10.12.2019
Книга «Исход»
Книга «Исход»
Книга «Исход»

I  II  III  IV V

 

глава девятая
ЗАДЕРЖКА В ГОЛОПУПОВЕ СКАЧКА ГЕНЕРАЛОВ НОЧЬЮ

Рубежа Канска все мы ждали с волнением: угрозы доходили до наших ушей отовсюду: «Ужо вас под Канском!» Было известно, что в Канске стоит сильный гарнизон, да и вообще район Тайшета, с его красными партизанскими отрядами, особого оптимизма не внушал.

А что мы могли противопоставить красным? Ежели и были в несущейся на восток людской лаве более-менее крупные воинские части, то они либо затерялись среди осколков армии, либо жили надеждой разойтись по домам, как, например, солдаты Иркутской дивизии, думавшие добраться только до Иркутска. «Мир! Мир!» – ​вот с какой мыслью эти люди стремились вперёд, делая всё, что считали нужным, и никакой организации и связи между собой не имея.

Двигались эти толпы в основном тремя потоками: непосредственно вдоль линии железной дороги, южнее и севернее её, постепенно уклоняясь к югу. Так, например, прошли части 3-й армии генерала Каппеля, проделав беспримерно трудный таёжный поход по льду реки Кан.

Надо отметить, что прохождению этих масс людей очень помогли дороги, проложенные к 1914 году Переселенческим управлением. В сплошной тайге, сюзёмах[1], заваленных снегом, где обитали только мёд, рыси и козы, перед нами вдруг оказались обустроенные тракты, мосты над реками и оврагами. Мы находили в новопостроенных селениях светлые, обширные здания школ, кокетливые деревянные церкви «русского» стиля предвоенных лет.

2-я армия шла Сибирским трактом, прямиком, но тут было плохо с продовольствием, тогда как за его пределами находилось достаточно и пищи людям, и овса коням.

Впрочем, такой относительный порядок движения был установлен в основном лишь после Канска.

Наш отряд шёл южным путём. Вёл нас хитрый и умный командир-партизан. Переночевав в деревне, кажется в Батьяновке, мы вышли утром и в сумерках достигли села Голопупова. В этом огромном селе ещё никого не было, кроме вырвавшихся вперёд каких-то госпиталей да небольших обозов.

Хозяйка избы, в которой остановился я, на вопрос, где её муж, сердито ответила, что в ночь пред нашим приходом его «угнали в подводы» в село Аманаш, лежавшее впереди по нашему маршруту.

— Кто?

— А я знаю?

Я пошёл к старосте села. Тот клялся и божился, что никаких подвод он никуда не посылал. Однако на его столе мы увидели «бумажку». Великое дело – ​бумажка. Документ! Бумажка была стиля, соединявшего старый канцелярский стиль с современным земским.

На бланке председателя Аманашской волостной земской управы было написано: «Старосте с. Голопупова. Предписывается вам нарядить и отправить в с. Аманаш 50 подвод в распоряжение командира отряда революционных войск товарища Пугачёва. Фуража взять на три дня».

Очевидно, село Аманаш было уже занято. Мы задержали в Голопупове рвавшиеся вперёд обозы. И тут началась организационная работа. Люди почувствовали наконец необходимость как-то сговориться между собой.

Ясно было, что нужно объединиться в один большой, управляемый отряд и только тогда идти вперёд.

Начались бесконечные переговоры.

В Голопупове оказались остатки 13-го добровольческого полка (ранее 25-го Екатеринбургского имени адмирала Колчака полка) под командой полковника Герасимова, молодого и очень нервного; штаб и некоторые подразделения Морской стрелковой дивизии под командой адмирала Старка; кавалерийская школа – ​около двухсот сабель, под командой полковника Толкачёва; остатки Тобольского отряда особого назначения полковника Колесникова и 1-й кавалерийской дивизии генерала Миловича[2].

В тёмных, душных, жарких избах шли совещания командного состава: кому, как и кем командовать?

Наиболее компетентным был наш командир, войсковой старшина Энборисов, обладавший опытом гражданской войны. После долгих, неискренних сожалений по поводу малого его чина всё же решили подчиняться ему. На должность начальника штаба полковник Герасимов предложил кандидатуру своего помощника поручика Роджерса. Это вызвало оппозицию со стороны других участников совещания, и начальником штаба избрали капитана Озолина, начальника штаба морской дивизии.

Надо было действовать. Выслали в Аманаш разведку, которая вернулась с потерями.

Подошли сведения, что деревни правее и левее Аманаша тоже заняты противником. Силы его могли быть значительны, а нам ничего о них не было известно. Не знали мы и точно, сколько же было нас.

Мелькнула мысль: пробиваться в Монголию и там двигаться дальше на запад, в Семиречье, на Алтай, где якобы имелись значительные силы. Это предложение исходило от адмирала Старка[3]. Очень характерным было это желание уйти, бросить всё. Говорили, что найдутся и люди, ходившие туда.

А ночь шла, части всё подходили, запрудив наконец огромное село. Так сам собой возник сбор наших частей. Появились на улицах посты, патрули. В лунной тишине раздавались оклики; возможно, где-то и стреляли, потому что в сани, в которых я ехал по селу, на излёте щёлкнула пуля.

Объявили, что генерал Милович подъехал и, как старший, просит командиров к себе на совещание.

Я присутствовал на этом заседании. Горела свечка. В переднем углу, под образами, сидело начальство. Высказывались все, кому надо и не надо. В задних рядах, где сидели мы, мелкие чины, шла речь о том, что и в Канске власть уже принадлежит земству.

Ах, как нужен был тут человек волевой, решительный, а такого не было. Не было! Сидели все осторожные, пожилые, не хотевшие попасть в историю. Не было здесь генерала Каппеля, Пепеляев или дрался где-то в тайге, или уже лежал в дровнях в смертельном тифу.

Генерал Милович, как старший, в конце концов заявил, что нужно предоставить командирам свободу действий. Утром со своими кавалеристами он ушел в Канск, где отпустил их, а сам пересел в поезд к чехам. И его отряд сконфуженно вернулся обратно. Вслед за Миловичем так же поступил полковник Шнапперман[4]: он бросил свою унтер-офицерскую школу, шедшую с ним из Перми, объявил всем своим чинам, что они свободны, и тоже уехал с чехами.

Уже к утру в избу прибежали с улицы дозорные и доложили, что в село прибыли генералы – ​бывшие главком Сахаров и начштаверха Лебедев – ​и ищут начальника нашего отряда. И вскоре в избу ввалились Сахаров в шапке-кубанке, Лебедев — в треухе, эти два столь недавно ещё всесильных человека. В их распоряжении остались всего две подводы, полковник Кронковский да ещё возницы-солдаты, но даже это не могло сшибить с них исстари обычного высокомерия и заносчивости.

Говорил генерал Сахаров. Лебедев сидел молча, с каменным выражением лица. Надо отдать справедливость генералу Сахарову – ​это был решительный человек. Расспросив об обстановке, забрав с собой Егерский полк полковника Глудкина[5], он утром ушел из Голопупова на село Берешь, прорвался и с тех пор шёл на восток головным и первым пересёк Байкал.

Настало утро, разнеслась весть, что в село приехал генерал Вержбицкий со штабом и принял командование. Было приказано ждать боевого приказа. Ну, слава Богу, кончилась «семибоярщина»! Но и в этот день некоторые отряды уходили назад, сдаваться Красной армии, или же в Канск, к «земцам».

Подошёл артиллерийский отряд, кажется, полковника Беренса[6]. У них уцелели две пушки.

— А снаряды?

— Есть!

Великолепно! Затопили баню, чтобы обогреть компрессоры. Но оказалось, что снарядов в отряде нет ни одного.

И опять прошёл день. Наутро назначили наступление, но одна наша часть, добежав до села, занятого противником, развернулась и открыла огонь по своим.

Разложение росло. Несколько подвод с офицерами уехали на Канск. Офицеры заявили, что там «земская власть», с которой можно сговориться.

Многое можно бы было рассказать тут о нерешительности начальства, о его растерянности – ​но о сём умолчу. Слабые люди были тогда в этой огромной массе бегущих. Неопытные. Безынициативные.

Наконец где-то около двух часов дня было приказано выступать всем. Огромная колонна саней, длиной никак не менее двух десятков вёрст, двинулась на село Берешь, что на реке Кан. Вытягивание кончилось лишь глубокой ночью. На рассвете мы пересекли реку Кан.

Рубеж реки Кан, таким образом, был взят. А вместе с этим кончился и неорганизованный, бесславный поход остатков омской армии. Части, накопившиеся в селе Голопупове, образовали так называемую колонну генерала Вержбицкого, вошедшую во 2-ю армию.

После смерти генерала Каппеля главное командование перешло к генералу Войцеховскому, командующим 2-й армией стал генерал Вержбицкий. 3-ю армию после кончины Каппеля возглавил генерал Барышников, а затем, под станцией «Зима», – ​генерал Сахаров.

Эти две главные колонны шли по санному Сибирскому тракту и южнее его. Несколько отрядов продвигались северным трактом. Там были части генерала Казагранди, генерала Перхурова[7] (героя ярославского восстания), генерала Бангерского[8] (латышские отряды) и генерала Бардзиловского.

За Канском нам внушали опасения Нижнеудинск, Тулун, Зима, Черемхово. Но армия, особождённая от неустойчивых элементов, уже окрепла и была способна на некоторый успех.

Как же была достигнута эта организация? Что же, люди отказались от надежды на мир?

Конечно нет. Гражданская война в Белой армии была никому не нужна. Но люди поняли, что приманкой мира они просто обречены на поражение, на гибель, на потери.

Уже тогда появилась песня, предварявшая будущие времена:

К Харбину мы подошли,
Там на отдых стали.
Генералы-то у нас
С золотом удрали!

Рядовой состав армии никак не мог согласиться с тем, как генералы «выворачивали шубу».

Наконец, и противник был теперь рассмотрен, изучен вблизи. Его перестали бояться. А на войне самый страшный противник – дальний и неизвестный. Но в главном всё осталось по-старому – ​у нас не было выработанной идеологии. За что мы дрались, от чего уходили, никто чётко не знал.

 

глава десятая
БОЙ ПОД СТАНЦИЕЙ «ЗИМА» К ИРКУТСКУ

Мы – ​на подходе к Нижнеудинску, этому свидетелю драмы Колчака. Несколько недель стоял здесь огромный эшелон адмирала, буквально вмёрз в лёд, в снег. Как известно, Колчак со своим окружением был вывезен чехами из-под Красноярска и выдан Политическому центру в Иркутске.

Вся эта история происходила вне моей непосредственной видимости, но она хорошо известна из многих источников. Судьба адмирала, этого незадачливого «диктатора», которого дружно валили все, была предопределена.

Вместе с Колчаком погиб и другой «бандит» – ​В. Н. Пепеляев.

Мы отходили спокойно. Красная армия на нас не наседала, чешские эшелоны в нашем тылу изолировали нас от противника. Но в местных земствах мы везде находили документы о формировании революционной армии, предназначенной, уже не обинуясь, для уничтожения остатков армии врага народа, «верховного грабителя» Колчака. Повсюду были расклеены декреты о преобразовании кооперативов, об упразднении частной торговли. Учительницы и учителя в шинелях показывали нам декреты о том, что власть над школами перешла в руки отделов таких-то Советов депутатов трудящихся. Реформа начиналась прежде всего с изгнания из сельских школ Закона Божьего, что заставляло ахать родителей.

Распоряжения теперь были просты, чётки, элементарны и непререкаемы.

А школы, надо сказать, в этих местах Иркутской губернии были добротно, а кое-где даже образцово оборудованы. Большую культурную работу проделало здесь перед революцией Переселенческое управление[9] – ​надо отдать ему должное.

Процесс мгновенных преобразований проходил для сельской интеллигенции довольно трудно.

Помню несколько бесед с педагогами в школьных лунных, тонувших в снегу хоромах. Одну учительницу мы нашли в состоянии, близком к отчаянию: она не ела двое суток – ​крестьяне прекратили снабжение впредь до выяснения будущих порядков. Денег у неё не было ни копейки – ​новая власть жалованье ещё не выдавала, а учительница не знала, что делать с сибирскими «керенками». Девушка готовилась распродать свои немудрёные вещички – ​вещи крестьяне брали очень охотно.

От другой учительницы услышал я скорбную повесть о том, как работала она где-то в низовьях Лены, куда чуть ли не за две тысячи вёрст добираться по реке. Теперь тут, где-то в окрестностях станции Тулун, приходилось снова бедствовать.

Незадолго до Нижнеудинска, в притрактовом селе, одну из проходящих частей встретил «земский отряд», засевший в засаде. В опустевшем селе осталось лежать до двухсот трупов.

Паники больше не было, начались кровавые схватки. Перед нами снова вставала гражданская война. Война не двух фронтов, а всех против всех, война, в которой не знаешь, где противник, бродяжническая, злобная. Плохая война!

Проехав село Ук, отдохнули в ближайшей к нему деревне, зажарили барана, выпаривали вшей в бане, до озверения напились чаю. Как будто всё в порядке. Но впереди Нижнеудинск – ​что ждало там нас? В сердце опять закрадывалась тревога.

Мы должны были выступать в семь утра, но наш командир, учитывая неопределённость положения, перенёс выступление сперва на пять, потом на три часа утра, чтобы спутать обычный график движения.

Наш отряд выступил последним – ​в селе уже не было никого. За льдистыми окнами изб, переливаясь живым своим светом, горели лучины, словно перенесённые туда из древности. Мы вытянулись за село, и вдруг поток саней разделился: часть колонны пошла по одной, остальные  ​по другой дороге. Поскакали верховые связные. И пока мы стояли на месте, в деревне сзади загрохотала стрельба. Кто стрелял? По кому? Неизвестно. Наконец мы взяли направление, тронулись в путь.

И вот в предутренней тишине, в молчании сотен скачущих всадников, сквозь чёрные шпили заваленных снегом елей мягко встало, поднялось на небо малиновое зарево, забилось, заполыхало… Кто были эти люди, которые зажгли свою деревню, зажгли, несмотря на то, что мы ушли оттуда, зажгли зря, только из бесконечной злобы?

Долго ещё полыхало за нами это зарево. При синем свете утра мы въехали в Нижнеудинск. Все было мирно; суетились солдаты; лиловели снега реки Уды.

Какой приятный сюрприз! В Нижнеудинске мы получили кое-какие запасы, брошенные сперва иностранцами, а потом красными. Прежде всего задымились сигареты, потом появились вещи просто восхитительные: монпансье, белые булки, сахар. Этикетками от американских сигарет «Золотой шлем» был усеян снег.

Я двинулся на станцию Нижнеудинск, чтобы расспросить чехов о ситуации. Начальник штаба 3-й чешской дивизии мирно почивал ещё в своём вагоне, хотя был близок полдень. Спали и его адъютанты. Станция была забита чешскими, румынскими солдатами, оживлённо продававшими нам наш же табак, наше тёплое бельё. Торг шёл вовсю.

И красные командиры были тут же, на станции Нижнеудинск, прогуливались с чехами, косились на каппелевцев либо стояли у своих вагонов.

На станции Нижнеудинск пришлось мне познакомиться с одним сербским офицером (не помню фамилии). Сербские эшелоны шли по линии железной дороги вперемешку с польскими, и при сдаче поляков Красной армии приходилось сдаваться и сербам. Рассказывая мне об этом, серб-офицер плакал. Надо отметить благородство этих воинов, не в пример другим иностранцам. Положение на станции Нижнеудинск лишь казалось мирным, но мирным оно не было.

Спустя несколько дней после того, как мы ушли оттуда, части Красной армии напали на Нижнеудинск. По условию между чешским и красным командованием, советские части обязались занимать оставленные чехами станции, держа дистанцию. На этой почве были и раньше нарушения, но небольшие. В Нижнеудинске же красные попытались броском вперёд отрезать часть чешских эшелонов, для чего они взорвали небольшой мост. Захваченные врасплох чехи были вынуждены убегать в одном белье, бросив свои богатые накопления в нескольких тучных эшелонах.

В ответ на это чехи самым пунктуальным образом взорвали все стрелки, мосты, водокачки на расстоянии восьмидесяти вёрст от Нижнеудинска, тем самым исключая повторение подобного налёта, и договор больше не нарушался.

В дальнейшем русским было запрещено появляться на станциях вооружёнными – ​и белым, и красным. Везде на вокзалах развевались бело-красные чешские флаги. «Кто их знает, то ли красные, то ли белые», – ​смеялись наши солдаты. Чехи – ​коменданты, телеграфисты и так далее – ​весь техсостав станции. А мы, хозяева своей страны, должны были ухабиться где-то в снегах, в лесах, «звериным обычаем», лишь изредка вылезая по-волчьи на станцию, чтобы разнюхать новости, купить у чехов втридорога своё же.

В Нижнеудинске встал у нас снова вопрос об уходе в Монголию. Наиболее удобный путь туда лежал именно из Нижнеудинска и со станции «Зима» по рекам Уде и Зиме. К тому же один охотник обещал провести весь наш отряд к себе на заимку, верстах в трёхстах пятидесяти от Нижнеудинска, где можно было переждать до весны. А весной пути были открыты куда угодно. Но тут произошло одно событие, которое бросило нас вперёд: бой у станции «Зима».

На станцию «Зима» были выдвинуты заградительные отряды, насчитывавшие до трёх тысяч бойцов-шахтёров, чтобы задержать уходящих. Отрядами командовал «земец» – ​штабс-капитан Нестеров. Бой сложился для заградителей очень неудачно, к тому же их резервы, спешившие к месту боя, были задержаны чехами.

В результате земские заградители были перебиты. Интернированный чехами Нестеров доносил в Иркутск о том, что «каппелевцы натворили ужасов». Трупы лежали штабелями на льду реки Зимы.

Мы бросились вперёд. Перед нами был новый опасный этап — Черемхово, но рабочие железнодорожного депо и горняки бежали в тайгу.

Отряд, с которым шёл я, двигаясь на село Голыметь, столкнулся с одним из таких формирований, в котором насчитывалось человек до восьмисот. Мы располагались тогда на ночлег в деревне, верстах в двух от противника. Дело шло уже к ночи. Мы вывезли на санях вперёд пулемёты Шоша – ​гулкие, страшные звуком, и несколько раз открывали огонь, обозначив якобы фронт нашего наступления. Напугав и встревожив противника, отхлынувшего на юг, мы обошли красных, постреляли ещё и спокойно двинулись дальше.

Но по мере приближения к Иркутску обстановка менялась, такие фокусы могли и не удаться. Началось новое. В деревнях на нашем пути исчезало население: специально командированные, земские и советские, ездили повсюду и предупреждали мужиков о нашем движении, не жалея ярких красок: грабежи, насилия, издевательства, порка – ​вот-де что несли мы с собой. Жители пугались, прятали продовольствие, угоняли в лес лошадей и скот. В деревнях в нетопленых избах мы находили лишь стариков. Все — с женщинами, ребятами – ​были в тайге, под открытым небом, в страшные морозы.

Для отступавшего воинства это означало беду: мы вынуждены были менять наших приставших лошадей на свежих, а таких нигде не было. Дурно это было или хорошо – ​другой вопрос. Нам нужны были лошади. Нет коня – ​смерть! Да и крестьяне почти ничего не теряли – ​оставленные лошади быстро поправлялись на обильном овсе и сене и зачастую оказывались не хуже и даже лучше уведённых. Поэтому пришлось по ночам делать в тайге облавы.

Во время одной из таких экспедиций встретили мы верхового.

— Стой! Куда?

— Да за своими, в лес. Сказывали нам, идут-де солдаты генерала Каплина, всех будут будто убивать. Грабить. А пришли к нам ребята ничего. Я и поехал, вернуть баб да ребят надо, чего зря морозиться.

И вскоре деревня наполнилась жителями.

— А куда ж ты бегала? – ​спросил я свою хозяйку, статную, красивую бабу, ловко управлявшуюся у топившейся уже вовсю печки. – ​Чего ж ты испугалась?

— А хто вас знает, хто вы такие? То красные, то белые. Надоели уж очень, вот мы и бегали!

Бывали и забавные случаи. Так, раз мы видели, как спокойно расположившийся для вершения своих дел волостной совет, перепуганный нашим появлением, лез через забор и бежал в лес в полном составе. В другой раз полковник Герасимов получил высокие подношения от ждавшего красных населения. Тут были и мука, и масло, и бараньи туши.

Приближалась станция Зима, там – ​сворот на юг, в Монголию. Нужно было решать: ехать туда или не ехать? Шедшие с нами егеря под командой преображенца полковника Стаховича первыми пошли на Иркутск. Полковник Герасимов колебался. Его разлучил с нами странный, но характерный случай.

В одном из сёл он встретил представителя иркутской власти, занимавшегося закупкой фуража и продовольствия. Они долго беседовали, главным образом о необходимости кончать гражданскую войну. Дошла весть об этих переговорах до нашего отряда. Мы решили, не мешая им, реквизировать у земца деньги: мы ведь тоже платили крестьянам за овёс, сено, мясо, муку. Но полковник Герасимов взял того под защиту и заявил, что оставляет за собой свободу действий. Что было делать? Драться? Нелепо! И мы двинулись на восток, а полковник Герасимов ушёл на юг, в Монголию, со своим маленьким, чуть ли не в тридцать человек, отрядом, где было несколько дам. Позднее до нас дошли слухи о гибели всего отряда при столкновении с какой-то бродячей шайкой.

Мы шли на Иркутск.

 

глава одиннадцатая
ЧТО ЖЕ В ИРКУТСКЕ? СТАНЦИЯ «ИННОКЕНТЬЕВСКАЯ»

После катастрофы на станции «Зима» мы уже не сомневались, что будем в Иркутске. Все радовались, думали о близком отдыхе – ​после этих бесконечных снежных дорог, устланных по обочинам павшими лошадьми и выкидышами-жеребятами, над которыми кружили чёрные птицы.

В шестидесяти верстах перед Иркутском, в весёлом селе Китой, стали мы на отдых. В тот же вечер пошёл я на станцию железной дороги, что находилась в пяти верстах от села, – ​там стояли чехи.

Боже мой, какая перемена! Чехи нас пригласили в вагон, насовали полные пазухи сигарет.

— О чём вопрос? Господа! Иркутск взят вами сегодня утром! Колчак освобождён! Да, да!

О том, что «верховный» арестован, было нам известно и раньше: красные наладили остроумный способ пропаганды. Они отправили на запад пассажирский поезд из товарных вагонов, в просторечии известный как «Максим Горький», в котором навстречу отходящей армии ехало множество пермяков, самарцев, уфимцев, уральцев – ​и солдат, и гражданского населения, отпущенных домой «за окончанием гражданской войны» и снабжённых соответствующими документами. Везли эти люди и иркутские газеты.

Знали мы и об ультиматуме, предъявленном генералом Войцеховским земскому командованию Иркутска, об его условиях, на которых он согласен был пощадить город. Условия были таковы: вывод всех красных войск за черту Иркутска, выдача Колчака, выдача золотого запаса, пропуск на восток наших эшелонов с больными и ранеными, а также с семьями военнослужащих.

От окрестных крестьян мы имели сведения, что из Иркутска уходят войска, вывозят запасы товаров, крестьянские подводы перебрасывают грузы на Верхоянск… Заявление чехов о занятии Иркутска выглядело вполне правдоподобно.

Они же сказали нам и о том, что их эшелоны будут протягиваться через Иркутск ещё три недели и поэтому армия наша сможет отдохнуть там основательно.

Великолепно! Окрылённые полученной информацией, нагружённые папиросами, сигаретами, газетами и прочими диковинами, помчались мы в село. Завтра Иркутск!

Наутро обычное пробуждение. Синий февральский рассвет. Снимается дежурная часть, чутко дремлющая на полу где-нибудь в центральной избе, держа винтовки в обнимку, установив «максим» против двери. Варится неприхотливое, но существенное варево, и все истово усаживаются за стол, на котором уже дымятся деревянные и глиняные чашки. Поели – ​укладка вещей на сани. Укутываются потеплей ребятишки. С нами, например, долго ехали четверо ребят в кованом сундуке, поставленном на сани. Как птицы, выглядывали они из-под крышки, и белый парок обозначал их дыхание.

Далее шла погрузка больных. Их, бледных и дрожащих, выводили под руки, укладывали в глубокие кошёвки, в сено, в солому, укрывали чем придётся. Так они и тянулись за нами, подчас оглашая дорогу стонами и бредом.

— Тащи, тащи! – ​услыхал я как-то под вечер в лесу, когда низкое солнце горело алым пятном в снегу. – ​Тащи, чёрт! Клюёт ведь!

Люди заболевали, слегали в кошёвки, как в постели, ехали, выздоравливали и снова объявлялись – ​побледневшие, похудевшие, но счастливые, улыбающиеся.

Наши врачи свидетельствовали в один голос о какой-то особенной лёгкости, с которой переносился сыпняк при разнице температуры тела больных и воздуха чуть ли не в 100 °C. Были, конечно, и случаи смерти. Так умер один из двух больных офицеров, ехавших в одной кошёвке. Умер он утром, ещё везли целый день в санях, и всё это время его напарник ехал с мертвецом. На ночёвке живого занесли из саней в избу, мёртвого оставили в санях. Утром заторопились выступать – ​была какая-то замятия, и снова целый день живой ехал в санях в обществе покойника.

Выехали на тракт, что ведёт к Иркутску по берегу Ангары. Верстах в шестидесяти от города наша застава сообщила: за рекой красные установили два орудия и обстреливают оттуда наши обозы. Свернули мы с тракта, поехали правее, верстах в двух, вдоль полотна железной дороги.

Наш старый, опытный и осторожный командир всё же решил загодя обойти Иркутск справа, с юга, и свернул к селу Благовещенскому.

Я же поехал прямо на Иркутск: как я мог миновать его? Ведь там было наше Российское бюро печати!

Пока мы тянулись мимо, пушки бессмысленно и безрезультатно били по отряду шрапнелями на высоком разрыве, били по небольшому мосту впереди нас. Говорили, что был ранен какой-то подводчик-бурят.

Проходили мы мимо какой-то небольшой станции железной дороги, где стоял чешский эшелон. Чехи взобрались на крыши своих вагонов и вслух комментировали каждый выстрел.

Вот наконец и Иннокентьевская, предместье Иркутска. Вот военный городок. Вот столбик над смычкой рельсов: «Томская ж.-д.» — «Забайкальская ж.-д.»

В Иннокентьевской как-то странно было видеть тонкие чулки и шубки горожанок после четырёх месяцев похода. Но сколько я ни спрашивал у солдат и офицеров, можно ли проехать в Иркутск, – ​никто мне ничего не мог сказать. Никто ничего толком не знал.

Выручил чешский солдат, встреченный мной на улице. Он сказал отчётливо: «Армия ваша обходит Иркутск, идёт она правее. Сегодня последний день её похода. Боёв за Иркутск по каким-то соображениям высших командиров не было и не будет!» Все радужные мечты пошли прахом! Надо было поскорее выбираться из этого как-то сразу обугрюмевшего посада. Какой же, однако, нюх у нашего старого казака-оренбуржца!

…Мы с солдатом-уфимцем Хамидуллиным выехали из Иннокентьевской в деревню Марково. Дорога шла по увалам, сплошным лесом. Зарево от калильных ламп на станции «Иркутск» стояло слева. Мы поднимались всё выше, в горы, в ночь. Уши терзал скрип полозьев, постоянный окрик со всех сторон:

— Понужай!

После полуночи добрались до Маркова, влезли в какую-то хату, пожевали чёрного хлеба и заснули на полу с винтовкой в объятьях, под неуёмный детский плач на печи, под бормотанье старухи, всю ночь искавшей пропавшую шапку своего внука.

Перед утром вышел во двор. Звёзды побелели, обозначился рассвет. Кони, съев овёс, дремали. Запрягли, выехали.

Из Маркова дорога уходит под увал, вниз, чтобы потом лезть вверх, на высокую лбистую лесистую гору. И вдруг – ​стоп!

Ох, опять одно и то же! После тысяч вёрст пройденного пути, в двух верстах от притаившегося противника, множество саней веером раскинулось по лбищу горы и не двигалось с места.

Поднявшись в гору на версту, увидел, в чём дело. Сани сгрудились там, где две дороги сливались в одну. Подъезжавшие справа и слева бросались вперёд, в жёлоб одной дороги. Упряжь, кони, сани спутывались, образуя затор, и начинала греметь звериная, бессмысленная ругань.

Вмешавшись самовольно, удерживая одних, пропуская других, тоже зверски ругаясь, несмотря на чины и звания седоков, я дождался своего отряда, сел в сани и с облегчением уехал… В который уж раз!

В получасе езды – ​снова то же. Ещё через час какой-то полковник с пистолетом в руке пристал ко мне с требованием объяснить, на каком основании я распоряжаюсь… Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не подошла его очередь…

Полная стадность, отсутствие соображения. Инициативы! И ведь каждый из этих людей был убеждён, что он прав!

Выехали на тракт, стало лучше. Взошло солнце, сияли аметистами сопки вокруг Иркутска. Синька заливала чаши долин, межгорья, и на розовом снегу, такой чистенький, такой близкий, обставленный колокольнями с золотыми куполами, на берегу лазоревой Ангары лежал Иркутск. Словно и не было никакой гражданской войны, и запросто можно было скатиться прямо туда, вниз, с лесистых склонов, войти в уют простой и мирной жизни!

Нет. Этого нельзя! И вот доказательство. Неподалёку, на склоне, среди сосенок, на чистейшем снегу, одетые в только что полученные в Иннокентьевской жёлтые стеженки[10], лежали трупы восьми зарубленных. Один ещё, должно быть, дышал, на его рассечённом горле вскипали кровавые пузыри, лопались и осыпали красными брызгами снег. Посиневшие руки сжимались и разжимались… Это были солдаты Тобольского полка, уличённые в «связи с противником». Так говорили. А может, и не так.

 

глава двенадцатая
ЧЕРЕЗ БАЙКАЛ. ЧИТА

Объехав город Иркутск, мы стали спускаться в долину Ангары. После целого ряда подъёмов и спусков, каким-то неимоверно сложным съездом я со своим спутником Хамидуллиным вышел к станции «Михалёво». Было три часа дня. Маленькая станция на пятачке между Ангарой и горами была забита людьми, конями, санями.

Не всем удалось втиснуться в дома, и варили пищу, ели, пили чай, спали тут же, в санях, на морозе. На площадке перед домом какого-то местного официального лица делили захваченные в Иннокентьевской прекрасные английские сёдла и попоны. Шёл снег. Мы рассматривали с любопытством Ангару: она была покрыта льдом. Крепким! И это было для нас большой удачей – ​мы боялись, что не проскочим здесь.

Своего отряда в Михалёве я не нашёл – ​наши уже прошли дальше, а найти место для отдыха было невозможно. Поэтому мы с возницей решили ехать вверх по Ангаре, к Байкалу, и попробовать приткнуться где-нибудь в будке путевого сторожа.

Это нам удалось: мы нашли такую будку в версте от Михалёва. Там, однако, уже оказался народ, офицеры и женщины, следовавшие своей компанией. Один из них, больной сыпняком, лежал, а остальные весело лепили и варили пельмени, разводили спирт.

Подсчитали мы с моим мусульманином, сколько же вёрст отмахали за сутки. Вышло что-то около девяноста. Отдых был необходим: мы решили выступить утром, часов в десять, и улеглись спать под столом, за которым шёл пир.

Ночью, около двух часов, я проснулся, зачуяв в душе какой-то звериный, тайный голос опасности. Вышел. Глубокая тишина стояла над Ангарой, залитой светом месяца в ущербе.

Со стороны Михалёва не доносилось ни звука.

Тревожный признак! Я разбудил Хамидуллина, несмотря на его бурное возмущение, и приказал запрягать. Поехали к Михалёву – ​лошади бежали дружно.

В Михалёве действительно уже никого не оказалось – ​все части прошли. Только чёрные от навоза улицы да загаженные, но ещё курящиеся кострища свидетельствовали, что тут были недавно люди.

Лёд на Ангаре под месяцем блестел, как фарфор.

Свернули к реке и поехали по льду направо, к Байкалу. Опять на льду кучи изрубленных тел; кровь под месяцем казалась бурой.

Кто эти русские люди? Кто знает!

Едем дальше и видим, что нам навстречу, в западном направлении, скачут трое всадников. Мы взвели курки винтовок. Видим, что и всадники держат свои винтовки наготове. Бешено пронеслись мимо, не оглядываясь. Кто это были – ​«наши» или ихние, так и осталось неизвестным.

Долог был путь по Ангаре, под правым её берегом, среди чёрных, курящихся под месяцем полыней. Их было очень много, этих окошек во льду. Из-под льда кое-где торчали конские головы, словно шахматные фигуры.

И всё время одолевало меня странное, звериное беспокойство. «Скорей, понужай!» – ​торопил я солдата так, что тот недоумённо посматривал на меня.

Послышался издали какой-то неясный шум; вдали закурился снег, появился туман, всё ближе, ближе. Мы летели во весь мах вдоль обрывистого правого берега. Показался наконец долгожданный въезд на высокий берег. Лошади взлетели наверх, и тут-то я увидел то, что, очевидно, предчувствовал, то, что меня так беспокоило.

По Ангаре из Байкала шла вода из-под осевшего льда, заливая все полыньи, дороги… Промедли мы немного, ну каких-нибудь десять минут, – ​и нам бы не выбраться!

Теперь мы быстро мчались к Байкалу правобережным трактом. Взошло солнце, показался Байкал.

С чем можно сравнить эту белую ледяную равнину в ореоле нежнейших жемчужных переливов осияния утренних гор? Казалось, они совсем рядом, а ведь до них полсотни вёрст! И всё это горное ожерелье под бледно-зелёным морозным небом сияло красками, голубыми, зелёными самоцветами, огнями такой изумительной тонкости, нежности, прозрачности, что превосходило собой любую каменную сказку. Но, кроме всех этих красот, это же был Байкал, вожделенная грань, отделяющая царство красных от царства белых! Там всё резче вырисовывалась фигура атамана Семёнова.

Людям, месяцами не знавшим, где приклонить голову, людям, обречённым на изгнание, людям, уходившим от того, что они не хотели принять, – ​было уже всё равно, где стоял тот жертвенник, за рога которого они схватятся. Слишком много этапов мы прошли, слишком часто эти этапы обманывали нас! Разве не провалились надежды на Омск, Новониколаевск, Томск, Красноярск, Иркутск? Разве нас не предавали с разных сторон, по разным поводам?

Мы шли к атаману Семёнову как к последнему оплоту нашему, который ещё оставался перед Дальним Востоком. Уже ходили слухи о переворотах во Владивостоке, о густой политической возне в Харбине… Но тут были новые союзники – ​японцы. Союзники или «союзнички»? Во всяком случае, атаман Семёнов рисовался в образе твёрдого человека, и нам это импонировало.

Мы проехали станцию «Никольское», потом село Лиственничное, у истоков выпадающей из Байкала Ангары. Остановились, отыскали свой отряд, наскочивший было на красных в селе Благовещёнском, и горячий самовар объединил весь «комсостав» за оживлённой беседой. Так закончился день.

Наутро, в целях «ориентировки», мы с пермяком А. Н. Полозовым и Вейнбергом двинулись по льду на железнодорожную станцию «Байкал», к чешскому командованию. Объехали огромнейшую дымящуюся полынью у Шаманского камня, проехали мимо замёрзшего ледокола «Ангара»[11], мимо полуразрушенной эстакады, к которой приставал когда-то сгоревший ледокол «Байкал»[12], и вылезли прямо на берег у маленькой станции «Байкал», прижатой к скалам.

Боже мой, сколько афиш, плакатов, листовок было тут расклеено! И какими только словами не честили они нас! Мы и убийцы, и грабители, и обманщики, и «тёмные силы». Враги народа!

Все силы трудового народа призывались на борьбу с нами, на уничтожение нас, все, все, все должны были истреблять эти «каппелевские банды»!

О русская литература, величайшая из литератур мира! Какую маску надевали на твоё святое лицо руки людей, державших такие перья?!

Чех-комендант ещё почивал, и времени у нас было довольно, чтобы почитать и даже выписать в тетрадку некоторые перлы блестящей элоквенции.

Прохаживаясь по платформе станции, увидел троих, с виду мастеровых. Смотрят волками на нас, на наши винтовки. Ненависть, бешеная русская ненависть в серых глазах…

Я подошёл к ним. При моём приближении один из мастеровых привычным жестом сунул руку в карман полушубка. Ясно, за оружием.

— Ну, долго ещё будем воевать? – ​возможно веселее спросил я.

Троица насупилась, молчала.

На повторённый вопрос пришёл ответ:

— Кончайте, мы за вами.

— А что же это у вас на станции-то написано? – ​спросил я. – ​И такие-то мы, и другие. И такие-сякие. Как же вы это с такими людьми мир заключите?

— Вот и дерёмся!

— Доколе ж? Пока всех не перебьём? Мы – ​вас, а вы – ​нас? Может, договориться стоило бы?

— Вы не договариваетесь, а уходите сами.

— А почему мы уходим?

— А Бог вас знает! Умны, должно быть.

Я помолчал.

— Умны не умны, а вас не глупей… Не хотим так жить… Довольно, пожили.

— А мы вот с ними живём. Ничего…

— Так что ж ты думаешь, неужто такая сила народа, что мимо тут каждый день тысячами бежит с Урала, так зря взбаламучена? Неужто мы так ничего и не понимаем? А может, понимаем, а? Нет, паря, придёт время – ​ой вспомнишь нас… Сам поймешь. Понял?

— Понял, – ​ответил мастеровой угрюмо.

— Прости!

И мы, молча пожав друг другу руки, расстались.

Мне вспомнились строки из моей так и не дописанной поэмы:

Остановлен кучером караков
Меринок, и с влагой нежных глаз
На московской улице Аксаков
Обнял Герцена в последний раз!

Всё разрывы, уходы, бегство, разделение! Когда же придёт великое объединение?

Чешский комендант на станции «Байкал» оказался любезным человеком. Узнал он при нас по селектору, что со станции «Слюдянка» тысячный отряд красных выступил в неизвестном направлении, что станция «Мысовая» занята японцами.

Послышались выстрелы со стороны села Никольского – ​туда от Иркутска подходили красные. Быстро мы вернулись к себе в Лиственничное и затем выступили на село Голоустовское, верстах в сорока по западному берегу Байкала.

На шоссе при устье Ангары шла перестрелка – ​там добровольцы прикрывали наш отход. А мы мчались на север по льду Байкала. Слева вставали почти отвесные скалы с лохматыми пихтами и лиственницами, спускавшимися к самой воде. Крепкий ветер дул в лицо, по льду озера неслась крутая белая позёмка. Отполированный снегом лёд блестел, как зеркало. Где на дороге был снег, лошади ходко бежали вперёд. Где был открытый лёд, скользили и спотыкались.

Наш коренник был неподкован, у пристяжки сбились на подковах шипы. Неловкий шаг, накат саней – ​и крупный конь падал. Его приходилось по льду подтаскивать к снежному островку, чтобы он смог поставить копыта на снег и встать.

За рейд до Голоустовского мы подымали коня раз пять. Но наш-то конь подымался, а те, что, падая, ломали ноги, так и оставались на байкальском льду. Свесив голову, они словно рассматривали себя в зеркало.

С подходом к Голоустовскому вьюга стала усиливаться, и страшно было видеть, как ветер умчал в Байкал чью-то распряжённую, с поднятыми оглоблями кошёвку.

Голоустовское оказалось маленьким прибайкальским селом, уместившимся на пятачке, уступленном горами у самой воды. Конечно, набито было оно до отказа, места в избах не было. Мы приютились на кладбище, разбитом возле крохотной церкви.

Вьюга, ночь, громкое уханье опускающегося, трескающегося льда, вой ветра… Все искали кузнецов, чтобы подковать коней. Всю ночь дышали горны, гремели молоты.

Мы подковали наших коней и вернулись на кладбище. Я попал к ужину: наши зарезали молодого жеребёнка, сварили его с овсом в котле. Эту татарскую похлёбку и ели мы в церковке, освещённой несколькими свечами у икон. Вооружённые люди, усталые, измученные, сидели, стояли, лежали на полу. Мы опускались событиями прямо в омут нашей древней истории. А ведь шёл уже двадцатый век!

С рассветом ветер стих, стали мы вытягиваться на лёд. Огромным треугольником на дороге через Байкал построились тысячи саней. Вдруг ухнул под ними лёд, и вся орава, вопя, понеслась в разные стороны. Несчастья всё же не случилось – ​лёд выдержал.

Видя, что движение на «Мысовую» задерживается из-за скопища саней, наш командир распорядился идти севернее, на станцию «Посольская». Путь оказался торосистым и трудным, а по чистому льду лошади бежали плохо. Отъехав от берега вёрст десять, мы увидели, что дорога на «Мысовую» освободилась: вырвавшиеся из треугольника уходили вперёд так быстро, что между отрядами образовались разрывы. Мы свернули на мысовское направление, и часов в пять вечера во мгле сумерек впереди замаячили горы восточного берега Байкала, огни станции.

Переход был убийствен: ветер креп и креп, но, на счастье, не было мороза и снег налипал на лёд. Мы ехали вперёд, мимо нас проносились и оставались позади стоящие, лежащие, околевающие или уже околевшие кони. До трёхсот коней-жертв насчитал я и бросил считать, когда до берега оставалось ещё вёрст пятнадцать, – ​а всего прошли мы через Байкал до пятидесяти вёрст. И опять чернели кони – ​шахматные фигуры, зажатые по шею льдом.

Ветер нёс и брошенные сани, вырывая их из куч; всюду валялись ящики со снарядами. Полураскрытые, аккуратные, они так контрастировали с этим хаосом и разрушением!

Пришлось посадить к себе в сани сыпнотифозного. Бедняга свалился со своей подводы, замерзал и из последних сил тянулся рукой к летящей мимо веренице саней.

Суров закон таких моментов человеческой жизни: упал – ​пропал!

Проскочили под железнодорожным мостом на берег, выехали на гору. На станции «Мысовая» тоже везде были расклеены плакаты, но уже атамана Семёнова. Он приветствовал нас как героев, хвалил, а всех офицеров произвёл в следующий чин.

Какой контраст с «литературой» на станции «Байкал»! Или такова гибкая сила человеческого мнения? Или его слабость?

На станции «Мысовая» – ​всюду японцы. Они глядели на нас с любопытством, а мы с удивлением рассматривали их высокие меховые шапки. Шли разговоры, что сюда из Читы подаются для нас вагоны с продовольствием и фуражом.

О, как хотелось быть счастливым при таких вестях! Как все мы ждали простой, твёрдой, немудрящей власти, которая дала бы покой и возможность работы.

Но одновременно появились и известные настроения другого порядка. Возрождалось начальство, которого в пути и видать не было.

Бурный Ренессанс генералов! Каждому генералу предоставлялся местным начальством отдельный дом – ​известно, «чин чина почитай».

Восстанавливалась иерархия. А мы, явившиеся последними, получили на сорок человек одну комнатушку в квартире железнодорожного рабочего, где и завалились вповалку на затоптанный пол. Под жалобы наших новых хозяев на дороговизну, на отсутствие порядка, на интервентов – ​и на японцев, и на бывших здесь недавно американцев.

«Голова у них полна разными мыслями, – ​говорил мне про американцев один рабочий, – ​а девок они напортили – ​страшное дело».

Через день я уехал в санпоезде в Читу: переход через Байкал стоил мне острого ревматизма в ногах, который привёл меня в общину Красного Креста.

К вечеру прибыли на станцию «Дивизионная», где должен был пересоставляться наш поезд.

Станция была забита иностранными составами; тут стоял эшелон самого генерала Жанена. Увидав на вагоне знакомую вывеску редакции газеты «Чехословацкий дневник», зашёл к редактору доктору Гербеку.

— Каково положение? – ​повторил мой вопрос доктор Гербек. – ​Латентный большевизмус! Не пройдёт и двух недель – ​Семёнова не будет! Да и сейчас уже одна станция впереди нас занята красными. Вы не проедете… Нет, нет! Офицеров снимают!

Я молча слушал дальше.

— Положение «реакционеров» безнадёжно проиграно! – ​наперебой поучали меня Гербек и его сотрудник, тоже «доктор».

— Единственный выход из этого положения в том, что режим, который держался военщиной, должен быть в России сменён… Земством. Только земством…

— Вот к такой власти, – ​говорил доктор Гербек, – ​и стремился штабс-капитан Калашников.

— Но скажите, доктор, – ​спрашивал я, – ​понимал ли он, Калашников, что он творил? Или он не видел, что ему придётся передать власть Советам? Что ему не удержать её в своих руках?

— Да я вам говорил уж, – ​отвечал доктор Гербек, – ​что он мне накануне восстания сказал: самое страшное для него – ​это если ему придётся служить в Красной армии.

— Я помню это. Слышал! – ​парировал я. – ​Но скажите, пожалуйста, вы-то, чехи, сами верили в то, что власть останется в руках Политического центра? Неужели вы не знали, как мало корней было у этих людей, как безразличны они были дряблой обывательщине?

— Да, – ​улыбнулся доктор Гербек, – ​я всегда удивлялся вашей массе. Она как будто нисколько не интересуется тем, что происходит вокруг. Знаете, я видел семьи, которые начинали пульку при старом правительстве и доигрывали при новом. Обладая такой психологией, трудно сделать что-нибудь для государства, для народа.

— Так если вы это понимали, то почему же толкали Калашникова на переворот? Ведь выиграла от этого только Москва! – ​повысил я голос.

Доктор Гербек ответил так:

— Мы считали это отличным уроком для ваших масс. Второе, нам это было нужно и самим, для эвакуации домой!

Я напомнил доктору Гербеку о «мемориале» чехов представителям иностранных держав, в котором они говорили о невозможности им оставаться дальше в Сибири, где были сплошные порки, расстрелы и т. д. Ведь и чехи-то сами не стеснялись в применении таких средств, когда это было им нужно. Или «мемориал» был дипломатическим демаршем?

Оба доктора согласились со мной:

— Конечно, мы сами отлично понимали, что такое военная необходимость. И сами прибегали к ней. Но ведь в Сибири уже на самом деле нет войны… Здесь образовался сильный народный организм, и этот организм выберет сам тех, кто его возглавит. Ну, опытов впереди, конечно, будет ещё много.

Я ушёл – ​говорить было не о чем…

Проехал я дальше, до Верхнеудинска (ныне Улан-Удэ), в местном поезде. В Верхнеудинске на вокзале стоял комфортабельный поезд полковника Крупского, в котором ехали семёновцы.

Освещённый, сверкающий, он напоминал омские времена. Состав был только что пополнен отдельными вагонами генералов Сахарова и Войцеховского. Поезд стоял и ждал: всё начальство было где-то на банкете, который устроил начальник верхнеудинского гарнизона в честь этих генералов…

Я внедрился в этот поезд, надеясь поскорее добраться до Читы. Но он не двигался: во-первых, банкет ещё не закончился, а во-вторых, прежде чем ехать, надо было «вышибить пробку» на ближайшей станции, занятой красными. Дело затягивалось, и на другое утро я ещё бродил, хватаясь за заборы, по Верхнеудинску с мучительной болью в ногах.

«Куда это я попал? Зачем я здесь?» – ​думал я. Незнакомый азиатский пейзаж, острые горы, синий воздух, китайские лавочки с красными, такими мирными флажками. Гимназисты и гимназистки… А пуще всего – ​этот покой…

Зашёл побриться в парикмахерскую – ​сплошь разговоры о подходивших каппелевцах. Фамилии фантастических генералов, перечисления их сказочных подвигов так и сыпались. Откуда что бралось?

Зашёл в книжный магазин. Даже купил книгу: вон куда заехали! И сколько я увидел, узнал за время, пока был во власти жестокого русского бога, описанного умным князем Петром Андреевичем Вяземским:

Бог снегов и бог метелей,
Бог наезженных дорог,
Бог ночлегов без постелей,
Вон он, вот наш русский бог![13]

Всё хорошо, а вот бы белья купить. Этого – ​нет! Но зато была тогда в Верхнеудинске одна общественная организация – ​Дальний комитет. Побрёл я кое-как туда.

О Дальний комитет! О его микроскопически великие дела! Дамы-благотворительницы в белых халатах, дежурившие в здании общественного собрания, ласково принимали нас, переодевали, переобували. И всё это с добрыми улыбками, тёплыми словами… Вот, думалось, когда-нибудь и государственные чиновники будут такими же добрыми, ласковыми и улыбчивыми.

Мечтая так, пошёл в баню, потом нанял номер в гостинице. Удивительно! Спал я в кровати, густо усыпанной порошком японской хризантемы. Спал в чистой постели, а моя облезлая овчинная барнаулка мирно висела на щелястой двери…

На другой день прибрёл кое-как обратно – ​и мы поехали. Всё было готово для ещё большего вознесения наших генералов. Как только мы прибыли на «откупоренную» станцию, наш паровоз и броневик отцепили персональные генеральские вагоны и умчали их куда-то вперёд, на какой-то очередной триумфальный банкет…

Мы долго стояли. Потом «кукушка» поволокла пышный состав в Читу, куда мы явились в глубокий ночной час, пережив благополучно кем-то организованное крушение. Конечно, комендант Читы нас не встретил. Никто не вышел на перрон, чтобы увенчать нас славою после всех наших подвигов. Тогда мы сами разыскали и разбудили коменданта. Он сообщил нам, что «завтра» нас накормят.

Проторчав холодную ночь на вокзале, я утром кое-как на извозчике разыскал госпиталь Красного Креста, где и был принят И. А. Болтуновым, милым земским врачом из Самары.

В Чите стояли февральские солнечные дни с морозом и с пригревом. И, кое-как ковыляя с палочкой по песчаным барханам деревянной Читы, я собирал вести о своих друзьях.

Собирали вести и о нас, судя по тому, что я на читинской улице попал в душистые женские объятия. Увлажнённый взор блистал взволнованно за вуалеткой с мушками:

— Боже, это же вы! А мы ведь по вас уже панихиду отслужили.

Я был, правда, не очень тронут – ​зазря отслужили!

События исхода блёкли, теряли мало-помалу свою потрясающую красочность. Зато Чита вставала громко в пьяной лихости. Рестораны «Даурия» и «Селект» гудели, переполненные пламенными душами: пили, бушуя, за своё спасение, подымали бокалы за атамана, строго оглядывая столы: а ну попробуй-ка не встать! И гимн «Боже, царя храни!» звучал торжественно под буханье в потолок из популярных французских наганов.

На наших глазах в Чите сверкала радугой вся палитра политических разногласий, разночтений, разномыслий, разноголосий – от монархистов до эсеров. Из тех, кто был уже «далече», дальше всех оказались омские министры: Политический центр сразу выпустил их из Иркутска в Харбин. Впрочем, кое-кто из них задержался в Чите, ловя конъюнктуру. Одна такая группа, во главе с омским министром А. М. Окороковым, была даже отправлена атаманом в Токио.

В Чите преимущественно задерживались люди правых взглядов, заслуга которых состояла в том, что «они говорили», «предупреждали». Так, ораторствовал здесь старый земец князь А. А. Кропоткин[14]. Читинские политические деятели были куда серее омских, но зато отличались решительностью и непреклонностью. И худой, бледный, нанюхавшийся кокаина Борис Ласкин[15], ударяя по клавишам пианино в белых с золотом кабинетах «Селекта», пел, жалостно заикаясь:

У-у палача была-а любовница,
Она-а любила пенный грог!
Кто знает, где теперь виновница
Ег-го м-мучительных тревог[16]

Ничем не могла помочь и читинская пресса, находившаяся в анекдотических цензурных условиях. Не помню уж, как называлась газета, куда я занёс было статью о своей скорбной дороге через Сибирь.

— Почему не пойдёт? – ​спросил я тщедушного редактора, мотавшего отрицательно головой над полосками жёлтой бумаги.

Он улыбнулся и вдруг запел под Бориса Ласкина:

П-авезут вас в Маккавеево![17]

Мой опыт неотвратимо расширялся, я знал уже, что такое Маккавеево, кто такой полковник Степанов с его «боевым вагоном»[18].

В то время в Чите в бесконечных передовицах газет, выходивших сплошь на жёлтой обёрточной бумаге, и в речах местных деятелей то и дело мелькали ссылки и указания на «исторический акт 4 января 1920 года», которым якобы адмирал Колчак загробно, но законно передал все свои всероссийские права и полноту власти на Дальнем Востоке атаману Семёнову, который и «должен быть» вот-вот признан «союзными державами».

Муза странствий уже опять, не обинуясь, настойчиво предлагала мне свои услуги по дальнейшему продвижению к границам Отечества. Впереди был Харбин, впереди был Владивосток – ​эти разрозненные страницы трагедии великого русского исхода.

Поехал из Читы в Харбин. Харбин так Харбин…

Но и тут могли быть сюрпризы, и не только со стороны красных партизан. Помню, как всё наше купе сидело, опасливо поглядывая в окошко, где среди песков и снега под полуденным солнцем пламенел кирпич строений знаменитой станции «Даурия» – ​знаменитой тем, что здесь находилась резиденция генерала барона Унгерна фон Штернберга[19], потомка балтийских пиратов. И гадало: «Пронесёт или не пронесёт? Пропустит или не пропустит?»

Кроме меня, в купе сидели видный генерал-генштабист, общественный деятель из Самары и милая дама, гнавшаяся за сбежавшим в общей свалке мужем… Все молчали. Мы ждали грохота сапог по коридору вагона, стука прикладов об пол. Нами владел страх, извечный страх на всём почти протяжении истории нашей – ​не одно, так другое!

— Скорей, скорей, скорей!

Вот прошёл в полной форме, с кисточкой на шапке, единственный уцелевший в Даурии жандармский унтер-офицер, этот «обломок империи», и сладким звоном отзвонили три звонка.

— Поехали! Ф-фу!

Но это – ​мысленно. Все молчали, только заёрзали на жёстких скамейках. Поезд бодро бежал к станции «Маньчжурия». А спустя двое суток – ​Харбин. Что-то нам сулит изгнание! Загремел железнодорожный мост, внизу, ещё во льду, открылась река Сунгари. Я стоял у окна и, прикрывшись занавеской, плакал. Плакал «скупыми мужскими слезами», как пишут писатели. Генерал-генштабист и общественный деятель недоумевающе поглядывали на меня сбоку:

— Всеволод Никанорович, да вы что, право?

И я сказал им:

— Не менее двадцати лет пробудем мы здесь. Двадцати! Уверяю вас!

Я ошибся. Я снова переехал этот мост в обратном направлении, возвращаясь на Родину, лишь в феврале 1945 года.

Через двадцать пять лет…


[1] Сюзём – глухой, сплошной лес.

[2] Милович Дмитрий Яковлевич (1870 – ? (после 1920)) – в 1919 начальник отряда Северной группы 2-й армии. Участник Сибирского Ледяного похода, в 1920 в Канске оставил свою 1-ю кав. дивизию и уехал на восток в чешском эшелоне. В 1920 – ​генерал для поручений в войсках Дальневосточной армии, отчислен со службы как не явившийся в срок из отпуска. Эмигрировал в Югославию.

[3] Старк Георгий Карлович (1878 – 1950) в 1917 году командовал минной дивизией Балтийского флота. 28 июля 1917 года произведён в контр-адмиралы. В 1918 вступил в армию Комуча и возглавил Волжскую флотилию белых. После оставления бассейна Волги действовал на реках Каме и Белой. Назначен Колчаком формировать в Красноярске бригаду (декабрь 1918 г.), а затем – ​дивизию морских стрелков, во главе которых прошёл весь путь отступления. 23 октября 1922 года Старк увёл из Владивостока остатки Сибирской флотилии с 10 000 беженцев на борту. 5 декабря 1922 года флотилия прибыла в Шанхай, где высадила гражданских лиц, а затем на Филиппины. По прибытии в Манилу Г. К. Старк продал остатки флотилии и пароходы Добровольного флота. Переехал в Париж, где работал шофером такси.

[4] Шнапперман Николай Феофилактович (1886 – 1924) – о Шнаппермане известно мало, только то, что в составе «Северной милиции» Пепеляева он позже принял участие в неудачном походе в Якутию и был расстрелян.

[5] Глудкин Пётр Ефимович (? – 1922) – подполковник. Летом 1919 г. сформировал в Омске Егерский батальон охраны Ставки, в 1919-1920 гг. командир Егерского полка в Сибирской армии. Участник Сибирского Ледяного похода, начальник Егерской дивизии, с марта 1920 г. командир Егерского полка, весной-осенью 1921 г. командир 1-й стрелковой бригады. Командир Отдельной стрелковой бригады Белоповстанческой армии. Участник Хабаровского похода. Убит при попытке мятежа 2 июня 1922 г. в Никольск-Уссурийском.

[6] Беренс Николай Генрихович (1862—1921) – сомнительно, чтобы отрядом командовал Беренс, так как тот с 1917 года в отставке «вледствие усыхания левой голени из-за ранения, полученного под Адаховщиной».

[7] Антибольшевистское восстание в Ярославле (6 – 21 июля 1918 года) – А. П. Перхуров осуществлял общее руководство восстанием. Впоследствии он написал «Исповедь приговорённого [Рассказ руководителя белогвардейского мятежа в Ярославле]».

[8] Бангерский Рудольф Карлович (Бангерскис) (1878 – ​1958) – участник русско-японской и Первой мировой войн. Исполнял должность начальника штаба Сводной латышской стрелковой дивизии в составе 6-го Сибирского армейского корпуса, затем командир 17-го Сибирского стелкового полка. Наступал и отступал вместе с армией Колчака. Почетный казак башкирского войска. Добрался до Харбина, оттуда во Владивосток, затем в Японию и Корею, оттуда в Латвию. В 1943 Бангерский стал генерал-инспектором Латышского легиона СС. В 1945 арестован англичанами, отправлен в лагерь для военнопленных, затем освобожден. Погиб в автокатастрофе в 1958 году.

[9] Учреждение, ведавшее переселенческим делом в Рос­сии с 1896­ по 1918 год.

[10] Стеженка – стёганая поддёвка.

[11] Один из старейших ледоколов в мире. Служил для паромной переправы и использовался красными как плавучая крепость. В 1920 году после выдачи Иркутским Политценром Колчака красным на ледоколе «Ангара» белые казнили 31 заложника-эсера из Иркутской тюрьмы.

[12] Ледокол действовал с 1900 по 1918 годы. Как и «Ангара», использовался красными как плавучая крепость и штаб армии, позже взорван чехами.

[13] Стихотворение «Русский бог».

[14] Кн. Кропоткин Алексей Алексеевич (1859 – ​1949) – ​действительный статский советник, с 1922 года член Земской Думы. Эмигрировал в США.

[15] Предполагаем, что это адъютант полковника Степанова.

[16] Стихотворение Льва Никулина «Шотландская баллада».

[17] В годы Гражданской войны в Маккавеево действовала Маккавеевская гауптвахта, в которой погибло более 5 тысяч человек.

[18] Полковник Степанов, командир семёновской дивизии бронепоездов. Отвечал за казнь заключенных, которых увозили бронепоездами «Семёновец» и «Атаман» за несколько километров от станции «Адриановка», в Тарскую Падь, где расстреливали. Сообщают о 2 тысячах расстреляных, но цифра эта завышена.

[19] Роберт-Николай-Максимилиан фон Унгерн-Штернбер (1886 – ​1921) – командир 3-го Веохнеудинского казачьего полка Забайкальского казачьего войска; есаул. Сотрудник посольства России во Франции. По заданию Временного правительства направлен вместе с Семёновым в Сибирь для вербовки добровольцев в Русскую армию, командир отряда в Даурии. Командир конной Азиатской дивизии в войсках атамана Семёнова (декабрь 1917 – август 1920). Отличался жестокостью при карательных экспедициях против партизан и антиколчаковских выступлений в отдельных городах и районах Забайкалья.Отделился от войск атамана Семёнова в самостоятельную войсковую группу. С отрядом в 800 человек 2 октября 1920 года перешел границу Монголии, а 4 февраля 1921 года занял столицу Монголии Ургу (Улан-Батор). Выдан большевикам и расстрелян в Новосибирске в 1921 году. Кстати, мы собираемся переиздать книгу А. С. Макеева «Бог войны. Барон Унгерн». Уже скоро!

I  II  III  IV V