Библиотека
Займет времени ≈ 9 мин.


Октябрь 26, 2016 год
ПМТ
ПМТ

Постмодернитуция

Памяти четвертых стен

I

 

Лиза сидела на набережной, вокруг чуднéло. Пасмурные прохожие то и дело перекрывали собой каскад топившего ее ультрафиолета. Туристический сезон был далеко позади, потому местные жители, взвинченные прежде летней суматохой, вдыхали с кислородом (избыточным за невостребованностью) осеннюю тоску. Их обтлевшие на ветру лица догорали в пространстве оперативной памяти Елизаветы. «Грустно это», — решила она, продублировав ход моих мыслей, карикатурно свела гусеничные брови и тут же возразила: «Зато погода какая!». На этой ноте меж Фа двуногих депрессий и Ля бодрящих солнечных ванн зазвучала обозначенная странность в положении дел, тел, брусчатки и вообще.

Выцепленную у хозяйки газету Лиза расстелила под задницу. Такова была ее гражданская позиция — уже который день подряд линотип был вымаран желчью ксенофобских лозунгов. Очевидно, народ готовили к чему-то грандиозно-милитаристическому. В солидарность газетам зашумели во второй половине дня грозного звука самолеты. Так некстати позади укомплектованной Лизой лавки, в изрешеченной кирпичной стене отцвел свое китайский лимонник: отшелушивающий гул эскадрильи вынудил его сбросить кожу прямо на голову моей героине. В ту же секунду, словно по сговору, из-за мыса на буквально-таки волнистом горизонте показался клюв авианосца, громадного противоестественно, до ужаса. Махина эта озадачила художника, застолбившего уголок треногим мольбертом правее лестницы, ведущей вниз, на пляж. Он застыл с разинутым ртом и не сразу вернулся к работе, будто позабыл пейзаж, каким он был до надругательства многотонным флотским фаллосом.
Сердце девушки екнуло. Чтоб упрячь страшные мысли, навеянные в том числе ночным визитом проправительственных гончих, Лиза сфокусировала внимание на симпатичном ларьке вида трехметровой кофейной чашки, в которой не то тонул, не то плескался в свое удовольствие самец продавца. Тут она непроизвольно сжала зубы до боли, отдавшейся где-то в пазухах носа. Точно как неделю назад, когда ветер разнес по двору пустые пластиковые бутылки.
— Господи! Откуда их столько?
— От верблюда.
Утром вторника щедрость верблюда не знала границ, а вечером Елизавету понесло — самолетом, машиной, ногами — в сторону моря; и вот она здесь, немного левее настоящего — в близлежащем прошлом — чистит яблочко новоприобретенным сувениром — опасной бритвой с гравюрой на греческий мотив, но отладим эфир.
Счищенную кожуру она тут же заправляла в рот — в утренней научно-популярной передаче ей сообщили, якобы та содержит вдвое больше полезных веществ, чем сам плод (Лиза верила не СМИ, но людям). В отличие от сахарной мякоти, бардовая в редкую крапинку кожура слегка горчила. Это был Ред Чиф — осенний сорт, зимоустойчивый выводок Ред Делишес. Он, по понятным причинам, заимел на рынке особую популярность с введением продовольственного эмбарго. То же произошло с копченными свиными ушками, но их Лиза не любила, а краснокожие яблоки — очень даже. Когда чревоугодное дело дошло до мякоти, она сама как бы размякла, растеклась по лавке, просочилась в щели и стала лужей на мостовой, но стоило в гущу ее въехать антропоморфной юле, как тело вмиг кристаллизовалось в дояблочное состояние.

Юла была мальчиком в пестрой гавайке. Отцепив от ремня плеер, он умостил его меж досок по центру лавки, сел сам, закинул на лоб свои эксцентричные очки, ловко вытянул из-за уха бычок, вложил в губы, а другой рукой нашарил в кармане братскую могилу погорельцев — короб, полный сожженных спичек, которые тут же перемолол в пепел чечеткой пальцев, ища среди них целую; от нее он подкурил, вернул уподобленную к павшим товарищам, а их сумму метким броском отправил в жестяной саркофаг мусорного ведра. Дядя Горе казался уставшим — тон его кожи за неполную неделю выцвел в оливковый.
— Ничего не нашел. Наша хабалка и слов таких не знает.
Она молча скривила губы, но он не позволил фригидной тишине взять верх:
— Тебе на что, скажи.
— Диплом. «Кризис семантики отдельных языковых единиц».
— Еще раз.
— Тему такую взяла. «Кризис семантики отдельных языковых единиц».
— Ого. Я думал, этим лингвистика занимается. А что за единицы-то? «Вера», «дружба», «колбаса»?
— Да нет. Политическая феня в основном.
— Это я понимаю, — замученная сигарета прижгла ему пальцы, за что была спрессована каблуком туфли. — Это само собой.
Лиза вытащила из пакета целое яблоко и протянула Горю; он замотал головой, на что она невозмутимо воткнула в фрукт бритву и устроила его меж ног, спровоцировав (как и задумывалось) неосторожный взгляд. Горе, чтоб не зардеть, спохватился распутывать наушники. Это был уже пятый mp3-концерт на двоих (по числу вкладышей) и начался он с Khoiba, песни «Pathetic».

Познакомился Горе с Лизой на этой самой лавочке, когда она только приехала, в вечер ее первого дня на побережье. В ней он увидел сообщника, а она в нем — спасителя. Вам ли не знать, как мелодраматичны эти встречи в развитии. Рано или поздно случается роковой диалог. Инициатором обычно выступает кавалер, но в их случае начала дама.
— Вчера с моего мобильного ты не в банк ведь звонил, да?
Штиль. Он по-гусарски подкрутил вверх свои напомаженные усы, обратившись на мгновенье дьяволом, но Лизе отчего-то он напомнил ее деда. Этот был писателем и посвятил жизнь маскировке исторических проплешин. Парики былой действительности он собирал из подручных материалов — сфабрикованной документации, устных свидетельств, личных домыслов и прочей брехни. Думается мне, параллель эта возникла оттого, что когда дед ее принимался за работу, то проделывал с усами тот же трюк.
— На тебя вышли?
— Навестили ночью. Удостоверений не предъявляли. Сказали, что могли бы на месте меня задержать за пособничество террористической группировке.
— Но не стали.
— Да.
— Что ты им сказала?
— Ничего. Так и сяк, мол, дала телефон прохожему — старику с бакенбардами до сисек. Ничем помочь не могу.
— Тебя прослушивают?
— Можешь всю меня ощупать, — сказала она с акцентом, но на этот раз Горе и бровью не повел.
— За тобой следили?
— Я петляла по дороге сюда, чай не дура.
— Ты какая-то больно спокойная, кстати.
— Мне-то что? Я чиста. Это у тебя проблемы. Так кому ты звонил?
— Связному. Запустил протокол.
— И что теперь?
— Стены станут пылью, — лицо его оживилось. — Заметь, как избыточны эти три слова, когда стоят рядом. В них горечь безвечности и счастье грядущей свободы, — заведенный, он даже между прочим почесал в паху.
— Скажи конкретно, что случится?
— Без понятия. Было приказано стрельнуть телефон, позвонить по заученному номеру и зачитать код. Больше мне знать не положено, — это он произнес не то что с пониманием, а с фанатичным благоговением.
— Ладно, верю. А когда случится, не знаешь? — заиграла «Tonight, Tonight» The Smashing Pumpkins, Горе многозначительно прикусил пересохшую губу. — Ясно.

Посидели, помолчали, размагнитились. Он наконец перебил шум прибоя:
— Помнишь, я тебе втирал про политических вампиров. В Братстве мы их называем нацсосами. Кровь национальности — это ее самобытность, понимаешь? Любые спекуляции с ней — через пропаганду в частности — умаляют ее. Вот сейчас политиканы народ выжали досуха, родились революционные настроения, а революция с нашим-то режимом творится не на улицах, а в головах. Вот как тебе объяснить? Сидишь ты, например, в темнице на скудном пайке, а до безобразия жирная стража еще и хлеб твой подъедает. Ты злишься, рвешь и мечешь, но все в пределах клетки. Сублимируется ярость в никуда. Это даже не сама революция, а осознание ее невозможности. Победа режима. Неотвратимость ее того же мифического толка, что и у смерти. Так и получается, что единственный выход из скованного положения — открытая война с внешним врагом. Когда большинство уяснит, что бойни как таковой не миновать, они пойдут путем меньшей крови — крови ненавистной еще в мирное время элиты. Так победим.
— Люди погибнут!
Горе, как умел, отмахнулся от чужой, назойливой правды.
— Ты мою позицию знаешь: живем на могильнике в панихидный век, так еще и пляшем под похоронный марш, как под фанфары. Последними по-настоящему живыми людьми были древние греки, да и те — через одного. Мы-то все заводные покойнички, все до единого. И когда наш брат умирает, я пожимаю плечами. Заглох, говорю и вздыхаю траурным выхлопом.

Порядочному писателю не пристало озвучивать (а точнее — описывать) мысли персонажей, но оба они — и вы сами об этом могли догадаться — думали вовсе не о предстоящей третьей мировой, а сожалели о своем несостоявшемся курортном романе. Заевший на этой пластинке, Горе вдруг спохватился с мыслью:
— Ты можешь обвинить меня в радикализме, а я тебя в пассивности.
— Мы это вчера обсуждали. Я буддистка.
— Понятно все, — прыснул он. — Я так тебе скажу: в русском языке львиная доля философских категорий дзен-буддизма элементарно укладывается в одно единственно слово — пофигизм, ну и его отлагательные.
— Мне плевать, как ты его толкуешь. Это человеколюбивое учение. Исповедуй его элита сверхдержав, случилась бы утопия.
— Случилась бы апатия. Большинство буддистов находят свою идентичность в мертвецах. А элита, будучи живее всех живых, исповедует конфликты.
— И каждый раз, когда держатели ссорятся всерьез, разыгрывается натурально библейский сюжет, в котором счет святых мучеников — детей божьих — идет на миллионы.
— Ну, подруга! Риторика у тебя, конечно, сталинская.
— Чего это «сталинская»? Вполне себе христианская, раз на то пошло. Это негуманно, в конце концов.
— Идеалы лоббируются, милочка. В вокабулярии гуманизма тоже есть слово «нетерпимость». Гляжу, с системой ты еще не сталкивалась.
Это верно. Ночь накануне стала для Лизы первым, пусть и посредственным, опытом контакта с шипастым органом власти, но видеть его в действии ей приходилось и раньше: ее сокурсника угораздило стать лицом правозащитной организации, которую признали «иностранным агентом». Двадцатилетний, этот мальчишка едва оперился, вступив в стройные ряды лейбла «Хэндсомбилд», а буквально на следующий день его линчевали молодые активисты движения «Зорюшка».

Мимо проплыла мускусная тучка октябрьских туристов — три облысевших жлоба и дюжина вульгарных девиц. Провожая их взглядом, Горе впервые заметил художника, который на тот момент вписывал в свою едва ли не фотореалистичную панораму безобразно гротескный авианосец.
— Да это не художник, а паразит и демагог! Нет бы митинговал, а то краски переводит.
Сам корабль отплыл уже так далеко, что только его хвост с берега и видели.
— Капитализм надо чинить, а не геноцид учинять. Ты же экономист, але! Должен понимать.
— Мне ваш капитализм, мисс Хомски, побоку. Вот что я понял, играя на бирже: важно не то, что мы имеем, а кого мы имеем, а уж что и сколько имеют те, кого мы имеем — вот это обладает первостепенным значением, — полемическое бессилие выступило потом на горемычном лбу.
— Что-то ты не в те степи ушел. Отдохни.

Художник плюнул на живопись и пошел пинать гальку. Горе переключил плеер на «The Apocalypse Song» St. Vincent, прокрутил кольцо на безымянном пальце, вмиг просох и принял демонстративно непринужденную позу.
— Что-то есть между нами, как думаешь?
— Ты заметил? Я тоже ощутила чье-то присутствие, — тут я сам вспотел.
— Да не про это я. Проехали. Слышала про эффект Манделы? Говорят, Джоконду как подменили. Улыбаться стала шире.
— Мона Лиза что ли? Ну, я видела две копии. Одна — девятнадцатого, а другая — восемнадцатого века. Там везде палитра разная. Видно, как выцветал оригинал.
— Нет, ты не рубишь фишку. Суть в том, что мы типа в параллельной реальности, где всякие мелочи подменили высшие силы.
— Прости, что?

Тут раздался шум. Походящий на вой, он возник с диареической внезапностью и исходил, казалось, отовсюду. Прохожие настороженно замерли. На паркинге тревожной сирене подпевали сработавшие автомобильные сигнализации. Откуда-то сзади вылетели и понеслись в сторону моря три боевых самолета. Один — таких Лиза еще не видела — держался впереди, когда два других, маневрируя, его нагоняли. Этот первый, пролетая над отечественной авиаматкой, резко сменил курс, сбросив на нее нечто, напоминавшее со столь дальнего расстояния семечко подсолнуха. Последние сомнения зрителей развеялись, когда один из них — самый догадливый — истошно взревел: «Господи помилуй! Да это же бомба!»
Наблюдая, как адский механизм набирает скорость, Горе вжался в лавку, что было сил, а Лиза напротив — подскочила на месте, да так, что из-под юбки вывалился и повис на тонюсеньком проводе микрофон прослушивающего устройства. Воцарилась паника, а вот что было дальше я, честно говоря, так и не придумал.

 

II

 

В стенах завелись мыши. Одну я точно слышу. Этот шорох изводит меня все то время, что я пишу рассказ – высекаю метафоры на вашу милость, уподобляю, как могу, диалог живой устной речи и шифрую аллегории. И что же интересного могло произойти за кульминацией? Моим героям наверняка конец – сгорели в лоне термоядерной поганки. Так я решил, когда подумывал форсировать тот момент, что Лиза все-таки сотрудничала со спецслужбами – достаточно подкорректировать в двух местах диалог, и выйдет история женского коварства с таким окончанием, в котором читателю никого не жалко, даром, что все герои идиоты. Или, например, научно-фантастический твист – спустя десяток столетий сознание Горе и Лизы реконструируют внутри сложной нейросети. Оцифрованные, они оказываются в имитации: сидят на той же самой лавке, у нее микрофон висит между ног, он надул в штаны, а смысловой кредит их прений на протяжении рассказа аннулируется. Заканчивался бы текст на комичной ноте: «Мир перевернулся, и только художник как ни в чем не бывало пинал себе пляжную гальку». Но сами понимаете: сатира – такое дело сиюминутное, что жалко на нее слова переводить. В последнем варианте занавеса (все капканы расставлены сейчас под это) Лиза выхватила бритву из яблочных ножен и, сокрушив четвертую стену, вонзила мне в спину со словами: «Получай, постмодернитутка!» Я крякнул да помер, а они, недобитые мной, остались жить. А еще в черновом драфте они больше рассуждали о природе войны, и у Горе была такая реплика: «Когда прогноз сулит миллионы жертв, ты или в их числе, или у его руля причинной резни. Оставаться живым в войну – привилегия палачей высшего звена». Один мой знакомый думает так же, но если Горе – писанный, то знакомый этот – сущий; он по образованию мозгоправ и работает в «Останкино». Из-за него весь этот политический налет, который – и это считывается в моем неуклюжем с ним обращении – мне чужд.

На самом деле, я начал текст, чтобы репрезентовать вам песню Khoiba, которая мне самому очень понравилась (отсюда этот «mp3-концерт»), но дело зашло слишком далеко – теперь я вымучен этим рассказом. Лучше бы шел в видеоблогеры, как мама велела. Серьезно. Я уже писал это где-то, но повторюсь: воссоздание действительности – конечная цель всего миметического1. В этом отношении текст безнадежно устарел. Его всерьез невозможно даже представить в авангарде современных искусств. Кино, инсталляции – это еще куда ни шло, но писанина в чистом виде – смеетесь?

Нет, художественный текст, конечно, не изжил себя как форма, но окончательно покинул аполлоновы передовицы. Сегодня он осмысляет себя в частном порядке, далеко за пределами масскульта. Скорее вопреки, а не благодаря новаторству формы, читатель знаком с прозой раннего Владимира Сорокина (отмечу правды ради, что у «Дома листьев» Данилевского ситуация прямо противоположная), а какой-нибудь Кэндзи Сиратори нашему брату не пришелся вовсе. Объединяет их то, что они со словами работают вширь, а не вглубь. Пытаются отстоять текст, переводя его на язык акционизма; да я и сам считаю, что в литературе стоит упирать на внутреннюю концепцию, принять метафору как самоцель, а не вспомогательную технику, открыть жанр перформативного романа, а не лезть туда, где лучше справляются иные художественные языки. Когда фотография снискала популярность, живопись уступила ей поле реализма, а сама обратилась к бытовой несбыточности; потому заплодоносил модернизм в пространстве изобразительных искусств (дадаизм, сюрреализм, кубизм и далее по списку).

Так, меня нервирует мышь. Она просовывает свой дрожащий нос меж палок люминесцентных ламп прямо над моей головой, выцеливает пачку соленых сухарей на столе. Я все жду, когда она свалится вниз, чтобы спустить на нее кота. Итак, с учетом всего обозначенного выше, как бы мне закончить рассказ?.. Вот опять! В ее голодном присутствии я просто-напросто не могу писать! Да и не буду.

 


1 Очевидно (но не для академиков), в таком разрезе наиболее прогрессивным видом искусств являются видеоигры, которые пока лишь уплотняют и дополняют реальность, как и прочие художественные языки, но с развитием искусственного интеллекта смогут ее продублировать. Культурологи уже разбирают продукты игропрома в рамках дисциплины людологии и потихоньку передают эстафету искусствоведам.