную шишку.

— Кто это чирикает тут воробышком?

— Пошла в малый рот, сказал.

Она вытянула руку с отставленным пальцем.

— Отсоси.

Кто-то из ее свиты премерзко хихикнул.

Я подошел к ближайшему и, взяв его за шкварник, опрокинул вместе с табуретом.

— Быстро все поднялись на ножки и уебали отсюда, — сказал я.

Тут они и вправду вскочили на ноги, уж и не знаю с какими намерениями.

Артур стянул со стола пустую бутылку и, держа ее за горлышко, разбил о батарею. Его остекленевший взгляд казался близким родственником тому, что было в его руке.

— Кончай ее, Сэмэн! — заорал я, и они толпой, давя на ходу друг друга, бросились к выходу.

Потом время, божественное время, начало играть со мною в прятки, и я на целые столетия забыл о нем.

Мы пили, танцевали, снова пили, потом Ариэль плакала у кого-то из нас на плече, потом кто-то настойчиво пытался расстегнуть мою ширинку, но она не поддавалась, а вместе с ней не поддавался и я, помня, все время помня о главном и навсегда о нем забывая.

Часов в семь утра мы с Артуром брели по улице, как два флибустьера, только что пропившие свой пиратский корабль. Артур кидался на троллейбусы, пытаясь взять их на абордаж.

Мы расстались с ним на пересечении дорог, как и положено расставаться друзьям. Куда он поехал, я не знаю, мне было не до него.

Я тащился по утреннему проспекту мимо спешащих на работу прохожих и чувствовал, что что-то произошло. Я был не таким, каким еще был вчера вечером, и все вокруг было не так. Что-то произошло, и время оставило меня. Если раньше оно стояло, то теперь его не было вообще.

С бешено бьющимся сердцем я поймал машину. Мы мчались по городу, на его улицах не было пробок, но мне не сиделось на месте. Мне все казалось, что мы еле тащимся. «Бляхо, мы так никогда его не нагоним», — думал я в отчаянии.

Конечно, я был пьян. Когда ткнулся в справочное, слезы уже стояли в моих глазах, готовые излиться наружу.

Я назвал фамилию жены. Назвал ее палату.

Старушка в белом водила пальцем в своем журнале.

— Кесарево сечение, — прочитала она, щурясь под линзами очков. — Мальчик. Три восемьсот. Пятьдесят четыре сантиметра. Родила в три часа ночи.

Вот оно! Мои глаза обожгло, и я ослеп.

— А что… — хотел спросить, что можно принести, что нельзя, но не мог. Я захлебывался от слез.

— Ну, молодой человек, — умилилась старушка. — Ну что вы так-то! Милый мой, что ж ты ревешь-то так! Сынок!

Я вышел на улицу. Со всех сторон летел тополиный пух. Хрен знает, откуда он взялся. Может, я просто не замечал его раньше?

Я пошел в сторону метро. Шел и плакал, и не стеснялся слез. В моей голове в унисон мне рыдал Том Уэйтс. Он пел «Time», возвращая мне мое время.

Я шел и думал, как назову сына. И что если жена не будет против, то назову его Томом.

Да. Томом.

А если она все-таки будет против, то я все равно буду звать его так про себя.

Время, время, время.

Господи, это восхитительное время.

Оно не стоит на месте, оно не течет вспять.

Оно попросту исчезает.

  1. ЖЕНСКАЯ КОНСУЛЬТАЦИЯ

В конце осени я устроился сторожем в женскую консультацию. Что там было сторожить? Хрен его знает, я не задавался подобными вопросами.

Мне нужно было приходить в восемь и дожидаться, пока не свалят последние посетители и врачи. Они смотрели на меня с плохо скрытым подозрением — и те, и другие. Я читал их мысли. «Что, — думали они, глядя на меня, — делает здесь этот онанист?» Я был для них одним из тех, кто заглядывал в окна в тот момент, когда они лежали врастопырку в своих гинекологических креслах.

Если говорить откровенно, их догадки были отчасти верны. Меня мучили вопросы, и я пытался найти ответ за гранями видимого. Я думал, что смогу ответить на них лишь после того, как изучу женскую физиологию с темной стороны луны.

Наконец, двухэтажное здание пустело, и я закрывался изнутри.

У меня были ключи от всех кабинетов. Поочередно открывая один за другим, я исследовал эти пространства. Рылся по тумбочкам и шкафам в поисках не пойми чего, садился в кресла и раскидывал ноги, пытаясь представить ощущения сидевших здесь до меня. Закрывая глаза, я пытался превратиться в женщину (хотя бы на миг), чтобы понять больше, чтобы разобраться во всем этом глубже. Совершая над собой усилие, я представлял, как в меня, в то самое место, где должно располагаться влагалище, входит член, но дальше этого дело не шло, потому что мне мешал мой собственный, который тут же начинал реагировать. Мне мешал сидящий во мне мужик, и я ничего не мог с этим поделать.

Но все равно это пустое здание меня завораживало. Здесь не было ни одной вещи — до колпачка шариковой ручки! — которая могла бы принадлежать мужчине. Десяток шкафов, набитых медицинскими книжками, и на всех — женские имена и фамилии. От тринадцати и до шестидесяти восьми лет! В них хранились секреты целого царства, и они были в моих руках. Но я не знал, что мне с ними делать. Я не верил в свое могущество.

После десяти я выходил на улицу и, заперев дверь, шел в ларек за пивом. Дождь лил как из ведра, я возвращался с пятью-шестью пузырями крепкого «Степана». Это была моя ежевечерняя доза, без которой я уже не мог.

Вымокший с головы до ног, я стаскивал с себя одежду и голый, с бутылкой в руках, ходил по коридорам, отражаясь в больших зеркалах у гардероба. Так и не поняв ничего в женской сути, я противопоставлял свою реальную наготу тому, что было изображено на плакатах вдоль коридора. Конечно, я боролся с ветряными мельницами и был смешон как никогда. Но мне было плевать, к тому же меня никто не видел. Мне было неуютно и тоскливо, ни одна из этих особ, чьи подноготные теснились на полках, не знала и не любила меня, — я был чужаком в этом призрачном городе женщин.

Мне оставалось только напиться, что, собственно говоря, я и делал.

В то лето я расстался с Люсей. Наш роман длился недолго, всего какие-то три месяца, но этого хватило, чтобы я (после нашего расставания) завис над пропастью…

Она научила меня кончать по-другому, не так, как я кончал, например, с женой. У Люси было маленькое ладное тело, а такой пизды я не встречал ни до, ни после нее. Она обхватывала своим влагалищем мой член, как рукой. Я бы мог ее поднять, находясь в ней, если бы захотел.

Еще у нее был компьютер, и она владела методом слепой печати. Мне нравилось, надиктовывая свои рассказы, подойти к ней сзади и, скользнув рукой в разрез платья, сжать ее грудь. Я представлял себя большим писателем, и кроме таланта у меня еще был мой хуй, который всегда можно было использовать по назначению.

Мне безумно нравилось приходить к ней и прямо на пороге, расстегнув ширинку, дать ей в рот. Ни с кем больше я не мог проделать такое. Образно выражаясь, эта девчонка держала меня за яйца не только когда сосала мой член. Ведь что на самом деле важно? Важно, чтобы тебя понимали от и до. Иногда для этого достаточно, чтобы перед тобой встали на колени и открыли рот.

И вот мы расстались. Я сидел на площадке детского сада под грибком и тянул баночное пиво. Стараясь ни о чем не думать, я наблюдал, как мои дети гоняли бабочек. Старшему было четыре, младшему — два. У меня были чудесные пацаны. «Что тебе нужно еще, что?» — спрашивал я себя и делал большой глоток. Сердце сжималось в детский кулачок. Я не знал, как мне жить дальше.

— Папа, смотри! — старший двумя пальцами держал за крылья бабочку. Младший, вытянув шею, разглядывал ее как чудо.

— Отпусти, — сказал я.

Он хлопнул ресницами и разжал пальцы…

Время от времени у меня проявлялись все признаки мании преследования. Мне начинало казаться, что за мной следят. Наверное, такое рано или поздно происходит со всеми сторожами. А что, если задуматься, в этом определенно было какое-то зерно. Мания преследования как профессиональная болезнь.

Все те, кто мечтал заглянуть между ног пациенткам этого заведения, теперь переключились на сторожа. Я для них был как участник реалити-шоу «За стеклом». Ей богу, это было неприятно, если учесть, что такого я совсем не предвидел, устраиваясь на эту работу. Я не к этому стремился. Они не давали мне сосредоточиться. Они мешали моим психофизиологическим изысканиям.

Обычно эти гаврики собирались на крыльце заднего входа, курили, выпивали и травили свои несмешные байки. Они громко харкали и гоготали, тем самым показывая всяческое свое пренебрежение к этому зданию вообще и ко мне — в частности. Я их раздражал как второстепенный персонаж, неожиданно появившийся в сюжете и оттеснивший главных героев далеко на задний план.

Но что они могли сделать? Собственно говоря, ничего. Так, каждые полчаса звонить в дверь, разбить пару стекол или обоссать кирпичные стены, — больше ни на что они не были годны. Один раз, правда, я слышал характерные стоны под окнами смотрового кабинета, но ничего не смог разглядеть, украдкой выглядывая из-за штор. Они явно провоцировали меня на необдуманные действия, но я был настороже.

Положа руку на сердце, мы были похожи. Просто у меня был доступ, а у них — нет, в этом вся разница. Они партизанили, а я действовал на передовой. Но если бы я им сказал, что здесь ничего нет и что нужно искать в других местах, — они бы мне не поверили. Подумали бы, что я их парю, чтобы единолично владеть тем, что им пока никак не давалось в руки. Мы были похожи, повторяю, только я зашел глубже и двигался все дальше, пока, наконец, не остался совсем один.

В один из таких вечеров позвонил Гарик.

— Хо! — сказал он в трубку. — Никогда не пил в таком месте. На колоннаде собора Святого Павла пил, а вот в женской консультации не доводилось.

— Махнуться, что ли, предлагаешь? — усмехнулся я.

— Выпить предлагаю.

Через сорок минут мой приятель выкладывал на стол регистратуры диковинные пузыри.

— Сколько здесь платят? — вскрывая нарезку, спросил он.

— По твоим деньгам — я остаюсь им должен, — ответил я.

Он сел напротив и распечатал бутылку.

— Говорил я тебе — учись. А ты женился.

Мы выпили, потом еще. Я давно не сидел ни с кем за столом и потерял способность смотреть кому-то в глаза.

— Что с Люськой?

— А что с ней может быть?

Он обиделся.

— Хули ты тут, как на допросе, пинг-понг нарезаешь? Так не канает, братэлло.

Раздался длинный звонок, ободравший тишину с крашеных стен.

Гарик удивленно уставился на меня. «Это что еще за байда?» — вопрошал его взгляд.

Я в двух словах обрисовал ему картину. Про себя, про детей, про Люську, жену, гопников по ту сторону стен, — я не пощадил никого, мне ничего не было жаль. Все, что скопилось за это время в моей душе, вывалилось наружу.

— Так и хули ж ты сидишь? — хмыкнул на это Гарик. — Бери телефон, звони.

Если бы это было просто!

— Бля, че за мелодрамы ты тут разыгрываешь? — скривился приятель, разливая по новой. — Маде ин Индия, епта! Давай, я позвоню? Давай, говорю!

Вместо этого снова позвонили в дверь.

Вот это уже было лишним. Я всегда говорил, что отсутствие вкуса и чувства меры ведут к необратимым последствиям. Короче, не сговариваясь, мы бросились к входной двери…

Утром, когда я сдавал смену, в здании не было ни одного целого окна.

У нее звонок не работал. Я постучал.

Я хотел ей сказать, что бросаю жену, детей и переезжаю к ней. Я хотел покончить с этим раз и навсегда.

Люська открыла, и все сразу встало на свои места.

Пять месяцев — уже заметно.

— Не от меня? — только и смог спросить я.

Она отрицательно покачала головой.

Распластанный, я лежал на диване, как будто меня скинули с крыши.

— Писатель! — орала теща в большой комнате. — Какой он писатель!

— Тише, мама, — успокаивала ее моя жена.

— Ты мне рот не затыкай! — не сбавляла обороты теща. — Я таких писателей, знаешь, где видела?!

Мне было очень плохо. Я был отравлен алкоголем, криком, жизнью. У меня не было сил подняться и плотнее прикрыть дверь.

— Почему он не идет на работу! Почему?! Третий раз уже звонили!

— Мама, — уговаривала жена свою мать. — Ему плохо.

— Он должен пойти на работу! Его ждут, понимаешь ты или нет?!

«Меня никто не ждет», — шептал я.

Дети испуганно сидели в своей комнатке.

«Господи, господи, господи», — шептал я…

— Ты не любишь меня, — сказал я жене, когда она склонилась надо мной. Я плакал.

Жена тоже шмыгала носом. Потом молча легла рядом.

Не знаю, каким образом, но она забрала половину моей боли.

Это было ее ответом.

  1. ТРУДНОСТИ ПЕРЕВОДА

Не знаю, как все было, когда она уходила, — я был пьян. Валялся на кровати в грязных носках — просто лежал без движения, как будто меня сюда скинули с крыши.

Когда я открыл глаза — сначала один, затем постарался справиться с другим, — на улице пели птицы. Я лежал, прислушиваясь к чириканью за окном, пытаясь понять, о чем могли переговариваться птахи — их гвалт не казался бессмысленным. Что-то заставляло их разевать гортань. Тогда-то я и понял, что она ушла окончательно.

Полежав еще немного и попробовав пошевелить конечностями, я все же решился встать. Мне было очень плохо — примерно так должен чувствовать себя огурец, когда его шинкуют для салата.

Квартира была пуста. По крайней мере, по дороге в туалет мне никто не попался. Я добрался до унитаза, обнял его и попробовал с ним поговорить. Так, рассказать ему, каково тому, кто просыпается утром в одном носке. Я представил эту картину со стороны — распростертый на кровати человек, как Иисус на кресте, с волосатыми ногами, лежит, зажмурив глаза, и боится их открыть. Боится вместо потолка увидеть мебельный шкаф, например, набитый корзинками и одеждой. Тяжелый, готовый в любой момент сорваться и придавить.

Холодный кафель спасительно холодил лоб.

Когда я смыл, капли воды попали мне на лицо — это было приятно.

Поднявшись на ноги, я умылся, сунув голову под ледяную струю, потом долго пил из-под крана. Все это было невыразительно, похоже на сон — после примерно сотого глотка я очнулся и, не вытираясь, вышел из ванной.

Да, жена ушла, как и предупреждала, но это ничего не значило. Вернее, кое-что означало, но жизнь на этом не останавливалась. У меня сегодня было много дел.

Натянув штаны и футболку, я прошел на кухню, попытался настроить старенькое радио, попутно разжигая на плите газовые горелки. О том, чтобы похмелиться, не было и речи. Именно этого добивалась моя жена, когда хлопала дверью, — чтобы ее муж после ее ухода ударился в запой, как она в бега.

«Хрен тебе», — сказал я себе и ей, ложкой помешивая в кастрюле. Хрен вам всем.

Мне нужно было забрать мебельную стенку из магазина. Три секции, с антресолями. Пусть это уже было в некотором роде бессмысленно, но я хотел довести дело до конца. Тем более деньги были проплачены.

На улице была весна. Снег еще лежал, вперемешку с грязью серел тут и там. Я поднялся на четвертый этаж и позвонил в черную, будто обугленную дверь. Я звонил долго, пока мне, наконец, не открыли. На пороге стоял мой сосед. Я звал его Джон.

— Помоги мне мебель перевезти, — сказал я ему. — Я заплачу.

Джон бессмысленно смотрел на меня.

— What? — сказал он, пошатываясь.

— Мебель, — повторил я. Потом развел руками, очерчивая перед ним большой прямоугольник. — Help me, please.

— Ме…бе…? — вопросительно заблеял он. Джон стоял передо мной в трусах и майке, худой и какой-то весь разобранный, как поломанный спиннинг.

— Мани, — сказал я, поднимая брови в нетерпении. — I’ll give you money.

Наконец, кажется, он понял.

Поднял руку и костлявым пальцем помотал в воздухе.

Money to hell. It is better to drink.

— Акей, — кивнул я. — Будет тебе тудринк. Давай одевайся, мы опаздываем. Гоу.

Он пошел вглубь квартиры, не закрывая дверь. Я переступил порог, однако внутрь не прошел, остановившись в прихожей. Не очень хорошо зная Джона, я был уверен, что он нуждается в деньгах, — никогда я не видел его трезвым. Держа в руке полуторалитрушку крепкой «Охоты», он обычно приставал к женщинам. Они бежали от него, едва завидев.

Джон мне нравился. Он появился, едва мы сюда переехали. До меня его не было — я слышал, как шептались об этом между собой соседки. Два раза он заливал нас водой — все три квартиры по стояку, — когда засыпал в ванне. И оба раза я отказывался подписывать коллективную жалобу, а без моей подписи ею можно было лишь подтереться. «Нам всем иногда нужен холодный душ», — думал я, закрывая перед жалобщиками дверь, так будьте же благодарны тому, кто вам его устраивает.

— Drink. Right now, — прохрипел он, едва мы вышли из подъезда.

Прямо сейчас? Я посмотрел на него внимательнее. Черт, он был прав. У него был такой вид, словно он собирался вот-вот отдать концы.

Мы завернули в магазин, и я взял нам по бутылке пива.

— The rest then, — сказал я ему, и он кивнул головой. Остальное потом. Пробка полетела в грязь. Острый кадык на его шее заходил, как каретка швейной машинки.

Мы приехали в мебельный салон перед обедом.

Я протянул выписанный мне неделю назад квиток и оплаченный чек.

— Сами забирать будете? — подняла на меня глаза девчушка.

— Ес, — сказал я. — То есть, да.

Она покачала головой.

— Тогда после обеда, — она виновато, но решительно поджала губы.

Я улыбнулся.

— Мы заберем сейчас.

Служащая магазина перевела взгляд на стоящего рядом Джона. Тот не улыбался.

— Хорошо, — сказала она. — Только быстро.

Я повернулся к Джону.

— Она сказала quickly.

Тот, наконец, сдвинул губы.

— Funny, — обнажил он ряд неровных прокуренных зубов.

На кого мы были похожи, когда, обнимая шкафы худыми немытыми руками, мелко перебирая ногами, пятясь и напирая, вытаскивали их на улицу? С каким снисходительным презрением смотрели на нас тугие, словно надутые хорошим насосом, грузчики, как мы, напрягаясь лицами, пыхтим в полировку так, что потом можно легко написать на ней пальцем что-то навроде «go away». Или «пошло все к черту». На наших лицах также была написана печаль, если даже не скорбь, — с такими лицами выносят гробы, но никак не мебель, только что приобретенную, красивую, можно даже сказать — элегантную.

Конечно, сразу же пошел снег с дождем. Или дождь со снегом. Такая вот каша. На мне была куртка и кепка, на Джоне тоже что-то болталось с капюшоном на спине, только вот мебель была совершенно голой. Джон бы сказал, что она была defenseless. Беззащитной. Она стояла перед магазином, как будто ей там, внутри, не хватило места. Так же как и нам в чьих-то жизнях не досталось свободного угла. Или как в чьих-то словарях появились ненужные слова и их выкинули в грязь.

Хотелось материться сразу на всех языках, перемешивая мат во рту и выплевывая на снег.

«На хрена мне эта мебель?» — клял я себя, тормозя машины. Вместо грузовиков останавливались малолитражки. Пока Джон рядом с мокрыми шкафами сосал пиво, мне удалось тормознуть самосвал.

Мы кое-как закинули стенку в кузов и уже через каких-то полчаса стояли у нашего подъезда. Шустрый водила за дополнительную плату помог сгрузить на снег добро и укатил, махнув папироской на прощанье.

Как мы заносили эти шкафы — об этом невыносимо даже рассказывать. Лестничные пролеты были узкие, мы никак не могли в них вписаться, Джон пару раз спотыкался, рискуя уронить шкаф и прокатить его на себе по ступеням. Мы втаскивали их в квартиру и просто кидали посреди комнаты, даже не заботясь, не перепутан ли верх и низ. Секретер и книжный — еще туда сюда, а вот с платяным я наверняка заработал себе грыжу. Она вылезла из моих глаз, я ничего не видел, обливаясь потом. Мне хотелось бросить его тут же, на площадке между этажами. «Господи, — стенал я, промаргиваясь, чтоб хоть что-то разглядеть за темной пеленой, надвигавшейся откуда-то изнутри, — что все это значит? Зачем мне это, если я прекрасно могу обойтись? Без секретеров, посудомоечных, стиральных и швейных машин, кроватей, диванов… Даже без жены, которая может обходиться без меня, я тоже, пожалуй, устроюсь. Зачем тогда из последних сил я пру все это в свою собственную жизнь?»

Клянусь, если бы не Джон, я бы сломался. Но он проявил удивительную стойкость. Он не ныл, не бормотал ругательства, только кряхтел, тяжело отдувался и один раз громко выпустил газы. Когда мы почти волоком затолкали едва не ставший моим гробом чертов шкаф в квартиру, последние силы оставили меня.

— Дринк, — махнул я рукой Джону и поплелся на кухню. Достал из холодильника бутылку водки и упал на табуретку.

Джон сел напротив.

Я дотянулся до шкафчика и достал два стакана. Затем опять пришлось вставать за какой-то закуской. Первая стопка пролетела со свистом, будто ее засосало пылесосом.

— Кайф, — выдохнул я, занюхивая огурцом.

— Indescribably, — отозвался Джон, жуя колбасу.

— Непередаваемо, — перевел я, разливая по новой.

— Neperedovaemo, — повторил сосед.

— Чем ти занимаисшся? — спросил я его на ломанном русском.

— Таг-сяг, — смущенно ответил он.

— О! — сказал я.

— Yes, — ответил он.

Через полчаса мы расстались. К тому времени мы прекрасно понимали друг друга без слов. «Если что, — сказал он выражением своего лица, — ты меня зови. Я помогу». «Хорошо, — ответил я. — Спасибо тебе, Джон». Он потопал к себе наверх, а я поехал отдать долг своему приятелю. Было около семи часов вечера, когда мы встретились с ним у входа в кинотеатр. Заодно мы решили сходить на фильм — шла ретроспектива известного режиссера. Мы купили билеты, но, прежде чем войти в зал, я предложил ему промочить горло.

— Купим в магазинчике напротив и во время сеанса выпьем, — сказал он.

Мы так и сделали.

Начался фильм, пошли первые кадры, какой-то длинный план с заходящим солнцем. Мы передавали друг другу бутылку коньяка, отхлебывая прямо из горлышка и закусывая кусками шоколада. Фильм был не дублирован, перевод — синхронный, женский голос едва поспевал за репликами героев. Моего приятеля явно раздражал такой непрофессионализм.

— Блядь, как она переводит? — ворчал он негромко, прикладываясь к бутылке. — Это же ужас, как она переводит!

Меня никак не интересовало, что там шло на экране. Чем может вообще задеть выдуманное одним человеком, пусть даже самолично пережившим все это, другого человека, если они, эти люди, изначально говорят на разных языках? Что-то ведь должно объединять у самого истока, откуда вода только-только начинает пробивать себе дорогу? Вся эта гармония должна из чего-то складываться. Почему, например, мы с женой, говорящие на одном языке, не можем найти понимания, пути друг к другу? Не раз переплетавшие языки в страстных поцелуях, почему порой опускаемся до нестерпимого словесного поноса? В таком случае как же должно быть трудно Джону жить и работать в чужой стране, приняв вместо языка образ жизни ее народа. Какое нужно иметь доверие к людям, чтобы, не понимая, не отталкивать, а стараться жить той жизнью, которой живет подавляющее большинство. Но сила здесь или слабость — вот в чем вопрос? Как перевести одно в другое, чтобы в случае необходимости поменять местами эти два понятия?

— Да, блядь, как она переводит-то! — за размышлениями я не заметил, что мой приятель уже орет на весь зал, сверкая во тьме большими, как у взбешенной кобылы, белками.

На нас оборачивались.

Из темноты с разных сторон к нам уже спешили женщина-билетерша и мужчина-администратор.

— Тихо, — шипел я приятелю, пытаясь его успокоить. — No need to cry. Не шуми. Черт, да угомонись же ты!

— Неправильно! — орал он во весь рот. — Все неправильно! I do not believe!

— Ну-ка, выйдите отсюда, — мужчина больно схватил нас за плечи. — Пошли вон!

Он поднял нас с кресел и повел по проходу, как еретиков и отступников. Фильм продолжался, и приятель, пытаясь вырваться из железных пальцев администратора, напоследок взвизгнул:

— Вас обманывают! Вы ничего не понимаете!

Нас вытолкали из кинотеатра, но мой спутник долго еще не мог успокоиться. Заикаясь и захлебываясь, он пытался объяснить мне про смысл, который теряется при переводе, и то, как это его убивает, — смысл и заодно приятеля, — а я только кивал в ответ. Наконец, он присмирел, трезвея на холодном ветру. Мы порядком замерзли, проясняя ситуацию, и нам пришлось еще раз посетить недавний магазинчик.

Все последующее за этим уходило в затемнение.

Временами мое сознание прояснялось, и в эти моменты я находил себя бредущим по какой-то ничейной земле, еле освещенной огнями вдали. Глядя на эти огни, я брел в их сторону, и мое сердце сжималось от какой-то непонятной тоски — находясь в самом ее эпицентре, мои ноги вязли в ее грязи. Когда же отчаяние накрывало меня с головой, сознание отключалось. Я ничего не чувствовал. Мой язык обретал первозданную чистоту, когда слово еще не родилось, когда оно только корчилось в муках, пытаясь выйти наружу и как-то выразить себя в этой оглушающей вселенской немоте.

В следующий раз, когда я очнулся, я обнаружил себя лежащим в постели. Я был одет, — на мне были не только носки, — ложась, я не смог снять даже ботинки. Вокруг было темно. Я поднял голову и не узнал контуры темноты. Вокруг чернели, возвышаясь, непонятные пугающие меня предметы. «Господи, где я? — колыхались во мне вопросы. — С кем я?»

Рядом со мной кто-то спокойно сопел под одеялом, в то время как я валялся поверх него. Осторожно приблизив лицо к спящему, я узнал дыхание жены.

Все было в порядке. Но что-то было не так с моим лицом. И с волосами. Чтобы выяснить, что с ними произошло, я аккуратно, как мог, начал вставать и сразу напоролся на шкаф.

Вся темнота была заставлена шкафами.

«Стенка», — вспомнил я.

Я сам загрузил эту темноту тогда, когда еще было светло. Я сам ее построил, и вот теперь, словно по лабиринту, на ощупь, я пробирался между пахнущих настораживающей новизной мебельных секций, ища выход средь этих новых запахов. Каждый шаг давался с трудом, тело ныло и болело, но спокойствие уже проникало в душу.

Наконец я выпутался и уже без труда добрался до ванной.

Включив свет и взглянув в зеркало, я не узнал себя.

Я был весь в засохшей грязи — все лицо, уши, шея. Мои волосы были вылеплены наподобие мотоциклетного шлема. Стараясь не думать сейчас о перепачканной подушке, я начал стаскивать с себя одежду. Когда я уже шагнул в ванну и протянул руку, чтобы настроить душ, с потолка вдруг полилось. Температура была не идеальной, но вполне приемлемой.

— Thank you, John, — пробормотал я и взял с полки шампунь. — Тебе не стоило так беспокоиться, но все равно спасибо.

  1. КУБА

Я пил третью неделю. Или четвертую — считать дни давно потеряло смысл. Каждый вечер клялся себе завязать и, пока помнил об этом, был уверен в завтрашнем дне.

— Все просто, малыш, — твердил я восьмилетнему сыну, который боялся посмотреть мне в глаза. — Все просто.

Жена спала в большой комнате. Я просыпался среди ночи, один, но мне совсем не было страшно. Мне было неуютно, сиротливо, да, но страхом это чувство не назовешь. Я вставал и брел в ванную, включал там свет и первым делом смотрел на себя в зеркало.

Мне было тридцать лет, и впереди у меня была целая жизнь. Возможно, где-то впереди меня еще ждала слава, почему нет, я искренне на это надеялся, но вот мое лицо переставало мне нравиться. Оно было похоже на лицо боксера ближе к окончанию поединка — раунду эдак к десятому. Алкоголь особо не церемонился в ближнем бою. Он знал свое дело.

В темноте я шел в большую комнату и садился на краешек дивана.

Лунный свет падал на подушку рядом с лицом жены.

— Оль, — я дотрагивался до ее плеча. — Оля.

Она, не открывая глаз, поворачивалась ко мне спиной.

— Слышишь?

— Нет.

Я делал паузу, вспоминая, что хотел сказать.

— Оля.

Она молчала.

Я знал, что, если она захочет, она может промолчать до конца жизни. Как и моя мать. Они были похожи в этом. Но не поэтому же я женился на ней!

Однажды давно, когда я учился в пятом классе, отец пришел с работы и сказал, что ему предложили поехать на Кубу. По обмену опытом как специалисту. Естественно, вместе с семьей. Я задыхался от восторга. Из заснеженного мухосранска оказаться в солнечной Гаване — это было сродни чуду. «Я найду там себе девочку», — думал я. Конечно, тогда я думал как-то иначе, но смысл оставался примерно похожим. Я найду себе девочку и увижу океан.

Но мама сказала: «Нет». Ничего не объясняя, она произнесла одно слово и потом молчала до тех пор, пока эта тема с Кубой не отпала сама собой…

Я шел обратно в осиротевшую (это слово уже звучало) супружескую постель. Проходя мимо детской, я думал, что нужно бы зайти поправить на младшем сыне одеяло, но гнал эту мысль: разыгрывать перед собой заботливого отца было отвратительно.

Я ложился на кровать, но сон не спешил возвращаться. Чувствовал я себя пока сносно — принятый перед сном алкоголь еще бродил во мне вместе с кровью, растворяясь в ней или растворив ее в себе — какая разница. Чем дольше я пил, тем по херу мне становилось.

По утрам было хуже. Это мое сердцебиение. Когда заканчивалась алкогольная анестезия, сердце, как сумасшедший паровоз, набирало ход. В поисках утраченного оно начинало гонять кровь так, что я вынужден был тут же что-нибудь принять, чтобы его угомонить. Обычно для таких случаев я оставлял заначку на утро. Не дожидаясь родео, отменял его в самом начале.

Ольга молчала.

Что ж, молчал и я.

Старший сын, счастливый или не очень, сваливал в школу.

Кое-как позавтракав, я тоже уходил из дома…

В агентстве, как всегда, меня ждали звонки. Я никому не давал домашнего телефона — эта территория была неприкосновенна, поэтому клиенты обрывали здешние номера.

Оператор Ирина, заглядывая в глаза, протянула внушительную портянку с телефонами и комментариями к ним. В ее взгляде читалось… Нет, я не собирался ничего читать!

— Потом, — сказал я, пробегая. — Потом, потом, потом.

С этой Ириной меня связывало одно обстоятельство. Совсем одно, и не хер раздувать из этого проблему.

Войдя в комнату менеджеров, я уселся напротив одного из них.

— Привет, Наташ.

Она подняла взгляд с бумаг на меня. Я улыбался. В верхнем ряду справа не хватало зуба.

— Ты себя в зеркало видел?

— И?

Она глядела на меня, как на таракана. Но я был хорошим тараканом. Таким, без которого она не могла обойтись.

— Сергей, я не знаю, что я с тобой сделаю.

Наклоняясь над столом, я приблизился к ее лицу.

— Обожаю ролевые игры. Ты госпожа, я раб. Все, что угодно.

— О-почки! — сзади кто-то засмеялся.

Наталья встала, обошла стол и, взяв меня за воротник, выдернула в пустой холл.

— Если ты думаешь, что ты пуп земли, я завяжу тебя на другом месте, — ее лицо исказилось от бешенства.

— Пусти, — попросил я. — Слышишь?

Она разжала пальцы.

— Че ты заводишься, Наташ? Че случилось?

— Да пошел ты, — сказала она, складывая руки на груди. — Документы готовы?

Я кивнул.

— Ес.

— Где?

— В машине.

Она снова посмотрела на меня. Теперь уже как на ненормального.

— Ты что, в таком состоянии машину водишь?

— А что? — пожал я плечами.

Она открыла рот, собираясь убить меня каким-нибудь словом, но нужное либо не нашлось, либо в этот момент было еще занято.

— Серег, — охранник Олег выглянул из коридора, ведущего на улицу. — Там тебя спрашивают.

— Окей, — кивнул я. — Сейчас.

Потом снова обернулся к Наташке.

— Наташ…

— Иди ты… и зажуй свой перегар, — она уже успокоилась и сейчас в чем-то незримо напоминала мне мою мать. Может быть, поэтому я никак не мог сделать в ее сторону последнего шага…

На улице меня дожидался мой давний клиент. Иваныч. С последней нашей сделки он сильно сдал.

— Иваныч, ты ли это? — я пожал его грязную ладонь.

На нем была хрен знает какая куртка, хрен пойми какие штаны и ботинки. Он выглядел очень плохо.

— Дело есть, Сережа. Давай где-нибудь присядем.

Его голос был под стать его виду.

Я с тоской посмотрел на часы.

— Иваныч, у меня через час нотариат.

— Сереж, умоляю. Ты должен меня понять.

— Ну, хорошо.

Мы познакомились с ним примерно год назад. У него была двухкомнатная квартира в центре. Престижный район, окна на канал, все дела. Не знаю, как это получилось, но он остался совсем один. Пятидесятилетний тихий мужик, сирота, в роскошной квартире. Казалось, что еще нужно для полного счастья? Но вот он пришел в наше агентство — я в тот день был дежурным — и попросил помочь поменять его жилье на однокомнатную (тоже в центре) с доплатой. Вариант нашелся реактивно — все были довольны, и мы расстались с ним друзьями. Через три месяца он нарисовался снова — ему опять нужны были деньги. Алкоголь высасывал их из него, как пылесос. Я подыскал ему убитую однушку на окраине спального района. «Остановись, — сказал я ему тогда. — Иваныч, ты смотришь в пропасть. Попридержи лошадок». Лошадками он управлял ровно два месяца. Комната, в которую он в результате последней операции с недвижимостью заехал, должна была стать последним в его жизни пристанищем. Она была неразменная, как копейка.

И вот он снова стоял перед моими очами.

— Сережа, — Иваныч горячо шептал мне в самое ухо. — Последний раз, Сережа.

Я качал головой. Последним разом был предыдущий. Я не мог своими руками открыть дверь ада и запнуть его туда. Пусть этим займется кто-нибудь другой.

Мы стояли за круглым столиком в шалмане недалеко от места, где я работал. Я взял ему триста водки, сам же, морщась, цедил отвратный коньяк.

— Ты горишь, Иваныч, — внушал я ему. — Ты же, блядь, дымишься весь!

— И что, — он хлебал водяру, как простую воду. — И пусть. Сережа, помоги!

— Я не могу. Ты будешь потом приходить ко мне каждую ночь.

— Не буду, Сереж. Клянусь, не буду!

С другой стороны, если ему отказать, он найдет другого, который с удовольствием отнимет у него последнее.

С-с-сука! Он загонял меня в угол, и я ненавидел его, себя и свою работу.

— Ладно, Иваныч, вот что… Давай, заходи завтра, хорошо? Что-нибудь придумаем.

Дав ему немного денег, я поспешил в агентство, по дороге купив и перелив во фляжку нормального коньяка. Приближалось время нотариата…

Сделка была большая. В цепочке было семь звеньев, три из которых вел я.

Клиенты уже начали собираться.

Я работал с ними вплотную три месяца и кое с кем успел породниться.

— Привет, Серж, — ко мне подходила улыбчивая толстушка.

— Привет, дорогая, — я убрал ее ладошку (с ума сошла!) со своего живота. — Тихо, держи себя в руках.

— Ты мне не звонишь. Не пишешь.

— Ты что, пьяна? — я оглянулся и заметил брезгливый взгляд Наташи.

— На себя посмотри.

Что правда, то правда. Я был немного того.

Но у меня была уважительная причина.

Меня накрывала тоска.

Процедура нотариата довольно утомительна, кто через нее проходил, тот знает, о чем я говорю. Единственным удобством было то обстоятельство, что нотариус оформлял сделку не в конторе, а прямо в нашем агентстве. А так как участвующих в ней сторон было много, ближайшие четыре часа я был очень занят.

Наконец, все закончилось. Три месяца работы подошли к концу, меня ждал солидный гонорар. Я мог хоть сейчас получить свои деньги, послать всех к чертям и купить билет на Кубу.

«Найду себе девочку и увижу океан».

Я зашел в туалет и допил остатки из фляжки.

— А теперь прошу всех отметить окончание нашей сделки, — пригласила Наташа всех участников в нашу столовую, где уже был накрыт стол. Еще ни один счастливый клиент не отказался от такого приглашения. Еда и напитки были из ресторана, все отменного качества.

Под одобрительный гул все потянулись туда.

— А тебе, — менеджер преградила мне дорогу, — уже хватит.

— Ну что вы, Наталья Юрьевна, — со всех сторон посыпались голоса. — Это же главное лицо. Как можно без Сергея?

Вот так. Я нагло щерился в ее сторону и виновато поднимал брови. Видишь, девочка, как меня ценят люди? Смотри, милая, может это хоть чему-то тебя научит.

Мы расселись за столом, и понеслись тосты. Я знал сценарий от и до, и мне было скучно. Сидел между собачниками, которые из городских квартир переезжали в частные дома, и мысли о Кубе крутились в моей башке. «Я могу улететь хоть завтра», — думал я.

— Сергей, ты почему не пьешь? — кричал мне в ухо уже пьяный в хлам собачник, тот, что сидел от меня слева. — Так не годится, — грозил он пальцем.

Как-то он быстро напился. Я кивал ему и опустошал свою рюмку. Собачник чему-то радостно смеялся. Он еще не представлял, что его ждет впереди, а я уже видел этого мужика сидящим на рельсах, обхватившим в отчаянии руками свою лысеющую голову.

Сколько я перевидал таких бедолаг. Они что-то меняли в своей жизни в надежде на лучшую участь, но не могли понять, что меняться нужно было им самим.

— Сереженька, дай я тебя поцелую.

Они целовали меня так, как будто я был главным звеном в их цепи. Как будто, целуя меня, они прикасались губами к той легкости и удачи, которые, как им казалось, я нес в себе. Они и не подозревали, над какой помойной ямой они склонялись. Я наливал и пил снова.

Потом кто-то из операторов включил музыку, и все стали приглашать друг друга танцевать. Все уже были пьяны и раскованы. Это могло закончиться довольно грубо, и я каждый раз спрашивал себя: на хрена все это было нужно?..

— Сергей, ты сейчас отдашь мне ключи от машины.

Мы стояли с Наташкой в тесном коридорчике перед туалетом. Она требовательно смотрела мне в глаза. Ключи? Ей нужны ключи? Не вопрос. Но вот ключи ли ей были нужны на самом деле?

Мне хотелось взять ее за локоть, затолкать в туалет и закрыться с ней изнутри. Будь на ее месте кто-нибудь другой, я сделал бы это не раздумывая.

Вынув ключи из кармана, я покачал ими перед ее носом.

— За поцелуй.

— Перебьешься.

Вдруг мне пришла мысль, что мы можем махнуть на Кубу с ней вдвоем. Плюнуть на все и махнуть. Почему нет?

— Нет, — сказала она, когда я взял ее за локоть.

— Что «нет»? — не понял я.

— Все нет, — холодно глядя мне в глаза, ответила Наташка. — О чем бы ты ни подумал.

Но я уже не думал ни о чем…

Открыв глаза, я сразу понял, что со мной что-то не так. Что произошло что-то страшное.

Я попробовал сориентироваться.

Было темно.

Я напряг зрение.

Я лежал на каменном полу.

В камере.

Обе руки ныли от боли в запястьях.

Левая была туго перевязана, правая — прикована к металлическому кольцу в стене.

До двери было метра три.

В ней было вырезано маленькое круглое отверстие, через которое проникал свет.

Я попытался вспомнить, как сюда попал, но в голове зияла пустота.

Пустота, рождающая ужас.

Натянув цепочку наручников, я сел и прислонился к стене.

Так. Сомнений, что я в мусарне, у меня не было.

Но почему?

Страшась всяческих предположений, ни одно из которых меня не устраивало, я превратился в камень…

Сколько прошло часов, я не знал.

Очень хотелось пить.

Ко всему прочему, просыпалось мое сердце, и это могло стать моей основной проблемой.

Я подождал еще немного, потом не выдержал.

— Эй, — сказал я.

Ответа не последовало.

— Эй! Кто-нибудь! — заорал я что есть мочи. — Здесь есть кто-нибудь?!

Мое бедное сердце, подпрыгнув, пустилось вскачь. Я разбудил его своим криком, а вместе с ним — его голод.

Зато и за дверью тоже проснулись. Я услышал тяжелые шаги.

Глазок потемнел.

— Че орем? — голос был груб и в то же время бесстрастен. Это почему-то вселяло надежду.

— Я пить хочу.

— Перетопчешься.

Господи, это уже был твой знак. «Перетопчешься», — так обычно говорил мой отец.

— Командир, я сейчас обоссусь. Будь другом, выведи, а? — я постарался вложить в просьбу сыновние нотки.

За дверью несколько секунд длилось молчание, затем я услышал это знакомое мне слово.

— Нет.

Дверь открылась в тот самый момент, когда я уже решил, что не выйду отсюда живым.

Такого со мной еще не было. Я не мог сказать ни слова — сердце, сорвав якоря, бултыхалось в районе глотки. Казалось, еще немного, и оно выскочит в рот.

Меня отстегнули и вывели в помещение дежурки.

Я еле шел.

Затем плюхнулся на первый попавшийся стул.

— Встать!

Я кое-как поднялся, но выпрямиться не смог.

— Эй, ты чего это?.. Слышишь?.. Чего это с тобой?

Подняв глаза, я увидел прямо перед собой чье-то растерянное лицо.

— Водки, — прохрипел, не надеясь ни на что.

Но чудо произошло — мне протягивали наполненный до краев стакан.

— Держи.

Я протянул руку.

Стакан выпал и разбился у моих ног.

Резко запахло спиртом.

— Да ебаный ты в рот, — разочаровано протянул кто-то сбоку. — Ему как человеку, а он…

— Погоди, — перебил тот, кто стоял рядом со мной. — Дай другой.

Этот я уже взял двумя руками, осторожно, как своего ребенка (тогда, первый раз у роддома). Этот стакан должен был даровать мне продолжение жизни…

— Спасибо, — сказал я сидящему за столом капитану. Он быстро заполнял какие-то бумаги.

— Не за что, — не отрываясь от записей, ответил капитан. — У меня брат так умер.

— А, — только и смог сказать я. Сердце на веслах возвращалось в родную гавань.

— Значит так, — капитан отложил ручку и уставился на меня. — На Пряжку будем тебя оформлять.

— Зачем сразу на Пряжку, — я попытался улыбнуться. — Вы же мне жизнь только что спасли.

Капитан нахмурился.

— Ты хоть помнишь, как здесь оказался?

— Ну-у, — протянул я и замолчал.

— Не помнишь, — резюмировал капитан. — Понятно.

И он вкратце рассказал, как закончился мой вчерашний вечер.

В самый разгар пьянки (а это была самая настоящая пьянка, кто ж спорит) я схватил со стола нож и несколько раз полоснул себе по запястью. Затем выскочил на улицу и, пока меня не скрутили, успел изуродовать невесть откуда взявшейся в моих руках лопатой стоящий на тротуаре автомобиль.

Только-то и всего? Я полностью приходил в себя.

— Черная Ауди? — спросил я.

— Что? — не понял капитан.

— Машина, изуродованная мной, — черная Ауди?

Капитан опустил глаза в свои записи.

— Допустим. И что это меняет?

Я пожал плечами.

— Это моя машина. Посмотрите документы.

— Да мне поебать, чья это машина! — взорвался капитан. — Мне это до пизды, понял?!

Я понял.

— Слушай, — сказал я. — Ты же мне жизнь спас. Ты ж крестный теперь мой. Спаси еще раз.

Он вздохнул, тут же успокаиваясь.

— Это будет тебе стоить, — тихо произнес он.

— Сколько?

— Штука.

— Годится.

— Не рублей.

— Уж понятно, — вздохнул я. — Дай мне мой телефон.

Через два часа я сидел на заднем сиденье такси. Рядом сидела Ольга.

За стеклом мелькал город. Моросил дождик.

— Спасибо, — сказал я жене.

— Я от тебя ухожу, — ответила она.

Я попросил таксиста остановиться недалеко от дома.

Выйдя из машины, захлопнул дверь.

Потом вошел в магазин и купил пузырь коньяка…

Бомж на углу долго смотрел мне вслед, сжимая в руке едва початую диковинную по форме дорогую бутыль.

Я шел домой с твердым намерением завязать.

У парадной на скамейке сидел Иваныч.

— Ты что, Иваныч? — я наклонился над ним.

Из его глаз полились слезы.

— Умру я, Сереж, — сказал он. — Скоро.

— Ты что?.. Ты это что такое сейчас говоришь?

Я всматривался в его испитое лицо и вдруг совершенно отчетливо увидел в нем свое.

Меня пробрал озноб.

— Я умру, Сережа. Умру, — не умолкал он.

— Заткнись! — заорал я, чувствуя, как мои глаза обжигает огнем. — Заткнись, сука!

Но он все продолжал твердить о своей смерти.

Я размахнулся и влепил ему пощечину.

Иваныч замолчал, только чаще захлопал ресницами, еще больше выдавливая слезы из своих потухших глаз.

Меня захлестнула волна жалости. То ли к нему, то ли к себе, то ли еще хрен знает к кому. Это была огромная соленая волна.

Я встал перед ним на колени. Меня колотило.

— Не плачь, Иваныч, — мой голос исказили рыдания. — Не плачь, ты!.. Человек!.. Хули ж ты ревешь, как маленький!

Но я уже сам ревел пуще него.

— Ну прекрати…Слышишь?… Ну что для тебя сделать?.. Скажи, что?!..

Я обнял его голову, и тут меня осенило.

— Хочешь, я возьму тебя на Кубу?.. Иваныч, завтра же!.. Слышишь?.. Все, решено! Завтра же мы с тобой летим на Кубу!.. Обещаю, только не плачь! Слышишь?.. Не плачь!

Дверь парадной открылась, и из нее вышла соседка.

Она прошла мимо, оглядываясь, но мне уже было все равно.

Я улетал на Кубу…

  1. РОЛАН ГАРРОС

«А-моресмо, а-моресми!» — пищал рисованный цыпленок, судорожно взмахивая желтыми культяпками в перерывах репортажей с Ролан Гаррос. Мы с Таней смеялись, глядя на его потешные усилия взлететь с именем французской теннисистки в клюве, посеянной на турнире под вторым номером. Второй номер посева — это что-то да значило, но только не для нас. Возможно, этой рекламной птичке было не до смеха, — она делала то, что делала, — но, право, забавно было глазеть на ее вытаращенные болты по пять копеек. «Кто его рисовал? — думал я, глядя, как цыпленок подпрыгивает на тонких коротеньких лапках. — Кому вообще могла придти в голову такая бредовая идея?» Амели Моресмо не нуждалась в подобной рекламе, это было ежу понятно, хотя, с другой стороны, почему бы и нет, если над этим можно было искренне, от всего сердца, посмеяться. Короче, цыпленок нас вовсю веселил, Амели была хороша, но ее время прошло, и второй номер мог ввести в заблуждение лишь несведущего человека, далекого от реалий большого тенниса.

Мы много смеялись, слишком много на двоих. Лежа на диване перед большим телевизором, мы упивались великолепной игрой, и каждый удар ракетки по мячу тугим звоном отдавался в наших телах.

— Ты хотел бы оказаться сейчас на корте? — задавала вопрос Таня, и ее подбородок касался моего кадыка, щекоча в этом месте кожу.

— На корте? — переспрашивал я, подушечкой указательного пальца ласково водя по ее плечу. — Сейчас?

Я пытался представить в своих руках ракетку, напряженную фигуру соперника на том конце грунтовой площадки, судью на вышке, разделительную сетку, палящее солнце и свой выдох после хлесткого удара. От этого мне становилось не по себе, меня охватывало томительно-сладкое предвкушение игры, ощущение возможности полета.

— Ты чувствуешь э т о? — ее шепот проникал в мой слух, и мое «да» тонуло в наступающей тишине в момент подачи, когда любой случайный шорох может помешать правильному исполнению приема. Да, я чувствовал.

Она перекатывалась, ложилась на меня, прижимаясь ко мне спиной в ожидании парной игры. Начинали мы размеренно, не торопясь, расслабленно перекидывая мяч через сетку, не вкладываясь в удары, как бы разминаясь перед тем, когда можно будет взорваться и показать все, на что ты способен по-настоящему. Она что-то шептала, шептал и я, мы обменивались тайными знаками, выстраивая ближайший розыгрыш на несколько ходов вперед, и эта приобщенность была сродни заговору.

Все заканчивалось в тот момент, когда мне нужно было уходить. За окном моросил холодный питерский дождь, и он был реальнее заходящего парижского солнца.

Таня провожала меня до дверей, мы расставались молча, она улыбалась, и я целовал ее на прощание. Потом выходил в парадное, спускался по гулкой широкой лестнице и нырял в сырой сумрак.

Потом наступал новый день, мы снова смотрели теннис, комментируя шансы того или иного спортсмена в продвижении по турнирной сетке. Все эти разговоры вертелись вокруг одних и тех же имен: фавориты всегда одни и те же — таков реальный расклад, хотя, конечно, случаются и сенсации. Когда люди играют на вылет и выкладываются в каждом матче по полной, никогда нельзя предугадать, что в конечном результате окажется сильнее — страсть или же хладнокровная уверенность в своих силах.

Турнир набирал ход, после двух первых «въезжающих» кругов все четче стал вырисовываться упругий соревновательный ритм, и даже «болл-бои» на линиях подтянулись и кричали «аут» так, как будто спасали кому-то жизнь.

Нас также охватил азарт: уже можно было не сомневаться, что борьба пошла нешуточная, хотя до решающих поединков было далеко. Мы еще могли позволить себе некоторую расслабленность, но тягучая томность первых встреч уже отходила в прошлое.

В перерывах Таня заваривала чай, кидала в микроволновку пиццу, нарезала фрукты для салата. Меня умилял кишмиш в ее голове, когда дело не касалось самой игры, — в те моменты, когда она позволяла себе отвлечься, — но вот эта девочка возвращалась ко мне и обхватывала ладонью твердую ручку ракетки, и все становилась на свои места.

— Как он двигается! — в восхищении выдыхала она, глядя на экран.

— А как он стоит, — подначивал ее я.

— Да он вообще не стоит, — возражала она, и наш смех сливался с аплодисментами искушенных зрителей, приветствующих классную обводку по линии.

Судья объявлял счет, и он был пока в нашу пользу.

Шла вторая неделя турнира. Каждый вечер я уходил домой, получая необходимую мне передышку. Я не то чтобы нарушал режим, но иногда позволял себе пару банок пива, шагая к метро в молочном тумане белой ночи. Французы, испанцы, итальянцы и хорваты, — все их чудные имена растворялись в этой наполненной сыростью городской вязи, во всем том, что окружало меня в те минуты, когда я был абсолютно свободен. Ролан Гаросс отходил далеко на задний план, его шум пропадал в листве лип, прохладный воздух вытравливал из памяти жаркий запах пота, дрожь переживания уступала место другой дрожи, рождаемой не желанием, но покоем.

«Господи, — думал я, попивая из банки, — неужели т о и э т о — величины разного порядка? Неужели их нельзя сложить, — так, чтобы получилось целое число, которое можно будет без остатка поделить на свою жажду обладания тем и другим в равной мере? Как справляются с этим те, у кого нет времени остановиться, у кого воля к победе и совершенству преобладает над простым желанием жить?» Я думал о Тане, которую оставлял каждый вечер, чтобы вернуться в свой мир; я был раздвоен, но это были мои проблемы. Что чувствовала она, я не знал. Вероятно, то же самое.

Наступил день финала.

Я пришел за пару часов до игры, чтобы как следует подготовиться к решающему поединку. Таня также была возбуждена больше обычного, она буквально не могла усидеть на одном месте. Вопреки нашим предположениям, Амели все же дошла до финала, и сегодня ей предстояло побороться за титул. «А-моресмо, а-моресми!» — верещал цыпленок, который за последние две недели, не прибавив ни в росте, ни в весе, успел задолбать половину земного шара.

Спортсменки с большими сумками через плечо вышли на корт.

— Ложись, — сказала мне Таня.

Я лег рядом, пытаясь справиться с нервной дрожью. «Господи, как в первый раз», — думал я, целуя горячие губы. Моя ладонь легла на ее грудь и легонько сжала.

— Не-е-ет, — выворачиваясь из-под меня, протянула она. — Я хочу посмотреть финал.

— Правда? — отстраняясь, спросил я.

— Правда, — ответила она.

Заканчивался третий гейм, француженка проигрывала на своей подаче, но это было уже неважно, потому что теперь уже подавал я, четко и уверенно выцеливая туда, куда мне было нужно.

Уже потом, целуя меня на прощание, она опустила ресницы, чтобы скрыть выражение глаз.

Закурив, я вышел на улицу, постоял немного, выдыхая сигаретный дым, затем двинулся вдоль домов.

«Какая разница, кто победил, — думал я, стоя на перекрестке, — если все остается по-прежнему. Если победа, как и поражение, по сути ничего не меняет в этой жизни. Если сама жизнь гораздо больше, чем наши понятия о ней».

Светофор загорелся зеленым, я затянулся в последний раз, бросил окурок под ноги и пересек проезжую часть.

Игра была закончена, но жизнь продолжалась.

Кстати, кому интересно, Амели проиграла.

  1. КАЛЛАЙДЕР

Мне тридцать пять, сынку двадцать три. Мы копаем яму под коллайдер.

— Сука, — говорит сынок, вгрызаясь лопатой в глину. — Гребаная работа.

Я молчу. Начнешь ему отвечать, и он опять сведет к тому, что он лучший писатель современности. Может, это и так, даже скорее всего, но мне-то что с этого? Лучший, да и хер с ним.

Мы в сапогах, под ногами хлюпает вода. У меня насморк, немного болит голова, глина идет вперемешку с камнями. Коллайдер, лежа на краю ямы, нависает над нами черными боками как некое материализовавшееся из пустоты возмездие. «Ускоритель элементарных частиц», — вспоминаю я и плюю в коричневую воду.

— Ты еще поссы сюда, — предлагает сынок, выбрасывая за бруствер жижу. — Теплее будет.

Интересно, как он сможет связать это с тем, что он лучший писатель?

— Слышь, сынок? — говорю я.

Он поднимает на меня глаза. В них вся боль и страдания этого мира.

— Тащи мешок.

Это пароль к гомерическому смеху. От которого дрожат и падают осенние листья. От которого у него вчера треснула нижняя губа.

— Я одинок, — говорит сынок. — Если бы ты знал, как я одинок.

Я усмехаюсь. Что он может знать об одиночестве?

— А как же я?

— А ты здесь причем? — спрашивает он.

— Я — твой отец, — напоминаю я.

— А я — лучший писатель современности.

Это уж да, никто и не спорит. Потому что никто еще не доказал обратного. Но меня уже забодало.

— Михалыч! — ору я.

— Михалыч! — подхватывает сынок.

— Начальник! — орем мы хором так, что от наших ног по воде расходятся круги.

На недостроенную веранду выходит бригадир. На его голове вязаная шапка с адидасовской эмблемой над левым ухом. А может, над правым — лично мне все равно: на звание лучшего писателя современности я не претендую.

— Выкопали? — он заглядывает в яму.

— Сынок, тащи мешок, — говорит сынок.

— Ну, давайте попробуем.

Следующие пятнадцать минут мы тягаем коллайдер, пытаясь опустить его в яму.

— Сука, — кряхтит сынок. Он обнимает черный бок, как живот огромной беременной женщины. На лице — страдание всех земных матерей.

— Нужно позвать уэльбека, — говорю я. — Без него не справиться.

Михалыч уходит за узбеком. Тот является почему-то в трусах.

— Эгей, — говорю я. — Ты что, нырять его заставишь?

— Он уже спать готовился, — говорит Михалыч.

Сынок поднимает брови.

— В восемь часов спать? Ни хрена себе.

— Это же уэльбек, — говорю я. — Лучшему писателю современности закон не писан.

— Я — лучший писатель, — возражает сынок. — Я.

— Давайте, — говорит Михалыч. — С четырех сторон. Роза ветров.

Мы обступаем коллайдер, но тут узбек хватает его за пластмассовый выступ и один скидывает агрегат в яму. Затем молча, не взглянув на нас, удаляется.

Мы переглядываемся.

— Нужно бы с ним поосторожнее, — говорит Михалыч. — Он три дня назад мобильный телефон пальцами разорвал. Напополам.

— Хуясе, — говорю я.

— А я… — открывает рот сынок, но Михалыч его перебивает:

— Знаем, знаем. Давай замерим.

Он достает из кармана спецовки рулетку, вытягивает конец и опускает его в воду. Мы с сынком смотрим на его манипуляции.

— Мало, — говорит Михалыч. — Еще бы тридцать сантиметров.

Это невыносимо. Опять тридцать. Вчера было столько же. Получается, мы целый день околачивали груши. Боль в затылке усиливается.

— Давайте отпилим дно, — предлагает сынок. — Отпилим и закопаем.

Михалыч смотрит на сынка. Тот серьезен. Мне тоже не до смеха. А что, прекрасная идея. Я не против.

— Нужно вытащить коллайдер и подкопать, — качает головой Михалыч. — Тридцать сантиметров.

Сынок поднимает лицо в небо и начинает выть. С соседних участков с готовностью откликаются собаки.

— Может, проверим? — говорю я. — Чего, давай проверим.

Михалыч недоверчиво глядит на меня. В этой шапке он похож на спившегося спортсмена.

Мы соединяем трубы. Это тоже не сахар, но повеселее, чем выгребать дерьмо лопатой.

— Сынок, — говорю я, когда все готово. — Ты как, давно не серил?

— Часа два уже, — отвечает тот. — Требуется мое говно?

— Хватит пургу гнать, — кривится Михалыч. — Писатели.

Потом обращается к сынку:

— Возьми лейку на участке и плесни воды в трубу.

Сынок уходит. Я закуриваю.

Мы сидим на краю ямы и смотрим на пластмассовые бока коллайдера. Я думаю о взрыве, из которого должна появиться новая вселенная. Думаю о том, как мы ее назовем. О чем думает Михалыч, я не знаю.

Из коллайдера, как из крейсера «Аврора», вырастают три трубы. Михалыч забирается наверх и смотрит в первую. Сейчас он похож на спившегося капитана Нэмо, разглядывающего недра своего «Наутилуса».

Проходит некоторое количество времени, но ничего не происходит. Быстро темнеет. На участке тихо, только слышно, как в дальнем его углу стучит дятел. За пристройкой чернеет близкий лес. Пахнет вечерней сыростью, воздух прохладен и свеж, как воспоминания о любимой женщине. Если как-нибудь стереть Михалыча и яму с коллайдером, — картинка идеальна.

Я докуриваю и щелчком выстреливаю бычок в кусты. Михалыч не обращает на это внимания, он сам — весь внимание.

Из пристройки на веранду выходит сынок. Впервые я замечаю, какая у него большая голова по сравнению со всем остальным. Может, он и вправду будет лучшим. С такой башкой нетрудно им стать.

— Налил? — спрашивает Михалыч.

Сынок кивает, затем с утробным звуком собрав в носоглотке сопли, выхаркивает их в рот и смачно плюет перед собой.

— Где же она?

— А я знаю? — пожимает плечами сынок.

— Не идет, — морщится Михалыч. — Нужно копать.

— Ничего же уже не видно, — говорю я. Мне не терпится свернуть этот день, как неудачное предприятие. Манал я все эти ученые штучки с их дурацкими коллайдерами. Со всеми взрывами и вселенными в придачу. На хрена мне этот космос, когда из носа текут слезы, а из глаз сопли! У меня болит голова по мне самому, а не по дурацкому человечеству. Мне вообще ближе лягушка, которую сегодня спас сынок, чем, например, жилец с соседнего участка.

— Нельзя так относиться к дому нашему, в котором мы живем, — заводит Михалыч старую песню. — Наш дом нам этого не простит. Мы все должны дому, а не тому, про кого вы думаете.

Лично я думаю о своей любимой женщине. Какое она имеет отношение к «этому нашему дому»? Если, конечно, Михалыч не говорит о дурацкой пристройке, подразумевая на самом деле небо, виднеющееся в прорехах крыши. Голова наполняется шумом. Это болезнь или это то, что бежит по трубе?

— Кажется, идет, — говорит Михалыч.

— Пойду готовить ужин, — зевает с веранды сынок.

— Вам бы только пожрать, — бурчит бригадир, берясь за трубу. Начинает ее расшатывать, пытаясь отрегулировать наклон.

Я закуриваю по новой. «Этот день должен кончиться, — говорю я себе. — Он не может продолжаться вечно».

Внутрь коллайдера с шумом падает вода. Звук такой, будто какой-то припадочный забил в барабан и тут же затих. Михалыч, обняв трубу, прислушивается.

— Все, что ли? — смотрит он на меня.

Я выпускаю струю дыма в уже темное небо. Господи, сколько на нем звезд! Если представить, что на каждой хотя бы по одному такому коллайдеру, можно сразу, не мешкая, сходить с ума. Сынок с интересом смотрит на Михалыча.

Тот лезет на коллайдер и заглядывает в трубу.

— О-о-о! — отшатывается он от резервуара. — Ты что, насрал туда, что ли?!

— Нужно быть поосторожнее с уэльбеком, — говорю я, облизывая ложку. — По-моему, его к нам приставили.

— То есть? — говорит сынок, насыпая в свою тарелку добавки.

— Михалычу оставь, — говорю я. Потом понижаю голос, чтобы узбек за перегородкой не мог услышать: — Он у меня допытывался сегодня, зачем мы ворота открываем.

— А ты чего?

— Ничего. Я узбекского не понимаю.

— Тогда на каком он спросил? — ухмыляется сынок.

— На французском, конечно.

В комнату заходит Михалыч. Без своей спортивной шапочки он похож на хрен знает кого.

— Жрете уже, — недовольно говорит он. — Меня не подождать.

— А где ты ходишь, — сынок ускоряется, черпая ложкой горячую жижу.

— Я стихотворение сочинил.

— Ну-ка, — хмыкает сынок. — Удиви.

Михалыч набирает в легкие воздуха.

— Здесь тетя Таня, здесь тетя Вера.

А я между ними, и жизнь — трехмерна.

— Хера себе, — говорю я.

— Херня, — говорит сынок. — Лучший поэт современности — я!

Перед сном я беру в руки проспект по установке и использованию канализационного отстойника, который мы обозвали коллайдером. Читаю.

«Отстойник, произведенный методом центробежного литья из полиэтилена высокой плотности, состоит из отдельных камер, через которые проистекают стоки бытовой канализации. Обычно камер, соединенных лотками, три. Лотки расположены таким образом, чтобы сточные воды протекали с наименьшей скоростью, благодаря чему в каждой камере происходит оседание грубодисперсерных взвешенных частиц на дно. После этого осветленные сточные воды отводятся через распределительный колодец и систему трубопроводов на поле поглощения или в специально приготовленный почвенный фильтр для дальнейшей очистки».

Свернув проспект, я отбрасываю его в угол. Встаю и выхожу на участок.

Прямо передо мной — недостроенный дом, с которым мы мудохаемся уже четыре месяца. Я выпускаю дым и сквозь прищур смотрю на звезды. Некоторые мерцают, остальные — нет, но все они бездушны и недоступны. Однако мне кажется, что еще немного, и я что-то пойму. Но сигарета кончается быстрее, и мне ничего не остается, как снова зайти в бытовку.

Сынок крутится на своей лежанке. Я выключаю свет, подхожу к своей постели и, скинув одежду, залезаю под одеяло. Голова прошла, но мне отчего-то грустно. Меня охватывает нежная печаль.

— Отец, — доносится из темноты голос сынка.

— Только не говори, что ты лучший писатель современности, — предупреждаю я.

— Я о другом.

— Ну?

— Как ты можешь быть мне отцом? — спрашивает он. — Ты что, родил меня в двенадцать лет?

— Сам не знаю, — вздыхаю я. — А тебя это сильно волнует?

— Нет. Но все же.

— Космос, — отвечаю я.

— А, — говорит сынок. — Спокойной ночи, отец.

— Спокойной ночи.

  1. ВСЕ СОБАКИ ПОПАДАЮТ В РАЙ

Что-то с этим псом было не так. Это еще мягко сказано. Его корежило, будто в нем веселился собачий бес.

Он на пару минут затихал, но потом его опять начинало возить по полу. Татьяна и Галя хватались за сердце, глядя на мучения Тузика.

Нам с Саней тоже было не по себе.

— Надо что-то делать, — сказала Татьяна, обращаясь сразу ко всем. — Как-то лечить.

— Через час Алиска со школы придет, — напомнила Галя. — Она не должна это видеть.

Тузик очумело уставился в никуда. На него, и правда, невозможно было смотреть.

Мы стояли в прихожей возле пса. Тут любому было понятно, что собака умирала, но пока никто не произнес этого слова вслух. У всех был дурацкий вид.

Собаку опять закрутило. Я подумал, что, склонившись над ней, мы отбираем у нее часть воздуха, мешая дышать, и первым пошел на кухню. За мной потянулись остальные.

Мы с Саней сели за стол, женщины застыли у плиты.

Саня закурил.

— Саша, — позвала его Татьяна.

— Что «Саша»? — раздраженно ответил он.

— Скоро Алиса придет.

Саня посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Мальчишки, — Галя состроила гримасу. — Ну?.. А я вам потом налью.

Саня крякнул.

— Потом — само собой, — твердо сказал он. — Но и сейчас не помешало бы…

На улице была зима. Холод стоял собачий, но, когда мы выходили из подъезда, в нас уже разгорался влажный огонь. В моих руках была большая хозяйственная сумка. Время от времени она оживала, и становилось жутковато.

Я вдруг подумал, что Тузику, наверное, холодно там и темно. Представил себя в этой сумке. Дальше мысли застопорились.

Мы долго стояли на остановке. Саня тихо матерился.

Наконец, вдалеке показался трамвай. Он приближался неумолимо, но все же слишком медленно.

В трамвае было чуть теплее, чем на улице. Кондукторша, немолодая женщина, ходила по вагону в валенках и тулупе. На ее голове сидела меховая шапка.

Саня зло сунул ей деньги. Кондукторша равнодушно вручила билеты.

— Граждане пассажиры, оплачиваем проезд, — кричала она каждые полминуты.

Трамвай не торопясь полз по рельсам. Я смотрел в промерзшее окно.

На остановках трамвайные двери расползались, впуская добавочную порцию холода. Потом со скрежетом складывались, и движение возобновлялось.

На одной из остановок мы вышли.

— Понеси, я покурю, — я передал ношу Сане.

Ветлечебница находилась в двухэтажном здании, во дворе которого стояла ледяная горка. Мы поднялись на второй этаж. В полутемном помещении находились люди. Все были с животными. Со своей хозяйственной сумкой мы смотрелись нелепо. Будто ошиблись в поисках пункта приема стеклотары.

— Кто последний? — спросил Саня.

— Я, — недовольно сказал мужичок с овчаркой. У нее была перевязана голова.

Я оглядел это разношерстное скопище. Все тут перемешалось — боль и страх, люди и звери, их дыхание. Здесь царило звериное ожидание, нечеловеческое, и это было настолько неестественным, какой-то насмешкой над природой, что хотелось бежать прочь. Вялые кошки сидели рядом с апатичными собаками, не обращая друг на друга никакого внимания.

— Как он там? — спросил я Саню, когда мы присели на свободные стулья.

— Не знаю, — ответил тот. — Хочешь посмотреть?

Хотелось выпить.

— Пойду куплю что-нибудь, — сказал я.

— Купи водки, — сказал Саня.

— Ладно. Куплю водки. Что еще?

— Что хочешь.

Я долго искал магазин, потом обратную дорогу. Думал, что заблудился совсем, но вдруг наткнулся на ледяную горку. Залез на нее по скользким ступеням и, решив скатиться на ногах, упал на спину, грохнув пакетом об лед.

— Где ты ходишь? — зашипел Саня, когда я появился.

— Поплутал малость.

— Водки купил?

— Нет.

— Блять!

— Можно без мата? — встряла какая-то дама.

— Нельзя, — огрызнулся Саня.

Наконец, скинув пуховики, мы вошли в кабинет.

— Что у вас? — подошел к нам крепкий седой мужик в белом халате.

Саня молча поставил сумку на кушетку и развел замок молнии. Потом осторожно достал Тузика.

Он был мертв.

Хоронить решили на пустыре, за домами. Я не представлял, чем мы будем долбить промерзшую землю.

По дороге купили водки и, поочередно прикладываясь, пили ее в трамвае. В вагоне время от времени гас свет, и уличные фонари причудливо освещали мрак.

Я чувствовал, как меня развезло. Как-то все сразу встало на свои места. Я понимал сейчас, что нахожусь там, где нужно. И был благодарен за это всем, кто сделал так, чтобы я оказался здесь. Тому же мертвому Тузику.

О! Тузик был героем! Черт, Тузик был легендарной собакой! Кто не помнит, каким был Тузик? Ты помнишь, Саня, КАКИМ БЫЛ ОН?!

— Кто? — Саня не мог понять, что я пытался ему внушить.

Тузик. Наш Тузик. ПОМНИШЬ ТУЗИКА, САНЯ?

— Помню, помню, не ори.

Саня, Саня! Друг ты мой, Саня. Саня, ты мой друг, слышишь?

— Слышу.

Мы вышли из трамвая и зашагали вдоль домов.

Кругом были навалены сугробы, в одном месте нужно было идти по узкой тропинке. Шедший позади Саня вдруг спросил:

— А где сумка?

Я обернулся.

Сумки не было.

Саня выругался и сел прямо в снег.

Услышав далекий гул, я поднял голову.

В черном небе мигали сигнальные огни самолета.

Где-то там, среди звезд, протянулись невидимые рельсы.

  1. ОН НЕ ВИНОВАТ

В мой запой ворвался телефонный звонок.

Звонила подруга, с которой меня связывала давняя межполовая дружба.

— Собирайся, — сказала она в трубку. — Заеду через пятнадцать минут.

— Водки привези, — прохрипел я.

— Хуюшки, — и дала отбой.

Я посидел немного, потом лег, потом снова сел. Посмотрел на часы. Пятнадцать минут истекали.

Снова заверещал телефон.

— Да.

— Мы внизу. Спускайся.

Мне было плохо, но я уже знал, что скоро все кончится. Я не умру и на этот раз.

У подъезда стоял синий «фордик». Шел мелкий дождь. Задняя дверца отворилась, едва я нарисовался на крыльце.

— Ну и рожа!

Я залез в салон.

— На свою посмотри.

— Да ты хамло!

— Ладно, хочешь, станцую?

— Пожалуй, не надо. Можешь Белову поцеловать.

Подруга Марины, сидевшая рядом с ней на переднем сидении, перекрестилась.

— Боже, Боже, Боже, — скороговоркой сказала она. — Спаси и сохрани.

Мотор завелся, и машина тронулась.

Я смотрел в окно, за которым мелькал город. Он был как живой. Кто-то кому-то смертельно надоел: то ли он мне, то ли я ему.

Мы остановились возле подъезда наркологического диспансера. Дворники в последний раз смахнули капли с лобового стекла и замерли.

Внутри была лестница, она вела наверх, но не к небесам. Меня охватило тупое равнодушие.

— Что? — спросила Марина.

— Все нормально. Просто устал.

— Устал что?

— Отстань от человека, — вступилась Белова.

— А что? От чего он устал?

— Ну, Марина…

— Что «Марина»? Пусть скажет, чего он молчит? Кто устал?

— Он, не ты.

— Ах, он устал!

— Да, господи, он!

— А от чего это он мог устать? Он что, кирпичи пенисом разгружал?

Белова улыбнулась. Ей понравилась картинка.

— Ну, может, и разгружал. Может, даже и пенисом.

Теперь они ржали на пару.

Я вздохнул. Это была плата.

— Прости, — Марина взяла меня за локоть. — Мы тут дурачимся, а тебе, наверное, на самом деле плохо…

— Мне хорошо.

Мы пошли по коридору, на стенах висели плакаты. «Разрез печени алкоголика». «Вредители тела и души». «Это больше, чем грех».

Не знаю, как насчет греха, но то, что я чувствовал, уже давно не умещалось во мне. Как будто что-то, что я до сих пор легко нес в нагрудном кармане, разрослось до размеров этого коридора.

Дверь с табличкой «Заведующий отделением» была закрыта.

— Мы что, опоздали?

Отворилась соседняя дверь.

— Вам кого? — на пороге появился бородатый мужик в белом халате.

— Нам Елену Алексеевну.

— Она уже ушла.

— А как бы укольчик сделать?

Мужик мотнул бородой вглубь кабинета.

— Укольчик, наверное, тебе, — уставился он на меня, когда мы расселись перед ним на стульях.

— Мне.

— Согласен на химзащиту?

— Согласен.

— Правда, что ли?

— Конечно.

У него был весьма скептический вид. Судя по всему, он отказывался верить в мою добровольность.

Мы смотрели друг на друга как идиот на идиота.

Он почесал под бородой.

— А что если сейчас выйти на улицу, пройти сто метров до магазина и купить пива?

Вопрос был неожиданным. Мне пришлось взять паузу.

— Пиво не поможет, — наконец выдавил я. — Лучше водки.

— Водки! — оживился он. — Ну конечно!

Я снова задумался.

— Да.

— Что «да»?

— Вы мне выпить предлагаете?

— Так! — вмешалась Марина. — Что-то я не понимаю. Мы сюда зачем приехали?

— Кто эти женщины? — мужик разговаривал исключительно со мной.

— Эти? — я тоже не глядел на них. — Да хрен знает!

Он полез в карман и вынул лопатник.

— Ну что, сгоняешь?

Меня сотряс сильный тычок в бок.

— Это что за цирк?! — Марина едва не орала. — Вы, вообще, кто такой?!

— Ну? — не обращая на нее внимания, мужик глядел на меня в упор.

Мне вдруг мучительно, до боли в груди, захотелось выпить. Еще пять минут назад казалось, что я не могу даже думать об алкоголе, а сейчас полжизни отдал бы за стакан водки.

— Не смей! — шипела мне на ухо Марина. — Уеду, и больше ты меня не увидишь.

Я молчал.

— Слышишь?

Я не слышал.

— Сдохнешь в этом кабинете!

— Конечно, — сказал мужик. — Но не в кабинете. Под забором концы отдаст.

Он проговорил это жестко, убирая со стола свой пухлый гаманок.

— Ух ты, — тихо сказала Белова.

— А вы как думали? Алкоголизм не лечится. Но блокируется.

— И? — я почувствовал себя изнасилованным.

— Будем блокировать!

Мне захотелось сказать ему, какой он мудак.

— Слава Богу! — выдохнула Марина. — Вы психолог.

— Философ, — поддержала Белова.

— Я всего лишь врач, — скромно улыбнулся тот.

Надо мной висел потолок, под ним капельница. Подходила и отходила немолодая сестра с лицом Мадонны. Я чувствовал, как стремительно в нее влюбляюсь. Очень хотелось сказать ей это, но в глазах стояли слезы, и я боялся расплакаться. Все, что со мной было, все прошлое, весь мир сузился до ее лица с морщинками возле рта и глаз. Она наклонялась надо мной и спрашивала: «Все хорошо?»

Мне было хорошо. У меня воняли носки, но «мадонна» даже не поморщилась. Я готов был пролежать так всю жизнь.

— Простите, — позвал я ее.

Послышались шаги.

— Да? — заглянула она за ширму. Потом подошла и проверила капельницу, потрогав руками баллон.

Мне захотелось, чтобы она дотронулась и до меня.

— Вас как зовут? — спросил я.

— Нина, — ответила она устало. Я ждал ее улыбку, но улыбки не было.

— А вы тут… давно работаете?

— Нет.

— А еще долго будете?

На свой глупый вопрос ответа я не получил. Ей было не до меня. Я был десятым, двенадцатым или двадцатым за сегодняшний день, от кого так же воняло. Она устала. Что я хотел услышать?

Физраствор промывает кровь, но не мозги.

Кто же промоет мои мозги?

Что меня спасет, вынесет и сохранит?

Я лежал на кушетке, с полиэтиленовым отростком из руки, и вытирал слезы.

Где мои тридцать семь лет? Куда они подевались? Куда делся я, каждодневный в этих долгих годах, такой разный и такой мучительно живой? Где та кровь, те чувства, тот воздух счастья и свободы?

Как банально проходит жизнь! Какие избитые тропинки ты протоптал для нас, Господи! Мы ходим по ним, стараясь попадать в следы, но, видимо, широки твои шаги. Ты знаешь, куда ты шел, а мы не ведаем. И несем чушь. И я говорю тебе это, потому что больше не знаю, что сказать.

Снова подошла сестра. Она все так же была прекрасна, но я уже знал, что это обман.

В ее руке был шприц.

— В задницу? — спросил я.

— Что? — не поняла она.

— Колоть куда будете?

— Под лопатку.

Когда она сделала укол, меня охватил жар. Как будто огонь, родившийся в паху, прошел все тело изнутри и полез изо рта.

— Вам часто признаются в любви? — обдал я ее напоследок.

— Постоянно, — ответила она.

Когда я пил, время двигалось неравномерно: то ползло на брюхе, то стремительно проносилось мимо. Казалось, я мог дотронуться до него, мог погладить, но мне было страшно протянуть руку, — чего она могла коснуться? Вещей, разбросанных вокруг? Стен, дверей, унитаза? Живого существа, которое когда-нибудь умрет? Во всем, везде, в любой закорючке было время, — заглядывая в зеркало, я находил его в своих нечесаных волосах, в мешках под глазами. Казалось, замедлив свой ход, проявляясь тут и там столь откровенно, оно хотело что-то мне открыть. Например, что я умираю. Медленно, каждый день, незаметно. Что после определенного возраста мы все начинаем умирать, и нет пути назад.

Все это хотелось кому-то рассказать, с кем-то поделиться. Было тоскливо понимать это одному, жить наедине с таким знанием и не попытаться разбить голову о бетонный угол. Сдерживать себя, борясь с чувством неминуемой утраты, которая уже происходит, ежесекундно, что бы ты ни делал, как бы ни храбрился, наливая новый стакан.

Очень легко опустить руки.

Вот сосед с нижнего этажа ушел за полгода. Выдал замуж дочь, продал москвичонок, потушил глаза, как свет в прихожей, и стал хлестать не просыхая. У него была квартира, дача, жена, собака. Он стал дедом, но это его уже не вдохновляло. Ему все обрыдло. Думаю, он вдруг понял, что его наебали — цинично, намеренно, безжалостно. Равнодушно. Не близкие, не те, кого он знал. Кто-то, кого он никогда не видел. Может быть, ты, Господи. И тогда он сорвался в пропасть, чьи отвесные стены были отполированы до блеска. Не за что было зацепиться. Ну, или незачем…

— Ужасные истории рассказываешь, — Марина тормознула у моего подъезда.

Было уже темно, в окнах пятиэтажного дома горели огни. Все, кто хотел, включили свет.

Белову мы высадили раньше, я пересел на ее сидение.

— Покурим?

— Давай.

Марина достала из бардачка сигареты.

Мы закурили.

— Ты не хандри, — она нажала клавишу на приборной доске, и стекла дверей поползли вниз.

— Ладно, — я затягивался дымом и выпускал его в темный сырой воздух. Он был густ, в нем можно было выдувать коридоры. У меня немного кружилась голова.

Мы молчали. Мне не хотелось идти домой.

Попроситься поспать в машине?

В детстве я мечтал иметь дом на колесах. Или хотя бы на крыше.

Я щелчком забросил бычок в кусты.

Потом потянулся к Марине, мы обнялись. Она была одна из немногих, кто не отвернулся от меня. Где был Бог и все его ангелы? А подруга — вот она, я чувствовал грудью ее грудь.

Мы разлепились, и я вылез из машины. Побрел к подъезду, шаря в карманах куртки в поисках ключа.

— Эй! — окликнула меня Марина.

Я обернулся.

— Он не виноват, слышишь?

— Кто?

Она завела мотор и уехала.

Я еще немного постоял, послушал тишину и открыл дверь подъезда.

  1. ПЕЧАТНАЯ МАШИНА

В ту далекую зиму, лет пятнадцать назад, я украл печатную машинку. Унес ее из клиники гриппа под носом у сонных сторожей, начхав на все их обхождение. «Они (врачи и медсестры) даже не заметят пропажи», — утешал я себя, морозным утром спеша к метро. Тяжеленная машинка покоилась у меня на спине в футляре из-под аккордеона. Первый же рядовой ментяра, тормознув меня, мог стать моим прокурором. Я же мечтал стать поэтом. Гений Иосифа Бродского не давал мне покоя. Я ревел от зависти, читая его стихи. Он ставил под пресс все мое существование. Менты, сторожа, Бродский, мои кривые рифмы — вся эта братия строевым шагом маршировала за мной, тяжело припечатывая мой затылок.

Придя домой, я обнаружил, что слямзаная машинка оказалась увечной: в пехотных рядах ее алфавита не хватало двух букв — А и М. Кто-то может сказать, что это сущий пустяк, но без этих букв некоторые слова теряли значение, а, например, «мама» вообще растворялась в пустоте без остатка. Моя мама и вправду была далеко, так что мне ничего не оставалось, как просто принять обе эти данности, объединив их в одну.

На улице гремел февраль, не тот, пастернаковский, когда нужно было, кровь из носу, достать чернил и плакать, а самый что ни на есть некрасовский. Последние его дни с трудом тащили упирающуюся баржу зимы. Я сидел и одним пальцем стучал по маленьким круглым кнопкам.

Мне было невыносимо от собственной бездарности. Никто меня не любил, не было ни одной женщины, которая бы заплакала над моими стихами. Я комкал листки бумаги и заправлял новые. Я не хотел достичь совершенства — я хотел понять, чем оно грозит. Решив подступиться к нему с черного хода, я тем самым сжигал за собой мосты.

Вре…я год… зи……. Н… гр…ниц…х спокойствие. Сны… — печатал я одним пальцем. Меня завораживала пронзительность недосказанного, рождающаяся на бумаге. Лишь спокойствие и сны оставались привычно целыми.

«С чего нужно начать? — размышлял я. — С белого листа. С голых стен. С последнего зимнего дня?»

Измени мир вокруг себя, и изменишься сам. Это была та формула, которая на начальной стадии не требовала никаких усилий. Попробуйте напечатать: «мама мыла раму», — не имея в распоряжении двух основных для этой фразы букв. А? Что получилось? Примерно это я и имел в виду.

Для начала нужно было избавиться от мебели. Секретер, шкаф, тумбочки, стол — все подвергалось выселению. Не понимая до конца, зачем мне это нужно, я был твердо уверен в правоте своих действий. Спокойствие и сны? Ага! В таком случае, кровать — тоже на хуй! Оба стула, большие, как братья Кличко, — долой! Тапочки также шли на помойку. Всё: от сеточки для волос до занавесок на окне — в Конармию! Пусть скачут себе, помахивая сверкающими на солнце шашками. Пусть ослепляют других выебонистым своим аллюром.

Короче, я загородил весь коридор всем этим хламом. Соседи злобно молчали, но связываться боялись. В моих глазах читалась отрезвляющая и приводящая в чувства решимость. В моих глазах блистало по Эвересту, и у соседей захватывало дух от величия этих снежных вершин.

Единственное, на что я не решился, — это избавиться от стереоустановки. Малер, Григ, Бетховен, Моцарт, Бах, — нет, эти парни были мне нужны. Эти челы помогали мне во всем. Пару лет назад я изобрел новый способ просмотра телепередач. Например, любые пидристические новости прекрасно шли под Бетховена. Пять концертов для фортепиано с оркестром органично ложились на дебилизованные картинки. Крейцерова соната вообще могла заполнить любой бред. Григ глушил искрометный юмор комедий для даунов. Ему очень хорошо в этом помогал Альбинони. Моцарт отлично ладил со спортивными программами, Бах — с музыкальными. Короче, каждой твари я находил пару, и меня страшно веселило их совокупление. Я чувствовал себя богом, потирающим ладошки после трудовой недели.

Паркет в моей комнате рассохся и скрипел под гнетом моих шагов. Это было похоже на нытье. Я усмехался про себя, готовясь полностью без остатка сгореть в огне перемен. Жанна, из истеричной и сомнительной девственницы превратившаяся в безоговорочный дух, — вот на кого был устремлен мой внутренний взор. Меня не страшила даже копоть инквизиторского костра — его дым завялил не одну великую тушку. Я был способен оценить любой самый черный и тяжелый юмор, ведущий хоть куда-нибудь. Мне необходимо было движение, и я начал путь, оттолкнувшись от невидимой стены.

Машинку я установил посреди комнаты. Алтарь не алтарь, — место силы. Я не стал ползать на жопе, чтобы его найти, просто взял и определил точку пересечения двух диагоналей комнатного прямоугольника, понадеявшись на их абсолютную тупость.

Итак, место было найдено. Сколько стихотворений я должен был написать за день? Не знаю. Много. Какая разница, я не собирался их считать. Я знал одно, что если сразу же ограничить себя цифрами, это, в конце концов, закончится плачевно. Я не доверял цифрам. Мне не нравился их подход к делу. Они не давали места разгуляться воображению. Единственная, устраивающая меня, была горизонтально уложенная восьмерка. У меня неизменно вставал член, когда я видел ее в таком положении. Ее формы меня возбуждали. Мне хотелось ее выебать.

С буквами было иначе. Каждая из них готова была мне дать. Я чувствовал это своей напрягающейся головкой. Даже гуляющие где-то А и М в любой момент могли постучаться в мою дверь и встать передо мной раком.

И вот я приступил. Я поставил Чайковского «Щелкунчик». «Щелкать — так щелкать», — решил я, садясь перед машинкой. Дело пошло неожиданно легко, как будто здесь, в этом отверстии, кто-то уже побывал до меня, основательно все разворошив.

Я печатал целый день, отвлекаясь только на то, чтобы сменить диск или заправить чистый лист. Шопен еле поспевал за Григом, Моцарт обгонял Бетховена, Брамс давал пинка Рахманинову, а Штраус никак не мог угнаться за Россини. Я сидел, сгорбившись, и к концу дня уже ни хрена не соображал. Ноты, перемешавшись с буквами, скакали в моей голове, отплясывая неистовый кавардак. Так и не допечатав последнее стихотворение, я повалился на пол и забылся тяжелым сном.

Это продолжалось целый месяц. Два месяца. Три. Если я когда-нибудь скажу, что за это время хотя бы раз почистил зубы, плюньте в мой поганый рот. Я проглочу ваш плевок, ибо вы будете правы — я их не чистил. У меня едва хватало времени попить воды. Вечность то распахивала передо мной ворота, то больно их захлопывала, но вместо скрипа петель я слышал переборы баховского клавесина. Иногда мне казалось, что я смотрю в бездну и не различаю дна, но чаще мой взгляд упирался в собственную грязную коленку, поросшую редкими унылыми волосками.

В отсутствие собеседников я научился разговаривать с моей машинкой. Чаще всего я увещевал ее, пеняя ей на ее щербатость, но здесь я, конечно, кривил душой, выговаривая ей всяческие нелицеприятные вещи. В чем она была виновата? В том, что каждый вечер, перечитывая написанное за день, я в ярости рвал листы и раскидывал их по комнате? В том, что я постепенно сходил с ума в безумной погоне за совершенством? В том, что мне больше некому было адресовать проклятия и ругательства, потому что господь, зажав пальцами уши, давно отвернулся от меня?

«Да! — кричал я. — Сука! Вот Ты кто, Господи! Ты, дающий Всё одним, и Ничего — другим! Ты несправедливый мудак после этого, и я отказываюсь в Тебя верить!»

Однажды, находясь в крайней степени отчаяния, я схватил машинку и, оторвав ее от пола, бросил в стену. Соседи злобно застучали с той стороны. Я это принял как знак, но все равно еще долго не мог успокоиться. Попинав искореженный инструмент и разбив в кровь ступню, я принялся за ремонт. Я плакал от боли и обиды, выправляя заклинившую каретку и выпрямляя рычаги литер. «Я больше не обижу тебя, — твердил я сквозь слезы, хлюпая сопливым носом. — Гадом буду, девочка моя, — причитал я».

Через неделю я выкинул ее с балкона, едва не убив семью, возвращающуюся из похода в Макдональдс. Потом сидел, убитый и раздавленный своей бездарностью, среди вороха бессмысленных стихов под бетховенскую Аппассионату, так любимую Лениным, и у меня не было сил даже на то, чтобы пошевелить мозолистым пальцем.

Это был полный провал. Я решительно ставил крест на всем, что последнее время засоряло мне мозги. Я переоценил свои возможности, потому что их реальная скромность не смогла бы выдержать даже невинного поцелуя, тогда как я замахнулся на вселенский отсос.

Я занес обратно всю мебель. Расставил на подоконнике горшки с цветами. Намочил половичок, нацепил на голову сеточку для волос и сел писать письмо родителям.

Мне было грустно. Эта грусть была такой пронзительной и юной, что у меня дрожала рука.

Здр…вствуйте, …ои люби…ые, ………… и п…п…., — писал я под моцартовский реквием. — Я в…с очень люблю. Т…к сильно, что иногд… …не нестерпи…о хочется броситься с б…лкон…

Читайте также:
Рассказ «На старой вилле»
Рассказ «На старой вилле»
Непередаваемая русская toska
Непередаваемая русская toska
Внуки Обломова: куда бежать от кризиса идентичности?
Внуки Обломова: куда бежать от кризиса идентичности?