21.10.2017 · Фикшн
Сборник рассказов «Форма»
Сборник рассказов «Форма»
Сборник рассказов «Форма»
Сборник рассказов «Форма»

«Шапка»

С чего начинается солдат? С головного убора, конечно. А заканчиваться солдат должен только в результате закрытия собственным телом вражеской пулеметной амбразуры. Ну или по истечении года службы по призыву.

Прежде чем я начну вам  рассказывать о шапке (а армия для меня началась осенью, поэтому начинаю я с шапки, а  не  с  кепки), позвольте мне небольшое отступление, из которого станет известно, как я оказался в рядах вооруженных сил.

Не подумайте, что я хочу произвести на вас впечатление. Или похвастаться. Упаси бог. Но так получилось, что несколько лет назад забрали меня в армию. Ну как забрали: я не то чтобы очень пытался откосить, и сам пришел в военный комиссариат. Послушно ходил по врачам, всем подряд показывал свои плоские стопы, щурился беспомощно у окулиста. Присудили мне самую смешную категорию — Б3. А смешная эта категория потому что если бы еще хоть маленькое заболевание у меня нашли, то и истории этой не было вовсе.

И все так хорошо и гладко шло: и бумажки я все нужные принес, и тест психологический не завалил, и ножки мои плоские всем понравились. Вот только фотографию для военного билета я все забывал принести. Время уже подходило к отправке, тянуть дальше не было никакой возможности, говорят мне:

––  Валера, чтоб завтра фотография была.

Ну я и сфотографировался, как был — с синяком на пол-лица, об этом история отдельная. Фотография вышла совершенно отвратительная, и даже надетая под свитер рубашка не делала меня интеллигентнее. Думали сначала фотографию эту в военный билет клеить, но потом передумали и прямо в военкомате перефотографировали. Вышло получше, но вид у меня все равно был весьма бандитский, как у молодого патлатого Маяковского. А когда голову налысо побрили, так и вовсе похож стал, только уже не на молодого и не патлатого.

Отправку несколько раз откладывали, переносили, и вот в шесть утра одного из ноябрьских дней нас запихивают в старенький автобус: спортивные костюмы, невыносимый запах перегара, окна запотевают, сумки кругом,  сальные шутки отовсюду. Музыка из репродуктора попрощалась со славянкой, провожающие из числа друзей напоследок немного пораскачивали транспортное средство, провожающие из числа родителей помахали ручками, и мы тронулись.

На распределительном пункте, куда нас привезли, своей судьбы уже дожидались около сотни молодых бойцов – они сидели на дырчатых вокзальных стульях и занимались своими делами. Некоторые разворачивали куриную фольгу, некоторые похмелялись минеральной водой, некоторые разговаривали по телефону, а я спрятался поудобнее в пальто, обнял сумку и попытался уснуть. Иногда человек в форме выкрикивал фамилии, и названные со вздохом вставали, подчинившись. Конечно, крикнули и меня, и я пошел с остальными посещать какие-то комнаты, как оказалось – определяться в род войск. Процедура эта была долгая, размеренная, и закончили мы только к обеду.

Теперь нужно было нас переодеть, поскольку выглядеть мы отныне должны единообразно. Черное с красной подкладкой пальто мое обменяли на бесформенный зеленый мешок, узкие джинсы темно-синего цвета – еще на один бесформенный мешок, рубашку — еще на один, подпоясали все это дело куском эрзац-кожи с бляхой, а на голову ушанку нахлобучили, в таком виде я должен был защищать страну от невзгод и напастей. Вот только штаны постоянно спадали. Это потому что в руках у меня осталась непристроенная веревочка, о которой я узнал позже, что она является поясным ремнем.

Так я оказался в форме и в армии.

И вот эта шапка.

Ушанка — вещь чрезвычайно неудобная.

Ушей не закрывает, до минус скольких-то там уши нельзя у шапки опускать. Ну а если опустишь, так выглядишь как последий идиот. И хоть все вокруг с опущенными ушами и выглядят не лучше, все равно как-то неприятно. Уж лучше мерзнуть.

Или вот в столовой, к примеру. При входе все шапки свои поснимают, а куда их потом девать – не очень понятно. На скамейку рядом с собой не положишь –  задница товарища мешает, на пол – испачкается, вот и приходится зажимать ушанку между коленей. Можно, конечно, на колено надеть, но это требует определенной ловкости. Попробовал я как-то раз, а больше и не пытался. А все почему? Рассказываю.

Солдаты маршируют к столовой, дружно снимают головные уборы на входе  и вбегают внутрь рассаживаться по шесть человек. Сидят, не кушают – ждут.
Офицер или прапорщик кричит: “РАЗДАТЧИК ПИЩИ, ВСТАТЬ”, и раз – встали. Если неодновременно встали, команду могли и отменить. Тогда садились и заново вставали до тех пор, пока не получится. Если встали успешно, нам кричали: “К РАЗДАЧЕ ПИЩИ ПРИСТУПИТЬ”, и раз – приступили. Но на столе совсем мало свободного места: кругом локти товарищей, тарелки, хлеб разложен. И котлы с остатками еды обычно под стол ставят, чтобы не мешались.

Именно туда, в котёл, соскочив с колена, упала моя ушанка из искусственного меха, с кокардой.

По возможности незаметно я достаю ее из бачка, затравленно оглядываясь, отжимаю впитавшийся борщ обратно в котел, капустку выковыриваю, а нас уже прогоняют — хватит жрать, мол.

А значит, пришло время надевать ушанку обратно.

Шапку мне потом поменяли, конечно, но не сразу. Еще несколько дней мой головной убор загадочно пах борщом.

С новой шапкой я так опрометчиво уже не поступал: всегда крепко зажимал между колен. Но эта ушанка тоже оказалась замешана в парфюмерный скандал.

В то время нас, солдатиков, ещё не раскидали по батальонам, и мы вполне комфортно существовали на плохо отремонтированном первом этаже казармы, в учебном пункте. Физический труд я всегда любил, наряды — дайте два, побегать в противогазе — с удовольствием, посмотреть программу "Время" в комнате информирования и досуга — великолепно.
Но все ж таки чего-то мне не хватало.

Ко всем дурно пахнущим юношам, моим сослуживцам, видите ли, приезжали женщины, а ко мне –  нет. Друзья были пару раз, но не женщины. А все потому что никаких женщин у меня не было.

До слез обидно, чем я хуже других дурно пахнущих юношей?

И вот стою я однажды на тумбочке дневального, время позднее, день будний. Зазвонил телефон для связи со штабом. В него нужно было скороговоркой бубнить доклад, а из него выслушивать приказы. Оттуда мне говорят:

–  Валера, а ну быстро пиздуй на КПП, к тебе сестра приехала.

Я разволновался не на шутку, попросил коллегу поохранять уборную вместо меня, отпросился у кого следует и побежал.

Уточню: ситуация странная, ведь в будний день никого ни к кому не пускают, уж в такое позднее время — тем более. Да и сестры-то у меня нет.

Но я все равно бегу: сквозь снег, мимо идеально квадратных сугробов, мимо патрульного, слыша вдогонку: "если чего похавать привезли, не забудь поделиться", по аллейке у медицинского пункта. Бегу, отчаянно потею, переживаю, пытаюсь угадать, кого и как ко мне принесло.

А в комнате для свиданий меня ждёт раскрасневшаяся с улицы женщина, с которой мы когда-то были вместе, а потом перестали.

Ну представляете: я вбегаю весь дурацкий, в мешковатой форме, с красным лицом, в запотевших очках. А она вся недоступная: назвалась сестрой — сиди смирно. Одежда у женщины яркая, с непривычки глазам странно смотреть на всю пестроту эту, и пахнет вся эта пестрота раскрасневшаяся каким-то неземным гражданским парфюмом.

Дали нам с ней побеседовать всего двадцать минут: и так мы весь регламент нарушили. А когда пора было идти "домой", попросил я её мне на шапку, в укромное место парфюмом щедро брызнуть, чтобы воспоминания были. И на обратном пути в казарму я очень переживал, что запах выветрится, и я без воспоминаний останусь.

 

«Китель»

Кто я? Где я? Как я здесь оказался? Зачем? Когда это кончится?
Таких вопросов солдат не задает. И не только из-за того что времени задуматься у него бывает, просто все ответы он уже знает. Хранятся они во внутреннем нагрудном кармане кителя, со стороны сердца – в военном билете. 

Раз билет военный, значит и ты военный. Раз военный, значит в армии, значит призвали. Что там еще, когда все кончится? Читаем: билет выдан такого-то числа, значит нужно год прибавить – тогда и закончится. Говорю же, все в билете прочитать можно.

А чтобы эта демобилизационная арифметика нагляднее была, почти у каждого солдата существует специальный календарь, надёжно запрятанный (свой я хранил за обложкой военного билета, не нашли ни разу). Спрятанный, потому что если календарик находят, то отбирают и проводят с солдатом воспитательную беседу: считается, если военнослужащий ведёт такой учёт, то склонен к суициду.

Выглядел календарь так: сложённый вчетверо листочек бумаги в клетку, с тыльной стороны проклеенный прозрачным скотчем для крепости. На лицевой же стороне были линейкой отчерчены 366 (год был високосным) квадратиков-дней. Пока вечером в Комнате Информирования и Досуга все смотрели обязательную программу «Время», я зачеркивал дни, оставшиеся до конца службы. Одна заштрихованная (старательно, так, чтобы ни одного белого пятнышка не осталось) клеточка – на один день ближе к дому. А особенное удовольствие – закрашивать сразу несколько квадратиков и считать по-новой. Триста шестьдесят пять, триста шестьдесят четыре.

Кроме военного билета солдат обязан был держать при себе целлофановую обертку от сигаретной пачки, в которую надежно – раз и навсегда – запечатан белый носовой платок, а также расческу. Платком пользоваться нельзя – он запаян чистым, а расческой просто невозможно, так как волосы иметь не положено. 

В кителе могла быть и табачная  заначка – некоторые курящие солдаты прятали под нагрудный погон (сейчас таких уже и нет, наверное) сигарету – на случай, если на какие-то работы пошлют, а пачка в казарме останется. Или если в медпункт с каким-то заболеванием сляжешь, опять же без сигарет. Ну мало ли когда последняя сигарета пригодится. Спрятанная, сигарета скоро мялась, табак высыхал, и вкус дыма этой последней сигареты был особенно едким.

Уход за кителем (к слову, правильно было бы называть его “курткой повседневной”) нужен был минимальный – стирать его достаточно чуть ли не раз в месяц, ткань крепкая и почти не рвётся, но вот одну процедуру с ним обязательно было проделывать ежедневно.

Каждый вечер военнослужащие, плотно или не очень поужинав, возвращаются строем в казарму и с оглушительным грохотом взбегают по лестнице на свой этаж. Переобувшись для удобства в зеленые резиновые тапочки, они шлепают в Комнату Бытового Обслуживания. Бритые головы старательно склоняются над кителями, белые нательные рубашки, выправленные из штанов, свободно свисают с табуреток, от обилия потных посетителей воздух становится тяжелым и мужским. Один за другим юноши отрывают пожелтевшие тряпки, сложенные в несколько слоёв и пришитые к воротничкам. Затем в обратном порядке: складывают свежую белую тряпку, пришивают к воротничку, поднимают головы от кителей, заправляют рубахи в штаны и шлепают обратно в коридор.

Если солдат забывал об этом ритуале и утром тряпка оказывалась грязной – ее отрывали на глазах у всех, перед строем, и пинком отправляли в ту же Комнату, что считалось позорным. Юноши же с чистыми тряпками на шеях глядели изгнанному солдату вслед с чувством превосходства.  

Таких вот – невнимательных к ритуалам – не любили. А одного молодого человека не любили особенно. Где-то, наверное, его звали Артемом, а сослуживцы иначе.

Началось на одном из утренних осмотров. Артем тогда стоял перед строем – приказали – выворачивал карманы, и из них на линолеум сыпались блестящие конфетные обертки, падали на пол к оторванной ранее грязной тряпке с воротничка. Его грустные, синие от щетины щеки коротко вздрогнули от несильного, но унизительного шлепка сержантской ладони по артемову затылку. Затем мелко затряслись, когда он побежал “исправлять недостатки”.

– Беги-беги, псина, – крикнул вдогонку сержант.

Так Артем стал Псиной.

Подобные сцены повторялись чуть ли не еженедельно. Скоро ему перестали подавать руку; брезговали садиться с ним обедать за один стол; отворачивались, если он о чем-то спрашивал. Некоторые из жалости называли его по фамилии, не по кличке – но они были в меньшинстве. А некоторые, поощряемые молчанием большинства, наоборот – умело делали его существование невыносимым. Артем же продолжал стойко игнорировать ритуалы и обычаи, жалости к себе не признавал и ожесточился. 

Все произошло в Комнате Информирования и Досуга. 

Был Час Солдатского Письма, когда каждый обязан был написать письмо. Пусть даже дома его, солдата, никто не ждал  – об отправке написанного письма ничего не говорилось. 

Прапорщик занимался чем-то в своем кабинете, возможно работал, поэтому в Комнате Досуга отсутствовал. Оставшиеся без присмотра, солдаты быстро нацарапали детским почерком по паре предложений и уснули, уткнувшись лицами в мягкие шапки. Только Артем что-то сосредоточенно вырезал маникюрными ножницами, спрятавшись за последней партой. Оторвав от ушанки красное со вмятинами лицо, один из юношей обратил внимание сослуживцев на наличие у Псины запрещенного к хранению предмета:

– Военный, ты не прихуел, ножницы маникюрные иметь?

Псина оставил слова сослуживца без внимания и продолжил заниматься неизвестным рукоделием.

– Ножницы отдал, животное охуевшее. Ты не понял? Я тебе доходчиво сейчас объясню.

Военнослужащий, приблизившийся к Псине с целью прояснения ситуации удивленно вскрикнул от боли, после чего ударом кулака в грудь принудил вставшего товарища лечь. 

Пришедший на шум прапорщик обнаружил лежащего на полу Псину в попытках поймать ртом немного воздуха, а его обидчика в попытках остановить кровь, вытекающую из дырки в рукаве кителя. 

Скандал замяли. Но Псину после этого мы больше не видели – сначала его отправили обследоваться, вдруг что-то в его уме повредилось, а потом перевели в другую роту. О случившемся напоминал только зашитый рукав кителя агрессора, но кто же станет приглядываться и вспоминать.

 

«Пряжка»

С солдатским ремнем я познакомился года в четыре – не как с возможным средством наказания, но как с детской игрушкой. Если точнее, то не с ремнем, а с его пряжкой. Была она с серпом и молотом, вписанными в пятиконечную звезду –  все это великолепие отлито из латуни.

Надо сказать, что в три, четыре и пять лет меня интересовали игры предельно однообразные, основанные на многократном повторении бессмысленных со стороны действий или на методичном уничтожении объекта игры.

Возьму, допустим, листок бумаги и баночку: лист сначала пополам порву, потом одну половину еще раз надвое, четвертинку тоже надвое, и так далее – до тех пор, пока клочок бумажки не становился настолько крошечным, что пальцы уже не могли порвать его. Вот эту крохотульку я клал в баночку и принимался за следующий, крупный отрывок.

Или вот еще одна игра: в сухой день, когда бедная земля становится от солнца песком, сесть в огороде на пустой грядке – снова с банкой – взять полную горсть песка и откладывать в банку те песчинки, что покрупнее да прокрасивей. Медленно, очень медленно, дно банки накрывается песчинками, и тогда они перестают быть самостоятельными красотами и вновь становятся обычным сплошным песком. Тогда собранное безжалостно вытряхивается обратно в грядку, а игра заканчивается.

Много таких забав: копать яму до изнеможения, растирать кирпичи в пыль, собирать из кубиков Lego армию разноцветных, но одинаковых телосложением роботов.  А игра  с пряжкой была хороша тем, что объединяла в себе монотонность и разрушение.

Ремень с пряжкой я достал откуда-то из глубины платяного шкафа и сразу  же обнаружил, что пряжка от сырости и времени покрылась зелеными пятнышками. Кто-то мне объяснил тогда, что если ее хорошо оттереть и начистить, то пряжка начнет блестеть золотом, и я принялся за работу. Пригодилась натертая в одну  из прошлых игр кирпичная пыль – она хорошо убирала зелень с латуни. Дальше в пряжку нужно было втирать выпрошенную у мамы зубную пасту старой зубной же щеткой. После всего – кусочком войлока довести латунную бляшку до яркости блеска.

Спустя какое-то время бляха темнела, и нужно было снова садиться играть. В  бесконечности повторений уничтожения следов разложения и была прелесть этой игры. Прелесть сохранялась до тех пор, пока детская пряжка не стала настоящей, армейской.

Латунь стала нержавейкой, покрытой дешевой зеленой краской – для единообразия. Игра стала повседневностью: такие бляхи выдали каждому военнослужащему, и через пару недель после начала нашей службы поступил неофициальный приказ приступить к снятию зеленого красочного слоя.

Засидевшиеся без дела военнослужащие приступили к выполнению приказа с энтузиазмом: всяко интереснее чем учить наизусть устав. От энтузиазма и острых предметов на нержавеющей стали оставались глубокие царапины, которые было чертовски сложно заполировать. Еще больше неудобств доставляли тонкие звездные лучи, между которых нужно было филигранно водить иголкой – иначе от краски и не избавиться. Но в остальном – та же детская забава, только без удовольствия.

Даже потенциальная повторяемость была: в тот момент, когда  часть юношей уже заполировали свои пряжки, а только-только прибывшие еще не до конца понимали, каким звездным лучом кверху эту бляху носить, сверху поступил приказ поторопиться с зачисткой блях – в противном случае все пряжки снова закрасили бы зеленым.

Была у этой армейской игры и любопытная любовная разновидность.

Допустим, солдат доставал монету в пять рублей. Дальше напильником он стачивал достоинство монеты, стачивал аверс с реверсом – и от пятирублевки оставался только медный кругляш. Дальше тем же напильником у кругляша убирались бока, а сверху вытачивалась впадинка – так чтобы получилось сердечко. Все это тайком, конечно. Потому что если насчет блях был приказ, хоть и неофициальный, то любви в армии быть не положено.

После напильника солдат использовал разной грубости наждачные листы, сердце загоралось розово-медным и вот тут-то возле ложбинки в сердце проковыривалась или пробивалась каким-нибудь станком дырочка – вешать на шею.

Но в таких играх участие принимали только в-кого-нибудь-влюбленные юноши, и мне с ними было не по пути – я довольствовался бляхой.

 

«Берцы»

“Женщины первым делом смотрят на обувь, запомни”, – это мне мама так говорила. Выходило, что если подметки в исправности, поверхность ботинка чиста, задники не протерты, а шнурки из лености не завязаны раз и навсегда узлом, то исход общения с женщиной должен быть положительным. Говорила она мне это, когда я стал вполне половозрелым. Но эту обувную половозрелость я подсознательное, наверное, старался в детстве оттянуть – до отчаянно отказываясь обучаться завязыванию шнурков и предпочитая резиновые сапоги ботинкам.

Видимо, древние военнослужащие, от которых ведут род современные, слышали от матерей те же мудрости – и при составлении уставов и правил эти мудрости учли. Но в армии женщин нет, поэтому следить за чистотой сапог и восхищаться подметками поручено сержантам, прапорщикам и офицерам. И точно так же от чистоты обуви зависел исход общения с ними.

Поэтому часто, прибежав с зарядки, грязные и голодные юноши бросались не к раковинам – приводить в порядок лица –  а к своим тумбочкам, где лежали крем для обуви и специальная тряпочка для нее же – приводить в порядок обувь. Сгорбившись над изделиями из кожи или чего-то похожего, капая вокруг себя потом, солдаты топлесс обмазывали ботинки кремом и яростно растирали, пока носок ботинка не становился гладко-блестящим.

Этот блеск, лоск, был самым главным в ботинке, и добиться его получалось не у каждого – тут многое зависело от качества крема, от сноровки и упорства чистящего – некоторые даже и не пытались, довольствуясь банальной и тусклой чистотой.

Испытаний блеску было предостаточно. Вот вам пример.

Приходит в роту чужой прапорщик и к вашему идет о чем-то договариваться, а через пять минут дневальный орет команду “строиться”. Объявляют, что нужны пять человек для выполнения работы, а какой – не уточняют. Это своего рода лотерея: можно попасть как на разгрузку машины со сластями для армейского магазина (за что иногда полагалось вкусное поощрение – кекс какой-нибудь или еще чего), так и на выкорчевывание из асфальта бетонных блоков (за что не полагалось ничего кроме в кровь сбитых ладоней и потянутых спин). Но что бы не выпало, физический труд был бесконечно приятнее борьбы с гнилостным сном в Комнате Информирования и Досуга, поэтому на призыв поработать я почти всегда откликался двумя чеканными шагами из строя – в новый строй, строй безбашенных работяг и мечтательных дурачков.

Так вот, незнакомый прапорщик велел нам пятерым подобрать себе по потребностям инструменты для копания и повел за собой в неизвестность, которая оказалась мусорным контейнером.

– Ну вот скажите мне, чисто тут? – спрашивает нас мужчина, короткопалой рукой обведя вокруг контейнера.

Качаем головами. Ясное дело, не чисто. Сами же прапорщики и офицеры из общежития тут все и загадили: в контейнер пакет бросить не получается (тот уже почти полон), вот и сваливают командиры свой мусор вокруг.

– А должно быть чисто, сами понимаете. Через два часа приду.

И ушел. А мы остались копаться в говне.

Курящие покурили, некурящие поскучали, и давай ворошить лопатами мусор, ровным слоем покрывавший землю вокруг контейнера. Поначалу брезгливо – командирам пакеты завязывать некогда, вот и выпадают оттуда в полете гнилые ошметки овощей, осемененные презеративы, подгузники разные – а потом смешно даже и весело. Звонко разбиваются бутылки водки, задорно хлопают люминисцентные лампы, с интересом изучается содержимое распотрошенных случайно пакетов, лихо рассекают воздух CD-диски.

Мусор в контейнер больше не влазит, но приказ есть приказ, и двое карабкаются на вершину омерзительной горы – утрамбовывать и разравнивать. Какой уж там блеск, какой лоск – лицо бы в говне не измазать.

А через два часа прапорщик ведет нас, сохранивших на подошвах берцев воспоминания о роскошной офицерской жизни юношей, обратно в казарму. И каждый из нас пятерых думает о том, как скорее вернуть чистоту и блеск обуви – чтобы не стыдно было предстать перед сержантом, ведь женщин вокруг, повторюсь, не было.

 

«Броня»

Вот ведёшь размеренную жизнь: рвешь и зашиваешь штаны; шагаешь строем; поешь незатейливую песню; приводишь сугробы в квадратное состояние; листья уничтожаешь; питаешься рыбными котлетами; носишь шапку или кепку; под шапкой волосы то отращиваешь, а то сбриваешь, и прочее. В общем, мирно служишь. Но несколько раз в году военнослужащим напоминали, что кроме прихорашивания и различных сельскохозяйственных работ существует еще и война, где неплохо бы проявить себя героем. И не думайте, что мы, обытившиеся, к такому не были готовы – на случай героизма у солдат кое-что припасено.

Рядом с почти всегда открытой для входа Комнатой Бытового Обслуживания была почти всегда закрытая, но тоже – Комната. Внутри – шкафчик с полочками, а на полочках вещи, призванные уберечь солдата от преждевременной смерти.  Ведь героизм – он должен с человеком в определённый начальством час случиться, никак не раньше, а до этого момента себя беречь положено.

Самую верхнюю полку занимали вещмешки, и чтобы достать один, приходилось подпрыгивать, одновременно дергая за лямку и прикрывая голову – тяжелый, упадёт и ударит больно. Подписанный какой-нибудь фамилией, он содержал предметы, придуманные для поддержания жизни однофамильца в полевых условиях: предметы, из которых едят; предметы, которыми едят; предметы, на которых пишут последние новости и отправляют почтой, предметы для чистки, много чего. И ОЗК.

ОЗК! Общевойсковой Защитный Костюм! Химза! Резиновая рубашечка с капюшоном, комбинезончик резиновый с сапогами и противогаз. И держится этот наряд на солдатике лишь благодаря сложной системе верёвочек и заклёпочек. По задумке изобретателя ОЗК должен ненадолго уберечь солдата от радиации, гноя и чумы, или каких-нибудь шипящих кислотой луж. Но радиации с гноем нам так отведать и не довелось, и защиты никакой мы не получили. Зато бывало, что получали нечто совсем противоположное.

Однажды вот на какой-то проделке попались. Уже не помню, чего натворили, но созывает нас, виновников, товарищ-майор-политрук, строит и театрально вышагивает перед нами штиблетами. Линолеум поскрипывает, майор молчит. Ну нам не по себе, конечно. Помолчав вволю, майор говорит, а точнее интересуется: кто из вас в Диснейленде был, друзья? Никто не был, ясное дело, так и отвечаем. Майор сразу заулыбался от облегчения: «Отлич-но! Мы тогда Диснейленд прямо здесь устроим, да?» Но это он только вид сделал, что нас спрашивал, на самом деле в его голове уже давно все было придумано.

Дал он нам приказ облачиться в ОЗК. Говорит: «Вы, друзья, постарайтесь костюмчики получше закрепить, от этого зависит, насколько комфортно вам будет в нашем парке развлечений».

А мы эту штуковину чуть ли не первый раз в жизни надевали, вот почти ни у кого не вышло так, чтоб какая-то деталь гардероба не натирала или не спадала позорно. Но кое-как оделись. И вот мы стоим, резина об резину трется, штаны висят, противогазы сопят: все готово к развлечению.

Аттракционы майор придумал такие: добежать до конца коридора, вернуться обратно, дальше какие-то отжимания, приседания, и снова бежать. Не помню, сколько раз все это повторялось, помню только, что сердце дико билось где-то в черепной коробке – ещё чуть-чуть и лопнет, а в противогазе пот булькал. Но кончилось все благополучно, что с нами будет.

Итак, ниже на полках шкафа – шлемы и противогазы, ниже – аккуратно, на гнутых вешалочках – бронежилеты. Такой наденешь, и в безопасности оказываешься: не страшны удары кулаком или каким-нибудь предметом, мы проверяли. (И пулей проверили бы, но нам пулю не доверяли.)

Даже снимать не хочется – была бы возможность, и в мирное время носил. Потому что вовсе неизвестно, что там в голове у человека, рядом находящегося, вдруг он какое-то насилие задумал. Жалко только, слишком много частей тела остаются без прикрытия – но на то он и бронежилет, а не бронекостюм.

Напротив же комнаты, где все было для того, чтобы защитить, находилась Комната для Хранения Оружия, где все было для того, чтобы убить. Что там, за решеткой, не знаю – пускали туда лишь специальных солдат, возвышавшихся званием над остальными. Эти, специальные, выдавали нам, обычным, предметы для убийства – через проделанное в решётке окошко, как в столовой.

И вот наступал час, когда на нас, условных солдат, нападал не менее условный противник.

Каждый раз о нападении предупреждали, мол, сегодня ночью, часа в четыре, ждите и будьте готовы ко всякому, чтобы не облажаться. Дневальный в темноте каждого за ногу потискает в нужное время, а каждый в свою очередь проснётся и будет лежать тихонько, ожидая тревогу. А вот и она: самого слова тревога никто не говорит, вместо него кричат размытое "сбор" – и мы в темноте (через освещённое окно солдат хорошо убить) и тревоге начинаем собираться.

Штаны кое-как натянули, остальное в руках – и в коридор. Не поверите, но даже в условиях экстремальных русский человек организует очередь и будет в ней стоять и ругаться с другими русскими людьми. Сначала отстоять, зевая несвежим ртом, очередь за броней, потом ещё одну — за оружием, и можно встречать врага.

В рамках одного из информирований в Комнате Информирования и Досуга прапорщик сообщил, что среднее время жизни единицы пехоты в условиях современного боя составляет около семи минут. Мол, только выполнил задачу, на карачках перебежал к какой-нибудь куче безрадостных обломков, прикрыл товарища, а уж все – тебе пора умирать и становиться нулем, а другой единице бежать на карачках дальше, к победе.

Мы, солдаты, обычно самовольно отлучались в состояние, пограничное между сном и бодрствованием, смотрели опустошенными и неразумными глазами на информатора, а в головах делали что-нибудь совсем другое, мечтали вроде как. Ну или под ногтями ковыряли.

Но слова прапорщика как-то вонзились в доверчивые мои глаза и там и остались. Позже я пытался найти подтверждение, статистику какую-нибудь, но официальные данные отсутствуют. Неофициальным же данным веры быть не должно, но все равно она есть – все это уж очень похоже на правду.

Вот мы спешим умирать.

Как-то заранее можно было распределиться, кто где смерть встретит, и мне больше всего нравилось бежать, громыхая снаряжением, на передовую. Не потому что там ближе всего к врагам, а потому что там дальше всего от начальства.

Бежим в темноте, спотыкаемся – то рация упадёт, то рожок автомата из подсумка шлёпнется на асфальт, то дерево слишком неожиданно из темноты вылезет – а вон уж окоп, нам туда нужно забиться. Забиваемся и собираем за шиворот ночную морось. Один военнослужащий из окопа высунется и автоматом тычет в темноту грозно, а другой в это время наоборот — поглубже запрячется, к товарищу нежно прижмётся (тесно ведь) и сигаретой затягивается. Потом меняются. Вокруг тревога и квазивойна, в окопе – мир и единение.

Так вот воюем, пока оружие на место класть и завтракать не позовут. И каждый раз побеждали мы этих, условных

 

«Халат»

Кажется, все идет, как должно – день сменяется днем, завтрак – обедом, уборка листьев – уборкой снега. Солдатская форма на юношах повыцвела от десятка стирок, головы свыклись с короткой стрижкой, подошвы берцев стёрлись от шарканья по плацу – так полагается. Но зелёная размеренность солдатского существования, накопившись в стриженых головах, медленно превращается в яд, отравляя мысли и дела. Какая радость от перекура, если знаешь, что после него ждут несколько часов тошнотворно сонного зубрения устава. Какая радость от звонка домой, если знаешь, что впереди еще многие десятки таких вечеров. И любые нарушения сложившегося уклада наполняют сердце хрупкой радостью.

К примеру, приходят солдаты в столовую обедать – скучно заходят по одному, сняв головные уборы. Но первые зашедшие по цепочке передают назад новость – “Пасха!” Это на обед к алюминиевым котлам с “первым” и “вторым” присоединили тарелочку с шестью маленькими неказистыми куличами. И пусть в куличах оказывается вкусной только глазурь, все равно светлеет вокруг, и немного отступает черная усталость от жизни. И жалко глядеть, уходя, на эти куличи, только сверху неаккуратно обкусанные.

Или вот приходит вдруг в роту неизвестный прапорщик. Дневальный кричит что-то с тумбочки у входа, на крик выбегает дежурный, от топота выходят из липкого забытья юноши в Ленинской Комнате, высовывается из своей каморки их прапорщик. С пару минут начальство переговаривается, а солдаты спешно растирают заспанные лица, убирают со столов служившие им подушками головные уборы. Все встают – это чужой прапорщик наконец зашёл в тусклый класс. Ему нужны пятеро крепких солдат – начальству незачем объясняться с подчиненными, подробности юноши узнают в самый последний момент – поэтому крепкие с подозрением отнеслись к предложению и вызваться не спешили. А вместо них пошли изголодавшиеся по чему-то новому, и совсем не крепкие, даже наоборот. Так мы, пятеро, узнали, что навсегда закрытый второй этаж казармы – старый архив, в котором хозяйничают обычные  домашние женщины, от которых пахнет уютом. И пусть пришлось таскать огромные ящики с бумагами – когда тяжести закончились, женщины заварили чай, расставили вазочки с сушками и конфетами и пригласили пыльных и плохо пахнущих юношей к столу.

Но это все мелочи, и если гнилая муть и отступает, то ненадолго, неуверенная и тревожная заинтересованность жизнью быстро пропадает. Ты живешь, пропитываешься тиной однообразных и навязчивых мыслей, огороженный со всех сторон оградой военной части. И кажется, что за оградой, стоит только отойти на пару шагов от нее, все настоящее.

За ограду, впрочем, можно выбраться. Раз в две недели за ворота части выезжал медицинский автомобиль, “буханка” – больных везли на обследование в военный госпиталь. С неприязнью и завистью смотрели вслед уезжающей “буханке” дежурившие на КПП однополчане, с досады сплевывали.

Попасть в госпиталь было величайшим счастьем для потонувших в безрадостности молодых людей, даже если болезнь их была тяжелой. На массовые и регулярные отравления никто не обращал внимания, для госпиталя это недостаточно серьезная штука. Ангина же или пневмония вполне подходили, и заболеть ими в армии проще простого. Переполненный медицинский пункт не справлялся с ежедневным потоком больных, “буханка” вывозила плохо соображающих от высокой температуры и охрипших от кашля солдат. Их сваливали в крошечных палатах и уезжали за новыми. Но мне повезло, и мое пребывание в госпитале не было омрачено ни воспалением легких, ни высокотемпературным бредом, мне повезло, и было это летом, не “в сезон”.

Едва за нами закрылись ворота части, я смог наконец дышать и видеть окружающее свободно. Серо-зелёная пелена армейских дней спала с глаз, и попутчики мои тоже будто с удивлением глядели вокруг себя, вырвавшись за пределы ежедневного. Даже дорога до госпиталя, и та была необыкновенной – водитель-прапорщик несколько раз останавливал автомобиль и дружелюбно предлагал выкурить по сигарете, а деревья по обочинам трассы были куда зеленее тех, что были у нас в части.

После того как нас, больных, распределили по отделениям, то лишили военной формы и вместо нее выдали совершенно иную – вольную. Состояла она из резиновых тапочек, вельветовой куртки-халата кремового цвета и такого же цвета и материала штанов. Тело, освободившееся от военной шелухи, чувствовало себя необычайно свободно – в жизнь, где мягкость ассоциировалась с коротким искусственным мехом шапки-ушанки, ворвался вельветовый халат. Запахнувшись в него, можно было часами наблюдать из беседки за деревьями в госпитальном сквере, лениво переговариваться со знакомыми и незнакомыми в таких же халатах и не бояться грубого окрика. Далеко, в десятке разных воинских частей тысячи солдат одновременно поднимали ноги в марше и старались не думать о нас, чтобы лишний раз не травить себе душу. А мы нарочно часто думали о тех, кто остался там, потому что в сравнении со вчерашним днем получалось острее насладиться сегодняшним. Конечно, работать нужно было и в госпитале, но это был труд не по принуждению, а из чувства благодарности к медсёстрам и персоналу, к которым обращались не иначе как с приставкой “тёть-”.

Две недели до пустячной моей операции прошли в счастливом осознании свободы, прошли скоро. После был разговор с седым старичком, заведующим отделением, который в светлом кабинете предложил остаться в госпитале насовсем. И хотя я понимал, что не смогу провести здесь остаток службы – неправильно это – все равно обещал подумать. Тогда-то к нам в палату и привезли Аркадия Ивановича.

Дело в том, что кроме солдат-срочников в госпиталь свозили и офицеров, и даже военных пенсионеров. Пенсионером был и Аркадий Иванович – девяностолетний, он неудачно упал, поднимаясь по лестнице, ударился затылком, и с тех пор закрыл глаза и перестал на что-либо реагировать. Но процессы внутри него протекали исправно – бутылка для мочи наполнялась, капельницы вливались в его вены, пеленки пачкались. Мы, лежавшие с Аркадием в одной палате, следили за ним, переворачивали его время от времени, борясь с пролежнями, помогали менять пеленки, просыпались от хрипения машинки для откачивания слюны. Но от Аркадия были не только хлопоты – в награду за наши старания он сделал нам последний в своей жизни подарок.

Одним утром в палату прибежала медсестра и попросила меня срочно побрить старику лицо. Пока я соскребал седую щетину с его дряблых неживых щёк, мои соседи по просьбе медсестры навели порядок в палате – проветрили затхлость, заправили кровати. И через час к пахнущему мужчиной старику пришла внучка, наша ровесница. Внучка не плакала, девяностолетний Аркадий Иванович был спокоен и тих, не хрипел своей машинкой для слюны, замерли и мы. Она сидела спиной к нам, в тонком летнем платье и держала деда за руку, а мы жадно наблюдали.

Двадцать минут – Аркадий Иванович подарил нам двадцать минут нахождения в одной комнате с прекрасным. И хоть внучка не сказала нам ни слова, даже не поблагодарила и не попрощавшись ушла, все равно – мы вспомнили, что есть еще где-то хрупкие девушки.

В конце недели старика на каталке увезли в другое отделение, где он и умер незаметно. Меня собрались выписывать – в постоянные помощники они нашли кого-то другого. И скоро я, снова одетый в зеленую форму и непривычно тяжелые берцы, отдавал каптеру свой кремовый халат. Во внутреннем кармане кителя чувствовался забытый в госпитальном спокойствии календарь – в нем предстояло вычеркнуть немало дней.

 

«Платье»

Чем меньше остается дней, тем тяжелее берцы и сильнее жмёт и натирает форма. Не потому что села после многих стирок, а потому что невыносима. Поэтому так хорошо ходить в наряд на КПП. Днем там ты вроде как работаешь, ходишь туда-сюда с метлой – важный, занятой. А ночью по-другому. Все военнослужащие в радиусе нескольких километров мирно спят; спит и твой прапорщик в комнате для посещений, выпивший свое. Редеющая кленовая аллея, ведущая к воротам со стороны части, изнутри подсвечена оранжевым от фонарей; за воротами проезжают в своих автомобилях полуночники из поселка городского типа. И до тебя никому нет дела, это самое прекрасное.

Можно попросить у напарника плеер с отвратительной музыкой, запрятать его под китель, а один наушник вывести через воротник – на тот случай, если вдруг кто-то будет проходить мимо.

Можно внутри сидеть — пить в темноте растворимый кофе из плохо отмытой чашки, закусывать чьим-то печеньем, оставшимся в шкафу со дня посещений. Почему в темноте? А потому что в комнате дежурного стоят мониторы, на которые выводятся картинка с камер наблюдения вокруг КПП. И в темноте легче увидеть на зернистом мониторе, как кто-то мимо проходит. Если к КПП — всматриваешься в тень, выжидая, пока фонарь осветит идущего; чтобы разглядеть лицо и успеть растолкать храпящего прапорщика. Если в часть — встаешь и идешь открывать калитку. Иногда — бежишь, например, если какая-то важная шишка в состоянии алкогольного опьянения в калитку ломится. Или если видишь, что вместо опостылевшего зеленого мешка в мониторе промелькнуло легкое платье. Тогда уж со всей учтивостью открываешь задвижку и прижимаешься к стене, пропуская входящую женщину, чтобы та не коснулась ненароком твоих мерзких лохмотьев. Потом злость берет, знаете: она-то проходит, внимания ни на кого не обращая, а ты стоишь дураком. Как тут не злиться. Почему это ей можно быть красивой, вкусно пахнущей, а тебе разрешается быть только оборванцем с короткой стрижкой?

А можно стоять перед калиткой, прижавшись лицом к решетке, и смотреть на дорогу, ведущую к железнодорожной станции, представлять, как скоро побредешь к ней медленно и сутуло. Потому что все заканчивается – так положено.

Читайте также:
Апология Творца
Апология Творца
Ад — это не другие
Ад — это не другие
Линч не теряет голову
Линч не теряет голову