Библиотека,
Займет времени ≈ 35 мин.


Ноябрь 7, 2016 год
Иллюстрация: Fabio Marini
Начало
«Бесконечной
шутки»
Начало «Бесконечной шутки»

Как многим из вас известно, издательство «Астрель-СПб» приобрело права на, вероятно, главный роман последнего столетия – «Бесконечную шутку» Дэвида Фостера Уоллеса – и планирует издать его уже в следующем году в переводе Алексея Поляринова и Сергея Карпова. Именно они год назад показали русскоязычной публике свой перевод первых ста страниц этого шедевра, а на днях Алексей Поляринов поделился их новой редакцией, дополненной еще сотней страниц.

С разрешения издательства «Дистопия» публикует начало самого ожидаемого романа грядущего года.


Год «Радости»1

Я сижу в кабинете, окруженный головами и телами. Моя поза сознательно копирует форму стула. Это холодная комната в здании администрации университета, с обитыми деревом стенами, картиной кисти Ремингтона и двойными стеклопакетами, отсекающими ноябрьское пекло, и от административного шума надежно изолированная приемной, где только что дожидались дядя Чарльз, мистер Делинт и я.

И вот я нахожусь здесь.

В пространстве над летними спортивными пиджаками и галстуками вдоль полированного соснового конференц-стола, поймавшего блик аризонского полдня, висят три лица. Это деканы: приемной комиссии, спортивной кафедры и учебной части. Я не знаю, чье лицо чье.

Надеюсь, я выгляжу сдержанно, возможно, даже дружелюбно. Меня готовили, что сдержанность – мой лучший друг, и если я попытаюсь произвести хорошее впечатление или улыбнуться, будет только хуже.

Я пытаюсь скрестить ноги как можно аккуратнее, одна на другую, руки держу на коленях. Я сцепил пальцы в замок, они похожи на серию букв Х. Остальные люди в комнате для собеседований: глава литературной кафедры, тренер по теннису и проректор академии мистер О. Делинт. Ч.Т. рядом со мной, остальных — соответственно сидящего, стоящего и стоящего — я вижу лишь краем глаза. Тренер по теннису звенит мелочью в карманах. Пахнет чем-то смутно съедобным. Рифленая подошва моего спонсорского найковского кроссовка параллельна трясущемуся мокасину сводного брата моей матери. Он – ректор академии, в которой я учился; сидит, если я не ошибаюсь, справа от меня, напротив деканов.

Один из деканов – тот, что слева, – худощавый и желтолицый. Его застывшая улыбка напоминает едва различимый оттиск в плотном, непослушном материале. Он относится к тому типу людей, который я особенно ценю в последнее время, типу, который не требует от меня никаких ответов, излагая мою историю вместо меня, для меня. Получив от похожего на лохматого льва центрального декана пачку распечаток, он с улыбкой говорит скорее со страницами, чем со мной.

— Тебя зовут Гарольд Инкаденца, восемнадцать лет, дата окончания средней школы на данный момент примерно через месяц, обучаешься в Энфилдской теннисной академии, Энфилд, штат Массачусетс, где и проживаешь, — его прямоугольные очки похожи на два теннисных корта на боку. — По словам тренера Уайта и декана [неразборчиво], ты многообещающий теннисист-юниор с региональным, национальным и континентальным рейтингом, потенциальный член ОСАСУА2; тренер Уайт решил зачислить тебя в команду по результатам переписки с присутствующим здесь доктором Тэвисом, которая имела место быть… с февраля этого года, — верхняя страница с шелестом перемещается в конец пачки. — Ты находишься на пансионате в Энфилдской теннисной академии с семи лет.

Справа на подбородке у меня жировик, он чешется, и я раздумываю, стоит ли сейчас к нему прикасаться.

— Тренер Уайт сообщает, что, по его мнению, программа обучения Энфилдской теннисной академии заслуживает всяческого уважения и что команда Университета Аризоны немало приобрела благодаря новым членам команды — выпускникам ЭТА, который из которых, мистер Обри Ф. Делинт, пришел сегодня с тобой. Тренер Уайт и его команда убедили нас…

Речь желтого декана бедна, но, должен признать, зато предельно понятна. У Литературной кафедры явный перебор с бровями. Правый декан как-то странно разглядывает мое лицо.

Дядя Чарльз говорит, что хотя его присутствие, возможно, выглядит как попытка давления, он может заверить приемную комиссию, что все вышеперечисленное правда и что в Энфилдской теннисной академии в настоящий момент обучаются десять из тридцати топовых теннисистов-юниоров, во всех возрастных категориях, и что я, кто обычно откликается на «Хэла», «из самых сливок». Правый и центральный деканы вежливо улыбаются; Делинт и тренер склоняются друг к другу, левый декан прочищает горло:

— …что уже на первом курсе ты сможешь помочь университетской теннисной команде добиться больших успехов. Мы очень рады, – он то ли говорит, то ли читает, перелистывая страницу, – что соревнование какой-то немаловажной важности подарило нам возможность пообщаться с тобой и обсудить твое заявление на поступление, обучение и предоставление стипендии.

— Меня просили добавить, что Хэл был посеян третьим в разряде одиночек до 18 лет на престижном турнире «Что-за-бургер» Юго-западных пригласительных юниорских игр в Рэндольфском теннисном центре, – говорит, предположительно, Спортивная кафедра. Он склонил голову набок, я вижу его конопатый скальп.

— В Рэндольф Парке, рядом со знаменитым комплексом El Con Marriott, — вставляет Ч.Т., — среди спортсменов эта площадка считается самой продвинутой, и еще…

— Именно так, Чак. И, по словам Чака, Хэл уже оправдал посев, он достиг полуфинала после впечатляющей победы сегодня утром, и что завтра снова играет в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала, если не ошибаюсь, в 0830…

— Постарайся разобраться с ним до того, как солнце начнет жарить. Хотя, конечно, воздух в этих краях сухой.

— …и, очевидно, уже прошел квалификацию для зимнего Континентального турнира в закрытых помещениях в Эдмонтоне, как сообщает нам Кирк… — задрав голову вверх и влево, чтобы взглянуть на тренера, чья белозубая улыбка буквально сияет на фоне солнечных ожогов на лице. – А это действительно весьма впечатляет, — он улыбается, смотрит на меня. — Все ли правильно, Хэл? Мы нигде не ошиблись?

Ч.Т. расслабленно скрестил руки; его трицепсы покрыты россыпью солнечных бликов.

— Все так. Билл. – он улыбается. Его усы всегда выглядят как-то криво. — И я вам даже больше скажу: Хэл очень рад, рад, что его третий год подряд приглашают на Пригласительные, вернуться в любимые места, рад встрече с выпускниками университета и тренерским составом, а также что уже оправдал столь высокий посев при довольно немягкой конкуренции, что до сих пор остается в игре, и, как говорится, его песенка еще не спета. Но, разумеется, больше всего он рад этому шансу встретиться с вами, джентльмены, и взглянуть на здешние условия. Все, что он здесь видел, на высшем уровне.

Повисла тишина. Делинт ерзает спиной по деревянной панели стены и сменяет точку опоры. Мой дядя радужно улыбается и поправляет ремешок от часов. 62.5% лиц в комнате смотрят на меня в приятном предвкушении. Мое сердце стучит в груди, как стиральная машина с ботинками. Я пытаюсь изобразить на лице то, что, как мне кажется, люди примут за улыбку. Я поворачиваюсь туда-сюда, совсем чуть-чуть, чтобы каждый увидел, что я доволен.

И снова тишина. Брови желтого декана изгибаются в параболу. Два других декана смотрят на Литературную кафедру. Тренер сделал шаг к широкому окну, поглаживает коротко стриженный затылок. Дядя Чарльз гладит руку чуть выше ремешка часов. Кривые тени ладоней двигаются по поверхности соснового стола, тень одной из голов похожа на черную луну.

— Чак, с Хэлом все в порядке? — спрашивает Спортивная кафедра. – Он выглядит… в смысле, его лицо. Ему больно? Тебе больно, сынок?

— Хэл здоров как бык, — дядя улыбается и непринужденно отмахивается. – Просто у него, скажем так, лицевой тик, совсем небольшой, от адреналина, ведь он находится здесь, в вашем кампусе, сегодня выиграл матч, не отдав ни одного сета, получил официальное письмо от тренера Уайта с предложением стипендии в Университете, который входит в группу Пацифик-10, и он готов, как он мне дал понять, прямо здесь и сейчас подписать национальный договор о намерении, — Ч.Т. смотрит на меня, и взгляд у него какой-то пугающе добрый. Я расслабляю все мимические мышцы, стираю с лица всякое выражение. Осторожно вперяю взгляд в кекулеанский3 узел галстука декана.

Мой молчаливый ответ на ожидающее молчание каким-то образом влияет на атмосферу в комнате, пыль и катышки с пиджаков завихряются у кондиционера и танцуют в косом луче света из окна, воздух над столом – как над стаканом только что налитой сельтерской. Тренер с легким акцентом – ни британским, ни австралийским, — говорит Ч.Т., что собеседование с абитуриентом, пусть это обычно и приятная формальность, пройдет эффектнее, если дать абитуриенту говорить самому за себя. Правый и центральный деканы склонились друг к другу, тихо что-то обсуждают, их тела образовали нечто вроде вигвама из кожи и волос. Полагаю, скорее всего, теннисный тренер перепутал «эффектнее» с «эффективнее», хотя «дефективнее», хотя и более неуклюжее слово, с фонетической точки зрения здесь более уместно как ошибка. Декан с плоским желтым лицом подался вперед, втянул губы, кажется, изображая тревогу. Он сводит ладони вместе над поверхностью стола. Его пальцы как будто спариваются, я же расцепляю в виде серии из четырех букв Х и крепко хватаюсь за края стула.

Нам нужно откровенно поговорить о потенциальных проблемах, связанных с моим поступлением, начинает говорить он. Он говорит об откровенности и ее значении.

— У приемной комиссии накопились некоторые вопросы касательно твоих результатов тестов, Хэл, — он смотрит на цветную таблицу оценок в траншее, образованной его руками. — Приемная комиссия ознакомилась с результатами тестов, которые, — что, уверен, ты сам знаешь и сможешь объяснить, — которые, скажем так… ниже нормы.

От меня ждут объяснений.

Очевидно, что этот довольно искренний желтый декан слева и есть глава приемной комиссии. И, несомненно, эта маленькая птичья фигурка справа, стало быть, Спортивная кафедра, потому что морщины на лице гривастого декана посередине сложились в нечто отдаленно похожее на выражение обиды, которое словно говорит «Я-ем-нечто-такое,-что-чрезвычайно-рад,-что-мне-есть,-чем-запить» — профессиональная черта завучей. Стало быть, Верность Стандартам сидит в центре. Мой дядя смотрит на Спортивную кафедру, словно сбит с толку. Слегка ерзает в кресле.

Несоответствие между цветом рук и цветом лица у главы приемной комиссии выглядит немного дико.

— …результат устных экзаменов немного ближе к нулю, чем мы привыкли видеть у абитуриентов, особенно по сравнению с академсправкой из школы, в которой твоя мать и ее брат занимали высокие должности, – читает прямо с листа в эллипсе рук, — судя по которой, за последний год результаты, да, немного упали, но под «упали» я имею в виду до выдающихся после трех предыдущих лет практически невероятных.

— Великолепных.

— В большинстве школ никогда не ставят пятерок с несколькими плюсами, — говорит Литературная кафедра, по выражению лица которого невозможно определить, о чем он думает.

— Такое… как бы это сказать… несоответствие, — говорит глава приемной комиссии, его лицо выражает откровенность и обеспокоенность, – должен признаться, служит своего рода тревожным сигналом при рассмотрении твоей кандидатуры на поступление.

— Тем самым мы просим тебя объяснить это несоответствие, если не сказать мошенничество, — у Учебной части голос тонкий голосок, довольно абсурдный, учитывая огромный размер головы.

— Конечно, под «невероятными» вы имели в виду очень-очень-очень впечатляющие, а не буквально «невероятные», конечно, — говорит Ч.Т., глядя, кажется, на тренера, который стоит возле окна и массирует шею. Из окна ничего не разглядеть, кроме слепящего света и жаркого марева над покрытой трещинами землей.

— Кроме того, ты предоставил нам не две, как положено, а целых девять отдельных вступительных работ, некоторые из них размером с монографию, и все без исключения… — новый лист, — оценены разными рецензентами как «блистательные»…

Литкафедра:

— В своей оценке я намеренно использовал слова «лапидарный» и «утонченный».

— … но в областях и с заголовками, — уверен, тыих хорошо помнишь, Хэл: «Неоклассические допущения в современной нормативной грамматике», «Приложение новых трансформаций Фурье в голографически-миметическом кинематографе», «Становление героического стазиса в эфирном энтертейнменте»…

— «Грамматика Монтегю и семантика физической модальности»?

— «Человек, который начал подозревать, что он сделан из стекла»?

— «Третичный символизм в юстинианской эротике»?

Обнажая дряблые десны:

— Достаточно сказать, что нас искренне и откровенно беспокоит обладатель таких низких оценок по тестам, хотя и наверняка объяснимых оценок, раз он же является единственным автором этих работ.

— Я не уверен, что Хэл понимает, на что вы намекаете, — говорит мой дядя. Декан в центре трогает лацканы пиджака, пока разглядывает удручающие данные на распечатках.

— Мы пытаемся сказать, что с академической точки зрения тут есть проблемы с поступлением, и Хэл должен помочь нам разобраться в них. В первую очередь абитуриент – это будущий студент. Мы не можем принять студента, если есть основания полагать, что у него котелок не варит, и его успехи на поле совершенно не важны.

— Декан Сойер, конечно, имеет в виду корт, Чак, — говорит Спортивная кафедра, вывернув голову так, чтобы одновременно обращаться еще и к Уайту, стоящему позади. — Не говоря уже о правилах ОСАСУА. Их следователи всегда разнюхивают в поисках хотя бы малейшего намека на жульничество.

Университетский тренер по теннису смотрит на свои часы.

— Если предположить, что оценки по госэкзаменам полностью отражают истинные способности абитуриента, — говорит Учебная часть, все еще глядя на документы так, словно перед ним тарелка с чем-то несъедобным, его высокий голос тихий и серьезный, — я вам так скажу: на мой взгляд, это будет нечестно. Нечестно по отношению к другим претендентам. Нечестно по отношению к университетскому сообществу, – он смотрит на меня. – И особенно нечестно по отношению к Хэлу. Принять юношу, отталкиваясь только лишь от его спортивных достижений, — значит, использовать его. Мы под строжайшем контролем, чтобы мы никого не используем. Твои ГОСы, сынок, говорят о том, что нас могут обвинить, что мы тебя используем.

Дядя Чарльз просит тренера Уайта спросить Спортивную кафедру, стали бы они напускать такой туман, если бы я, скажем, был привлекательным для спонсоров гениальным футболистом. Я чувствую знакомую панику из-за того, что меня могут неправильно понять, в груди все грохочет. Я прикладываю все усилия для того, чтобы беззвучно сидеть на стуле, опустошенный, мои глаза – два огромных бледных нуля. Они обещали помочь мне через все пройти.

Но у дяди подавленный вид, словно его загнали в угол. Когда он загнан в угол, его голос звучит очень странно, словно он кричит, уходя вдаль.

— Оценки Хэла в ЭТА — и здесь я должен сделать акцент на то, что это академия, а не какие-нибудь лагерь или фабрика, именно академия, аккредитованная штатом Массачусетс и Североамериканской ассоциацией спортивных академий, ее цель – воспитывать игроков и студентов, она основана выдающимся интеллектуалом, чье имя, я думаю, вам не нужно напоминать, на строгой Оксбриджской модели внеклассного обучения Квадривиум-Тривиум, снабжена всем нужным оборудованием и снаряжением и укомплектована сертифицированным персоналом; все это, мне кажется, должно показать, что котелок у моего племянника отлично варит, так варит, что может переварить все, что надо переварить в Пасифик-10, и что…

Делинт двигается в сторону тренера по теннису, который качает головой.

— …он почувствует во всем этом отчетливый привкус спортивной предвзятости к неприоритетным видам спорта, — говорит Ч.Т., закидывая сначала левую ногу на правую, потом правую на левую, пока я слушаю, невозмутимо и внимательно.

Теперь насыщенная тишина в комнате стала враждебной.

— Мне кажется, сейчас самое время дать слово абитуриенту, пусть скажет, что он думает. — очень тихо говорит Учебная часть. — Это, кажется, невозможно, пока вы здесь, сэр.

Спортивная кафедра устало улыбается из-под ладони, которой массирует переносицу.

— Может, извинишь нас на секунду и подождешь за дверью, Чак?

— Тренер Уайт мог бы проводить мистера Тэвиса и его помощника в приемную, — говорит желтый декан, улыбаясь в мои рассеянные глаза.

— … выглядит так, словно вы уже решили заранее, учитывая… — говорит Ч.Т., пока его и Делинта ведут к двери. Тренер по теннису потягивает гипертрофированную руку. Спортивная кафедра говорит: «Мы все здесь друзья и коллеги».

Это конец. Мне вдруг приходит в голову, что знак EXIT для человека, родным языком которого является латынь, выглядел бы как подсвеченная красным надпись «ОН УХОДИТ». Я бы подчинился позыву броситься и опередить их по дороге к двери, если бы был уверен, что именно это в итоге увидят присутствующие. Делинт шепчет что-то тренеру по теннису. Звуки клавиатур и телефонных консолей, когда дверь ненадолго открывается, потом плотно закрывается. Я один, окруженный административными головами.

— …не хотели никого оскорбить, — говорит Спортивная кафедра, на нем желто-коричневый летний пиджак и галстук в мелких завитушках, — речь здесь идет не только о физических способностях, которые, поверь мне, мы уважаем, хотим видеть на своей стороне.

— …вопрос был в этом, нам бы не хотелось так поговорить именно с тобой, понимаешь?

— …мы узнали в процессе обработки предыдущих заявок, прошедших через офис тренера Уайта, что школа Энфилда находится под управлением, пусть и весьма эффективным, во-первых, вашего брата, которого, как я до сих пор помню, обхаживал предшественник Уайта, Мори Кламкин, поэтому объективированность ваших оценок в данном случае очень легко подвергнуть сомнению…

— …сомнения могут возникнуть у кого угодно – у СААУП4, у зловредных программ Пацифик-10, ОНАНАСС…

Эти работы старые, да, но они мои; de moi. Но они старые, да, и не совсем соответствуют стандартным темам вступительных работ в стиле «Самое важное, что мне дало образование». Если бы я сдал прошлогоднюю работу, вы бы решили, что это двухлетний ребенок просто долбил по клавишам клавиатуры. И да – даже при том, что вы тут «объективируете» оценки. И в этой новой, более компактной компании начинает проявлять свою альфа-самцовость Литературная кафедра, хотя и выглядит при этом гораздо более женственно, выставив бедро и уперев в него руку, а при ходьбе поводя плечами, звеня мелочью в карманах, когда он подтягивает штаны и садится в кресло, все еще нагретое задом Ч.Т, закидывает ногу на ногу и наклоняется так, что вторгается в мое личное пространство; я вижу брови, дергающиеся в нервном тике, и сетку капилляров под глазами, чувствую запах кондиционера для белья и уже кислый запах мятной жвачки изо рта.

— … умный, толковый, но очень стеснительный мальчик — мы знаем, что ты очень стеснительный, Кирк Уайт передал нам, что рассказал ему твой атлетически сложенный, хотя и немного чопорный инструктор, — мягко говорит он; я чувствую, как он кладет, кажется, руку на бицепс моего пиджака (хотя этого не может быть), — ты просто должен собраться с силами и рассказать свою версию истории этим джентльменам, которые отнюдь не замышляют ничего плохого и просто делают свою работу и одновременно пытаются соблюсти интересы всех сторон.

Я представляю, как сидят Делинт и Уайт, уперев локти в колени как для испражнения, — поза всех спортсменов, выбывших из игры; Делинт пялится на свои огромные большие пальцы, пока Ч.Т. меряет приемную шагами, вычерчивая узкий эллипс и разговаривая по мобильнику. Меня готовили так же, как мафиозного дона к заседанию Комиссии по борьбе с организованной преступностью. Нейтральная, лишенная эмоций тишина. Игра от обороны, которой меня научил Штитт: “лучший защита: пусть все само отскакивайт: ничего не делайт”. Я бы рассказал вам все, что вы хотите услышать, и даже больше, если бы то, что я говорю, было равно тому, что вы услышите.

Спортивная кафедра, не высовывая головы из-под крыла:

— …чтобы это не выглядело так, словно мы взяли тебя только из-за твоих спортивных успехов. Это может дорого нам обойтись, сынок.

— Билл имеет в виду то, как это будет выглядеть со стороны, а вовсе не реальное положение вещей, пролить свет на которое можешь только ты, — говорит Литературная кафедра.

— …как будут выглядеть со стороны спортивные достижения наряду с очень плохими результатами тестов, слишком заумными вступительными сочинениями и потрясающими школьными оценками, с которыми как будто не обошлось без семейного блата.

Желтый декан так сильно наклонился вперед, что на его галстуке теперь точно появится горизонтальная вмятина от края стола; лицо его болезненно-доброе, на нем серьезное-«без дураков» выражение:

— Ну-ка послушайте, мистер Инканденца, Хэл, пожалуйста, просто объясни мне, сынок, почему конкретно нас не обвинят, что мы тебя используем. Почему завтра никто не придет и не скажет: “О, слушайте, Университет Аризоны, а вы же тут используете паренька, такого робкого и застенчивого, что он и слова сказать не может, качка с оценками доктора наук и купленной вступительной работой”.

Свет, отразившись от поверхности стола под углом Брюстера, розой расцветает на внутренней стороне моих век. Я не могу сделать так, чтобы меня поняли.

— Я не качок, — говорю я медленно. Отчетливо. — Возможно, в моем аттестате за последний год есть небольшие исправления, возможно, но это было сделано, чтобы помочь мне в трудную минуту. Все остальные оценки de moi, честно. — мои глаза закрыты; в комнате тихо. — Я не могу сделать так, чтобы меня поняли, — я говорю медленно и отчетливо. — Давайте скажем, что сегодня я съел что-то не то.

Забавно, что забывается, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, который я едва ли помню, — мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там на заднем дворе, помогал Маман пахать холодную почву какого-то нашего огорода. Март или начало апреля. Огород представлял собой неровный прямоугольник с границами в виде палочек эскимо, воткнутых в землю по углам, и бельевой веревки, протянутой между ними по периметру. Орин убирал камни и комья земли с пути Маман, которая управляла арендованным «Рототиллером», похожей на тележку штукой, работавшей на бензине, которая ревела, чихала и брыкалась, и Орин помнит, что казалось, словно культиватор управляет Маман, а не наоборот; Маман очень высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину, ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как я весь в слезах-соплях вышел из дома во двор, на мне была какая-то красная ворсистая кофта с Винни Пухом, я рыдал и нес в протянутой ладони нечто, что, как сказал мой брат, выглядело очень неприятно. Он говорит, было мне было где-то пять, и я рыдал и был ярко-красный на холодном весеннем воздухе. Я повторял что-то снова и снова; он не мог разобрать, пока мать не увидела меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня в руке. Оказалось, огромный клочок плесени – как предполагает Орин, откуда-то из темного угла в подвале нашего дома в Уэстоне, в котором всегда было тепло из-за печи и который каждую весну затапливало. Сам по себе этот клочок Орин описывает как нечто чудовищное: темно-зеленое, глянцевое, слегка волосатое, испещренное желтыми, оранжевыми и красными точками грибковых колоний. И даже хуже: было очевидно, что этот кусок выглядит странно нецелым, надкусанным; и немного этой тошнотворной дряни было размазано у меня вокруг рта. «Я это съел», — вот что я повторял. Я протянул плесень маме; она была без линз (всегда снимала их перед тем, как взяться за грязную работу), и поначалу, склоняясь надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то протягивает в руке: и в самом материнском из всех рефлексов она, больше всего на свете боявшаяся грязи, потянулась, чтобы взять то, что ей протягивало ее дитя, – как делала всегда, когда забирала у меня использованную салфетку, выплюнутую конфету, пережеванную жвачкув кто знает скольких театрах, аэропортах, на задних сиденьях, спортивных залах? О. стоял там, говорит он, взвешивая в руке холодный ком, играясь с липучкой на куртке-ветровке, смотрел, как мама наклоняется ко мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, пытаясь идентифицировать то, что я держу, оценивая признаки орального контакта с этой штукой. Он помни, что ее лицо было неописуемым. Ее протянутую руку, все еще дрожащую после культиватора, зависшую перед моей.

— Я это съел, — сказал я.

— Прошу прощения?

О. говорит, что только помнит (sic), как сказал что-то язвительное, откидываясь назад и хрустя позвонками. Он говорит, что должен был чувствовать надвигающееся чудовищное беспокойство. Маман никогда не спускалась в сырой подвал. Я перестал рыдать, помнит он, и просто стоял, напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме с пристяжными подштанниками, держал в руке плесень, с серьезным лицом, словно делал доклад или проводил аудит. О. говорит, в этой точке его память раздваивается, возможно, из-за беспокойства. В первой версии мама бегает по заднему двору, описывая широкий истерический круг: «Господи!» — кричит она.

«Помогите! Мой сын это ел», – вопит она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, с пятнистым клочком плесени над головой в горсти, бегая вдоль прямоугольника огорода, пока О. поражался первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, обозначающую границы огорода, упал, испачкался, расплакался.

«Господи! Помогите! Мой сын это ел! Помогите!» — продолжала вопить она, бегая по границе узкого прямоугольника огорода; Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, мама бегала ровно вдоль границы и оставляла по-индейски ровные следы, добежав до угла внутри прямоугольной идеограммы, она поворачивала четко и мгновенно; и пока она носилась по кругу (точнее – по прямоугольнику) и кричала «Мой сын это ел! Помогите!», она дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.

— Мои вступительные работы не куплены, — говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. — Я не просто мальчишка, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий.

Я много читаю, — говорю я. — Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все то, что прочли вы. Можете мне поверить. Я потребляю целые библиотеки. Я читаю так, что у книг изнашиваются корешки. Я учусь так, что компакт-диски приходят в негодность. Я делаю странные вещи: я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» Уж точно мои инстинкты, связанные с синтаксисом и механикой слов, гораздо острее ваших, при всем уважении.

Но это выходит за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Я мог бы, если бы вы мне позволили, говорить без умолку. Давайте говорить о чем угодно. Я думаю, что влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансценденция – это поглощение. Вы все для меня – открытая книга, — говорю я. — Я не какой-то там гомункулус, собранный, настроенный и выращенный лишь для того, чтобы выполнять всего одну функцию.

Я открываю глаза.

— Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.

Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь с кресла. Я вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, ярко-бледные щеки. Кресло уходит из-под меня.

— Матерь божья! — говорит Литературная кафедра.

— Все нормально, — говорю я им, стоя. Желтый декан смотрит на меня щурясь, словно в лицо ему дует мощнейший ветер. Лицо Учебной части как будто состарилось за секунду. На меня уставились восемь глаз, в них – пустота.

— Господи, — шепчет Спортивная кафедра.

— Пожалуйста, не беспокойтесь, я все объясню, — говорю я, непринужденно отмахиваясь.

Литературная кафедра заламывает мне руки сзади и валит на пол, давит всем своим весом.

Я чувствую вкус пола.

— Что происходит?

— Ничего не происходит, — говорю я.

— Все хорошо! Я здесь, — кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.

— Позовите на помощь! — вопит декан.

Мой лоб вжали в паркет, я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Я стараюсь, чтобы меня воспринимали как не оказывающим сопротивления. Мое лицо расплющено об пол; мне сложно дышать, Литературная кафедра давит на меня всем своим весом.

— Просто выслушайте меня, — говорю я очень медленно и с большим трудом, слова мои неразборчивы из-за того, что ртом меня прижали к полу.

— Во имя господа, — пронзительно кричит один из деканов, — …эти звуки?

Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот каблуков по полу, шелест падающей бумаги.

— Боже!

— На помощь!

Слева, на периферии зрения, открывается дверь: пучок галогенового света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли Nunn Bush.

— Отпустите его! – это Делинт.

— Все в порядке, — говоря я медленно в пол. – Я нахожусь здесь.

Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство: «Соберись, сынок!»

Делинт виснет на его огромной руке:

— Прекратите!

— Я – не то, что вы видите и слышите.

Вдалеке сирены. Жесткий полунельсон. Документы на полу. Молодая женщина-латина прижала ладонь ко рту, смотрит.

— Я не то, — говорю я.

 

Как могут не нравиться старомодные мужские туалеты: цитрусовые диски-освежители в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; эти ряды тонких раковин и кривые алфавиты труб под ними; зеркала над металлическими полочками; и за всеми голосами едва различимая капель, усиленная эхом мокрого фарфора и холодного мозаичного кафеля на полу, вблизи похожего почти на какой-то исламский узор.

Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра все еще заламывает мне руки и почти тащит сквозь толпу клерков, которому, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот – проверить, не подавился ли я языком), что я задыхаюсь (я закашлялся от приема Геймлиха), что у меня психоз и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – вернуть надо мной контроль), – пока Делинт ворчит, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, пока тренер по теннису усмиряет Делинта; сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые ловят ртом воздух, машут руками, оттягивают галстуки и тычут пальцами в лицо Ч.Т., одновременно размахивая стопками вступительных документов, в которых сейчас уже очевидно нет смысла.

Меня перевернули на спину на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом: почему в США туалет всегда кажется чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить контроль над ситуацией. Моя голова лежит на коленях у Литературной кафедры, (они довольно мягкие), из толпы ему протянули пачку грязно-серых бумажных полотенец и он вытирает мое лицо; я смотрю на него изо всех сил равнодушно и вижу оспины на его скуле, их еще больше в нижней части подбородка, от старых зарубцевавшихся акне. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей анфиладами из той же субстанции, стараясь успокоить окружающих; ведь, судя по их лицам, они нуждаются в успокоении гораздо сильнее меня.

— Он в порядке, — твердит дядя. — Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.

— Вы не видели, что там случилось, — отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.

— Он просто взволнован, такое бывает иногда, впечатлительный мальчик…

— Но он издавал такие звуки.

— Неописуемо.

— Как животное.

— Какой-то полуживотный рев.

— И еще эти движения.

— Вы не думали, что ему нужна помощь, доктор Тэвис?

— Как животное, у которого что-то застряло в глотке.

— У мальчишки проблемы с головой.

— Словно удар молотком по пачке масла.

— Метущийся зверь с ножом в глазу.

— И о чем вы вообще хотели, зачислить такого…

— И его руки.

— Вы этого не видели, Тэвис. Его руки…

— Дергались. Тряслись. Словно он чокнутый барабанщик, — все кратко оглянулись на кого-то вне моего поля зрения, кто пытался что-то изобразить.

— Словно покадровая съемка, трепет чего-то ужасного… и нарастающего.

— Похоже на тонущую козу. Козу, тонущую в чем-то липком и вязком.

— Придушенное блеянье и…

— Да, как они тряслись.

— И что ж теперь, трясущиеся руки – это уже преступление?

— У вас серьезные проблемы, сэр. Серьезные проблемы.

— Его лицо. Словно его душили. Или сжигали. Мне кажется, я видел образ ада.

— У него есть проблемы с общением. Он немного аутист, никто этого не отрицает.

— Мальчику нужен медицинский уход.

— И вместо того, чтобы лечить, вы посылаете его сюда, поступать и участвовать в соревнованиях?

— Хэл?

— Даже самый страшный кошмар – ерунда по сравнению с теми проблемами, что вас ожидают, господин так-называемый-директор…

— … дали понять, что это все – лишь формальность. Вы застали его врасплох, и все. Он стеснительный…

— И вы, Уайт. Хотели заполучить его в команду!

— … и ужасно впечатлен и взволнован оттого, что находится здесь без нас, без поддержки, ведь вы попросили нас выйти, а это, если позволите…

— Я лишь видел, как он играет. На корте он невероятен. Возможно, он гений. Мы и понятия не имели. Его брат играет в гребаной НФЛ, во имя всего святого! Вот топовый игрок с юго-западными корнями, думали мы. Его статистика была выше всяких похвал. Мы наблюдали за ним на протяжении всего турнира прошлой осенью. Никаких припадков или криков. Мой друг сказал, что его игра похожа на балет.

— И правильно сказал, черт возьми! Это и есть балет, Уайт. Этот мальчик – балерун от спорта.

— Он, стало быть, что-то вроде спортивного саванта. Выдающиеся балетные данные компенсируют те проблемы, которые вы, сэр, хотели от нас скрыть, заставив мальчишку молчать, — слева появляется пара дорогих эспадрилий и входит в кабинку, эспадрильи разворачиваются и смотрят носками на меня. За легким эхом голосов журчит струя мочи.

— …жет, нам уже пора, — говорит Ч.Т.

— Сэр, цельность моего сна нарушена впредь и навсегда.

— … думали, вам удастся протолкнуть недееспособного абитуриента, сфабриковать аттестат и вступительные работы, протащить его сквозь пародию на собеседование и втолкнуть в суровую студенческую жизнь?

— Хэл вполне здоров, придурок. Просто не надо на него давить. Он чувствует себя нормально, когда сам по себе. Да, у него есть некоторые проблемы с возбудимостью во время разговора. Разве он это отрицал?

— То, что мы наблюдали, очень отдаленно напоминает поведение млекопитающего.

— Ну просто обалдеть. Посмотрите. Как там поживает этот наш легко возбудимый паренек, а, Обри?

— Вы, сэр, скорее всего, больны. Это дело нельзя просто так замять.

— Какая скорая? Вы что, ребят, вообще меня не слушаете? Я же вам говорю, это…

— Хэл? Хэл?

— Чем-то накачали, желали говорить от его лица, заткнули, а теперь он лежит тут, оцепеневший, с застывшим взглядом.

Хруст коленок Делинта.

— Хэл?

— …раздуть из этого историю, исказить факты. У Академии есть отличные адвокаты, выпускники. Они докажут, что Хэл вполне дееспособен. Все бумажки по высшему разряду. Мальчишка поглощает информацию из книг, как пылесос. Впитывает данные.

Я просто лежу, слушаю, чувствую запах бумажного полотенца и наблюдаю, как развернулись эспадрильи.

— Возможно, вы не в курсе, но жизнь – это не только собеседования.

И кто же не любит этот особенный львиный рев общественного туалета?

 

Неспроста Орин говорил, что в этих краях люди живут перебежками от одного кондиционера к другому. Солнце как молот. Я чувствую: половина лица начинает запекаться. Небо лоснящееся и словно жирное от жары, перистые облака, тонкие и ровные, как волосы, схваченные ободком. Плотность движения здесь совсем не как в Бостоне. Носилки особые, с ремнями для конечностей. Тот самый Обри Делинт, которого я годами считал попросту плоским спортивным ланистой, а не человеком, встает на колени рядом с моей каталкой, сжимает мою руку и говорит: «Просто держись там, Букару», — и возвращается назад, в эпицентр скандала, разразившегося возле дверей кареты скорой помощи. Это особая скорая помощь, ее прислали из такого места, о котором даже думать не хочется, в команде здесь не только санитары, но и настоящий доктор, психиатр.

Санитары осторожно поднимают меня, умело обращаются с ремнями. Доктор прислонился спиной к скорой, подняв руки, выступая бесстрастным посредником между деканами и Ч.Т., который протыкает небо антенной своего мобильника так, словно это сабля, возмущенный, что меня без всякой необходимости и против воли хотят поместить в отделение экстренной медицинской помощи. Вопрос, имеет ли вообще недееспособный человек свою волю и желания, остался незамеченным, как и сверхзвуковой истребитель на высоте, который режет небо с юга на север. Руки доктора все еще подняты, он как бы похлопывает воздух, выражая нейтральность. У него большой небритый подбородок. До этого я только один раз был в приемном покое, почти ровно год назад, мои носилки тогда вкатили внутрь и поставили рядом с рядом стульев. Стулья были отлиты из оранжевого пластика; три из них дальше от меня были заняты разными людьми, и каждый из этих людей держал в руках пустой стаканчик для лекарств и обильно потел. И словно этого мало, в последнем кресле, прямо рядом с моей зафиксированной ремнем головой, сидела тетка в футболке, кепке дальнобойщика, с кожей цвета старой, обветренной древесины, заметно скособоченная направо; она начала рассказывать мне, пристегнутому и неподвижному, о том, что за одну ночь заработала внезапный аномальный гигантизм правой груди, которую сама называла «титькой»; она говорила с почти пародийным квебекским акцентом, описывала свою «титьку», историю болезни и возможные диагнозы на протяжении двадцати минут, пока меня, наконец, не увезли оттуда. Движение самолета и его след разрезоподобны, белое мясо за синевой обнажено и расширялось в кильватере лезвия-самолета. Однажды я видел слово «Нож», написанное пальцем на запотевшем зеркале в необщественном туалете. Я стал инфантофилом. Я вынужден скосить закрытые глаза вверх или в сторону, чтобы красная пещера на внутренней стороне моих век не воспламенилась от солнечного света. Звук проезжающих мимо машин словно неустанно твердит «тише, тише, тише». Солнце же, если хотя бы малая часть его диска попадает в поле зрения, оставляет на сетчатке синие и красные разводы, как если смотреть на лампочку. «Почему бы и нет»? А тогда почему бы и не нет? И что, это единственная причина, которую вы можете озвучить: «почему бы и нет»?» — голос Ч.Т., удаляющийся от возмущения. Теперь видны только галантные удары антенны его телефона, справа на самом краю зрения. Меня направят в какое-нибудь отделение экстренной медицинской помощи, где продержат до тех пор, пока я не соглашусь отвечать на вопросы, и потом, когда соглашусь, мне введут седативные; это будет стандартное приключение, но в обратном порядке: сначала путешествие, потом отбытие. Я на мгновение вспоминаю покойного Косгроува Уотта. Я думаю о гипофалангиальном5 психотерапевте, специалисте по утратам. Я думаю о Маман, расставляющей по алфавиту консервы с супом в шкафчике над микроволновкой. О зонтике Самого, свисающем с края журнального столика в самом углу прихожей Дома директора. Я думаю о Джоне Н.Р. Уэйне, который бы обязательно выиграл в этом году турнир «Что-за-Бургер», как он стоит на карауле в маске, пока мы с Дональдом Гейтли выкапываем голову моего отца. Никто и не сомневался, что Уэйн бы победил. И у Венус Уильямс6 ранчо недалеко от Грин Вэлли; она вполне может заглянуть на финал турнира для 18-летних юношей и девушек. Завтра полуфинал, меня выпустят задолго до его начала: я верю дяде Чарльзу. Сегодня почти наверняка победит Димфна7 — ему шестнадцать, но день рожденья у него за две недели до 15-апрельского порога; и завтра в 0830 Димфна будет все еще уставший, в то время как я, обколотый седативами, просплю как каменный идол. Я никогда раньше не встречался с Димфной на турнирах, как никогда не играл звуковыми мячами для слепых, но я видел, как он с большим трудом справился с Петрополисом Каном в 1/16 финала, и знаю, что сделаю его.

Это начнется в больнице, в приемной, если Ч.Т. не приедет сразу вместе со скорой, или в палате с зеленой плиткой после палаты с цифровыми инвазивными устройствами; или, учитывая, что это необычная машина скорой помощи, укомплектованная врачом, может, даже по дороге: какой-нибудь доктор с небритым подбородком, вылизанный до антисептического лоска, с именем, вышитым курсивом на нагрудном кармане белого халата с качественным дорогим пером, заведет у носилок шарманку с Q&A, этиология и диагноз сократовским методом, предписанную правилами, шаг за шагом. Если верить Оксфордскому словарю (шестая редакция), существует девятнадцать неархаичных синонимов для слова «безответный», из них девять латинских и четыре саксонских. В воскресном финале я буду играть со Стайсом или Полипом. Возможно, на трибуне будет сидеть Венус Уильямс. Но обязательно какой-нибудь синий воротничок очевидно без лицензии врача – помощник медсестры с погрызенными ногтями, чувак из охраны больницы, уставший санитар-кубинец, который, обращаясь ко мне, будет говорить «ти» вместо «ты» — вдруг заметит меня во всей этой суматохе, поймает то, что покажется ему моим взглядом, и спросит: «Ну чо, парень, давай, расскажи свою историю».

 

Год Впитывающего Белья для Взрослых Depend

Где эта женщина, которая обещала прийти? Она обещала. Эрдеди думал, что к этому времени она уже придет. Он сидел и думал. Он сидел в зале. Когда он только начал ждать, окно было наполнено желтым светом и отбрасывало на пол пятно, но по мере того, как он ждал, пятно становилось бледнее и поверх него появилось другое пятно, от окна в другой стене. На одной из стальных полок, на той, где музыкальный центр, сидело насекомое. Оно выползало из щелки в балке, на которой крепилась полка, и залезало обратно. Темное насекомое с блестящим панцирем. Эрдеди наблюдал за ним. Пару раз он хотел встать, подойти, рассмотреть его, но боялся, что если подойдет, то убьет его, а он боялся его убивать. Он не хотел звонить женщине, которая обещала прийти, потому что если он займет линию и в этот самый момент позвонит женщина, он боялся, что она услышит короткие гудки и решит, что он не заинтересован в ее предложении, и разозлится и, может, отвезет куда-нибудь в другое место то, что она ему обещала.

Она обещала достать пятюшку марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался завязать с марихуаной где-то 70 или 80 раз. Еще до того, как познакомился с этой женщиной. Она не знала, что он пытался завязать. Он всегда держался неделю, или две недели, или, может, два дня, а потом все обдумывал и решал, что можно бы кайфануть дома еще, в последний раз. В самый-самый последний раз он находил нового человека, которому еще не успел сказать, что собирается бросить и что нельзя ни в коем случае, пожалуйста, ни при каких обстоятельствах подгонять ему травку. Это надо делать через третьих лиц, потому что он сказал всем знакомым дилерам, чтобы они не отвечали на его звонки. И третьим лицом должен быть кто-то совершенно новый, потому что каждый раз, как он закупался, он знал, что это самый последний раз, и говорил им об этом, и просил об услуге никогда не подгонять ему еще травы, никогда. И никогда больше не просил тех, кому уже сказал, что завязал, потому что он был гордый, и еще добрый, и не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал, что становится стремным, когда дело доходит до дури, и боялся, что другие тоже увидят, какой он стремный. Он сидел, и думал, и ждал в неровном скрещении двух лучей света из двух разных окон. Раз или два он бросал взгляд на телефон. Насекомое скрылось в щелке в стальной балке, на которой крепилась полка.

Она обещала прийти в определенное время, и сейчас это время уже прошло. Наконец он сдался и набрал ее номер, используя только аудио, выслушал несколько гудков и испугался, что слишком долго занимает линию, потом включился автоответчик, и в сообщении была ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, одновременно сказавшие «мы вам перезвоним», и это «мы» звучало так, словно они – пара, мужчина — чернокожий красавчик из юридической школы, она – художник-декоратор, и он не оставил сообщение, потому что не хотел, чтобы она знала, как сильно ему нужна дурь. Он старался вести себя непринужденно. Она сказала, что знает парня там, за рекой, в Оллстоне, и этот парень продает высококачественную дурь в умеренных количествах, и он зевнул и сказал, ну что ж, может быть, хотя, знаешь, почему бы и нет, конечно же, это особый случай, я уж не помню, когда в последний курил. Она сказала, что он живет в трейлере, у него заячья губа, он держит змей и у него нет телефона, и, в общем, он совсем не из тех, кого обычно называют приятными и привлекательными людьми, и все же этот парень из Оллстона часто продает дурь театралам в Кембридже, и у него есть свои постоянные клиенты. Он сказал, что пытался сейчас вспомнить, когда в последний раз покупал дурь, так давно это было. Он сказал, что, пожалуй, попросит ее подогнать побольше, его друзья, сказал он, недавно звонили и спрашивали, не сможет ли он подогнать чуток. У него был такой прием: он часто говорил, что ищет дурь в основном для друзей. И потом, если женщина не достанет дурь в срок, и он станет психовать, он мог бы сказать ей, что это все из-за друзей, которые психуют, и ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков, но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хотел узнать, что передать, чтобы они успокоились. Он ведь всего лишь посредник. Он мог бы сказать, что друзья дали деньги и теперь психовали, давили, звонили. Такая тактика бесполезна с этой женщиной, которая должна прийти, потому что он еще не отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она хорошо обеспечена. Она из обеспеченной семьи, сказала она, объясняя, почему живет в таком славном кондоминиуме, хотя работает художником-декоратором в компании при кебриджском театре, в котором, кажется, ставили только немецкие пьесы в мрачных халтурных декорациях. Она не особо беспокоилась из-за денег, сказала, что сама отдаст всю сумму, когда доедет до Оллстона в трейлер к этому парню, потому что была уверена, что в этот конкретный день он будет дома, и потом добавила, что Эрдеди просто все возместит, когда она привезет ему дурь. Из-за этого соглашения, довольно невинного, он запсиховал, поэтому старался выглядеть еще более невинно и непринужденно и сказал конечно, отлично, пофиг. Сейчас, вспоминая, он был уверен, что сказал «пофиг», и теперь, ретроспективно, это его беспокоило, потому что могло прозвучать так, словно ему нет дела, совсем, и что если она забудет о сделке или забудет позвонить, он не расстроится. Но раз уж он принял решение купить марихуаны еще раз, то это было очень важно. Очень важно. Он вел себя слишком непринужденно с этой женщиной, надо было заставить ее взять 1250 долларов, напирая на вежливость, напирая на то, что не хочет доставлять ей финансовые неудобства из-за чего-то такого банального и не особо важного. Деньги означали бы обязательство, и нужно было заставить почувствовать эту женщину обязанной, раз то, что она пообещала, так его завело. Стоит ему завестись, как это для него становится настолько важно, что он почему-то боится показать, насколько. Стоило попросить купить, как он был обречен на некоторые шаблоны поведения. Насекомое вернулось. Оно вроде бы ничего не делало. Просто выползло из щелки в балке на самом краю стальной полки и сидело. Через какое-то время оно снова исчезло в щелки, и Эрдеди был уверен, что и там, в щелки, оно просто сидело и ничего не делало. Он чувствовал, что очень похож на это насекомое внутри балки, к которой прикручена полка, хотя и не знал, чем именно. Стоило ему решить купить марихуаны в последний раз, как он был обречен на некоторые шаблоны поведения. Ему пришлось позвонить в агентство и сказать, что у него форс-мажор, и что он отправил и-мэйл на ТП своей коллеги и попросил прикрыть его до конца недели, потому что в течение следующих нескольких дней он будет вне зоны доступа из-за этого самого форс-мажора. Ему пришлось записать на автоответчик сообщение, в котором он говорил, что будет недоступен в течение нескольких дней. Ему пришлось прибраться в спальне, потому что когда он закинется дурью, он не будет выходить из комнаты, за исключением походов к холодильнику и в туалет, но даже эти путешествия будут очень быстрыми. Ему пришлось выбросить все пиво и спиртное, потому что если он выпьет и накурится одновременно, ему станет плохо, начнутся головокружения, а если у него будет алкоголь, он не может быть уверен, что не выпьет после того, как покурит. Ему пришлось пройтись по магазинам, запастись едой. Сейчас только один усик насекомого торчал из щелки в балке. Торчал, но не двигался. Ему пришлось купить газировки, печенья «Орео», хлеба, мяса для сэндвичей, майонеза, помидоров, M&Ms, «Почти домашнее» печенье, мороженое, шоколадный торт «Пэпперидж фарм», четыре банки шоколадной глазури, чтобы есть ложкой. Ему пришлось заказать картриджи с фильмами в аутлете «ИнтерЛейса». Ему пришлось купить антациды, чтобы бороться с дискомфортом, который возникнет поздно ночью после того, как он съест все, что купил. Ему пришлось купить новый бонг, потому что каждый раз, когда он докуривал свою последнюю дозу марихуаны, он думал, что момент настал, пора завязывать, ему ведь это даже уже не нравится, все, точка, хватит прятаться, хватит сваливать работу на коллег, и записывать всякие сообщения на автоответчик и отгонять машину подальше от дома, и закрывать окна и задергивать шторы и жалюзи, и жить внутри системы векторов между фильмами «ИнтерЛейса» на телепьютере в спальне, холодильником и туалетом; и он хватал бонг, заворачивал в несколько пакетов и выбрасывал. Его холодильник производил лед – маленькие, мутные, дымчатые кубики, он их любил, и когда курил дома, всегда пил холодную газировку и ледяную воду. Его язык разбух от одной мысли об этом. Он посмотрел на телефон и на часы. Он посмотрел на окна, но не на кроны и не на шоссе за окнами. Он уже пропылесосил жалюзи и шторы, был готов их задернуть. Как придет та женщина, что обещала прийти, он тут же изолируется. Он вдруг подумал, что исчезнет в щелке в балке внутри себя, в той самой балке, которая поддерживает что-то внутри него. Он не знал точно, что именно находится внутри, и не был готов предпринимать усилия, которые требовались для шаблона поведения для поиска ответа на этот вопрос. Прошло уже почти три часа с того момента, когда должна была прийти женщина, которая обещала прийти. Консультант, Ранди, через «а», с усами, как у офицера канадской полиции, сказал ему два года назад во время амбулаторного лечения, что он (Эрдеди) не предпринимает достаточно усилий для того, чтобы принять шаблон поведения, необходимый, чтобы исключить вещества из жизни. Ему пришлось купить новый бонг в «Богартс» на площади Портера в Кембридже, потому что каждый раз, когда он докуривал все вещества, он выбрасывал все бонги и трубки, латунные фильтры и бумажки для косяков, зажимы и зажигалки, глазные капли и слабительное «Пепто-Бисмол», печенье и шоколадную глазурь, чтобы избавиться от всех будущих соблазнов. Он всегда чувствовал подъем и твердую решимость после того, как выбрасывал все барахло. Этим утром он купил новый бонг и свежие припасы, вернулся домой в полной готовности задолго до того, как придет женщина, которая обещала прийти. Он подумал о новом бонге и новой упаковочке латунных фильтров в пакете из «Богартса», на кухонном столе, в залитой солнцем кухне, и не смог вспомнить, какого цвета бонг. В прошлый раз бонг был оранжевый, а до этого – темно-розовый; дно его, впрочем, стало грязным уже через четыре дня из-за смолы. Он не мог вспомнить цвет последнего бонга. Хотел подняться и посмотреть, но решил, что эти навязчивые и лишние телодвижения могут испортить атмосферу непринужденного покоя, в котором он нуждался, пока ждал, — торчал, но не двигался — женщину, с которой он познакомился на совещании по дизайну для небольшой кампании его агентства для новой ретроспективы Ведекинда в ее маленьком театре, пока он ждал, что эта женщина, с которой у него дважды был секс, исполнит свое обещание. Он раздумывал над тем, красива ли эта женщина. Среди прочих припасов для своего последнего марихуанового отпуска он купил вазелин. Обкурившись, он имел привычку долго мастурбировать, всегда вне зависимости от того, есть ли возможность заняться сексом или нет, он предпочитал мастурбацию сексу, и вазелин позволял ему пережить период накура без болезненных ссадин и натертостей. Он колебался, стоит ли сходить посмотреть цвет нового бонга, потому что знал, что путь на кухню будет пролегать мимо телефонной консоли, а он не хотел поддаться этому соблазну позвонить женщине, которая обещала прийти, еще раз, потому что не хотел чувствовать себя стремным из-за того, что беспокоит ее из-за того, что представил ей пустяком, и еще боялся, что несколько бессловесных записей на ее автоответчике будут выглядеть еще более стремными; и еще беспокоился из-за того, что, возможно, займет линию именно в тот момент, когда она звонит ему, а она точно позвонит. Он решил добавить услугу «Ожидание звонка» за номинальную плату к стандартному набору услуг оператора связи, но потом вспомнил, что раз уж это абсолютно точно последний раз, когда он потакает своей, как назвал ее Ранди, через «а», «зависимости», такой же хищной, как и чистый алкоголизм, в услуге «Ожидание звонка» уже не будет никакой необходимости, поскольку такая ситуация уже не повторится. Эти мысли его почти разозлили. Чтобы сохранить хладнокровие, в которое он ждал в кресле на свету, он сфокусировался на окружении. Насекомого видно не было. Каждый «тик» его настольных часов состоял из трех более мелких «тиков», обозначая, как ему казалось, подготовку, шаг и перегрупировку. Он чувствовал, как внутри растет отвращение к самому себе за то, что он сидит тут и психует, в ожидании, когда ему доставят то, что уже давно перестало его радовать. Сейчас он даже не мог объяснить себе, за что любит дурь. Из-за дури у него пересыхало во рту, и глаза высыхали и краснели, и лицо проседало, а он ненавидел, когда такое случалось с лицом; как если бы марихуана разъедала его мимические мышцы, и он знал и стеснялся того, что происходит с лицом, когда он курит, поэтому уже давным-давно курил в одиночестве. Он даже не понимал, почему его тянет к марихуане. Он даже никуда не выходил в тот же день, когда курил марихуану, так стеснялся. А если он курил без остановки на протяжении двух дней перед теликом в спальне, у него начинался болезненный плеврит. Дурь взвинчивала его, мысли скакали в разные стороны, из-за нее он восхищенно, взглядом слабоумного ребенка смотрел развлекательные картриджи – когда он в рамках подготовки к марихуановому отпуску закупался картриджами, то старался выбирать те, где все взрывалось и врезалось, и он был уверен, что какой-нибудь специалист по неприятным фактам, типа Ранди, сказал бы, что любовь к такого рода развлечениям – это плохой знак. Он медленно оттянул галстук, пока собирал в кулак свои мысли, волю, самосознание и самоубеждение, и твердо решил, что когда придет женщина, — а она придет, — это будет его последний марихуановый угар. Он просто выкурит так много и так быстро, что ему станет плохо, и память об этом ощущении будет такой неприятной, что, выкурив всю дурь, он больше никогда не захочет повторить этот опыт. Он сделает все, чтобы создать у себя только неприятные ассоциации с этим последним угаром. Дурь пугала его. Из-за нее он боялся. Не то что бы он боялся дури — просто после дури он боялся всего вокруг. Он давным-давно перестал чувствовать освобождение, облегчение или кайф. В этот последний раз он скурит все 200 грамм – 120 грамм очищенной равно 200 неочищенной – за четыре дня, т.е. больше унции в день, экономными дозами в девственно чистом бонге, невероятное, безумное количество в день, он поставил себе цель и рассматривал такой подход одновременно как покаяние и как способ скорректировать свое поведение, он каждый день будет выдувать по тридцать грамм высококачественной дури, начиная с утра, едва проснувшись, попив ледяной воды, чтобы отклеить прилипший к небу язык и принять антацид, – в среднем 200-300 длинных затяжек в день, безумная цифра, к которой он стремился специально, чтобы сделать процесс неприятным, и он поставил себе цель – курить без остановки, даже если марихуана будет хороша настолько, насколько утверждает женщина, он все равно забьет пять раз, пока желание забивать бонг не пропадет минимум на час. Но он себя заставит. Он скурит все подчистую, даже если не захочется. Даже если затошнит и закружится голова. Он приложит все свои упорство, волю и дисциплину, чтобы сделать угар настолько неприятным, низким и отвратительным, что это позволит ему изменить свою привычку, бросить, и он никогда не захочет повторить этот опыт, потому что память об этих безумных четырех днях намертво врежется в мозг. Он исцелит себя через крайность. Он подумал, что женщина, когда она придет, возможно, захочет дунуть щепотку из этих 200 грамм с ним, потусить, поваляться, послушать что-нибудь из его впечатляющей коллекции записей Тито Пуэнте и, вероятно, перепихнуться. Он никогда раньше не занимался сексом под марихуаной. Честно говоря, мысль об этом казалась отвратительной. Два пересохших рта тыкаются друг в друга, изображая поцелуй, в то время как его мысли заплетаются вокруг самих себя, как змеи на палке, пока он дергается и сухо кряхтит на ней, его глаза опухнут и покраснеют, его лицо перекосит так, что вялые складки безвольно свисают и касаются ее оплывших складок, ее лицо тоже перекосит и мотает туда-сюда на подушке, пока она целует его пересохшим ртом. Одна мысль об этом была отвратительна. Он решил, что будет лучше, если она с порядочного расстояния бросит ему то, что обещала, а он бросит ей 1250 долларов крупными купюрами и скажет, чтоб на фиг валила отсюда. Или лучше «на хер», а не «на фиг». Он будет так груб, что память о его хамстве и о ее оскорбленном выражении лица в будущем поможет ему избежать соблазна позвонить ей вновь и повторить шаблон поведения, которому следует сейчас.

Он никогда еще так не психовал в ожидании прихода женщины, которую не хотел видеть. Он отлично помнил последнюю женщину, которую вовлекал в свой очередной финальный отпуск с марихуаной и опущенными жалюзи. Она занималась чем-то, что называется «апроприация», на деле это означало, что она копирует и приукрашивает чужие картины и затем продает их в престижных галереях на Мальборо-стрит. У нее был свой «манифест художника», содержащий радикально-феминистские идеи. Он согласился взять одну из ее картин, из тех, что поменьше размером. Сейчас эта картина занимала полстены над кроватью и изображала знаменитую киноактрису, имя которой ему всегда было трудно вспомнить, и менее знаменитого киноактера, которые сплелись в объятиях в сцене из старого известного фильма, романтической сцене, скопированной из учебника кино, в несколько раз увеличенной и куда более высокопарной, и расписанной непристойностями ярко-красными буквами. Художница была сексуальна, но не красива, в то время как та женщина, которую он ждал сейчас (хоть и не хотел ее видеть), психуя, была красива, ее окружал сухой, увядающий кембриджский дух, благодаря которому она выглядела красиво, но не сексуально. Он убедил художницу, что раньше он сидел на спидах, сказал, торчал на внутривенном гидрохлориде метамфетамина8, и даже описал омерзительный вкус гидрохлорида, который появляется во рту сразу же после введения дозы. Он хорошо изучил этот вопрос. Он убедил художницу, что марихуана помогает ему не сорваться и не перейти на более жесткую наркоту, с которой у него действительно есть проблемы, поэтому если он чересчур психует из-за травки, которую она пообещала достать, то это только потому, что он героически сражается с гораздо более мрачными и глубокими потребностями и нуждается в ее помощи. Он точно не помнил, когда и в какой форме выдал ей все это. Не то что бы он прям вот так сел напротив нее и нагло врал в лицо, нет, он скорее создал легенду, которую холил и лелеял, и позволил ей обрести собственную жизнь. Он снова увидел целиком насекомое. Оно сидело на полке рядом с цифровым эквалайзером. На самом деле насекомое, возможно, и не уползало в щелку в балке. Возможно, он просто не замечал его, или освещение из двух окон изменилось, а может, дело в визуальном контексте. Балка выпирала из стены и представляла собой треугольник из неотшлифованной стали с пазами для полок. На металлических полках стоял музыкальный центр, они были покрашены в темный индустриальный зеленый цвет и вообще-то предназначались для хранения консервов. Дополнительные кухонные полки, вот их предназначение. Насекомое в темном, блестящем панцире сидело неподвижно, словно копило силы, оно было похоже на корпус автомобиля, из которого на время извлекли двигатель. У него был темный, блестящий панцирь и усики, которые торчали, но не двигались. Эрдеди захотел в туалет. Последняя весточка от художницы, с которой у него был секс и которая в процессе соития распыляла что-то вроде парфюма из пульверизатора, который сжимала в левой руке, пока лежала под Эрдеди, издавая широкий диапазон звуков и распыляя парфюм в воздухе так, что он (Эрдеди) чувствовал, как холодный туман оседает на спину и плечи, ощущал прохладу и отвращение, — так вот, последней весточкой от нее, после того как он начал прятаться от нее с марихуаной, которую она же ему и подогнала, была присланная по почте открытка со стилизованным фото с изображением коврика из грубой пластиковой травы с надписью «Добро пожаловать» и рядом вторым – хвастливым – фото художницы в ее галерее Бэк Бэй, и между двумя этими фотографиями стоял знак неравенства, ну, то есть знак равенства, перечеркнутый диагональной чертой, а так же непристойное слово, которое, как он предположил, адресовалось ему, написанное прописными буквами красным карандашом внизу открытки со множеством восклицательных знаков. Она чувствовала себя оскорбленной, ведь он сперва встречался с ней ежедневно на протяжении десяти дней, а потом, когда она наконец добыла 50 грамм генетически модифицированной гидропонной марихуаны, сказал, что она спасла ему жизнь и что он благодарен, и что друзья, которым он обещал достать дури, тоже благодарны, и что теперь ей придется уйти, потому что у него назначена встреча, и ему надо отчаливать, но он обязательно, позвонит ей сегодня же, чуть позже, и они влажно поцеловались, и она сказала, что буквально чувствует, как его сердце бьется под пиджаком, и уехала в своей ржавой машине без глушителя, и он вышел на улицу и отогнал свою машину в подземный гараж в нескольких кварталах от дома, и прибежал назад, закрыл чистые жалюзи и задернул шторы, и сменил сообщение на автоответчике на то, в котором говорил о форс-мажоре и об отъезде из города, и после этого закрыл жалюзи в спальне и достал новенький розовый бонг из пакета из «Богартса», и исчез на три дня, и проигнорировал больше двадцати голосовых сообщений, протоколов и и-мейлов, в которых люди выражали озабоченность по поводу записи на его автоответчике, и так ей и не позвонил. Он надеялся, что она подумает, будто он снова перешел на гидрохлорид метамфетамина и просто не хочет, чтобы она видела, как он скатывается в ад химической зависимости. На самом деле он не позвонил ей потому, что опять решил, будто эти 50 грамм смолянистой дури, настолько забористой, что на второй день у него началась паническая атака, такая сильная и парализующая, что пришлось мочиться в памятную керамическую кружку с эмблемой Университета Тафтса, так сильно он боялся покинуть спальню, — так вот, он решил, что эти 50 грамм будут его последней дозой, и, покончив с ними, он полностью разорвет все связи со всеми возможными будущими источниками соблазна, естественно, включая художницу, которая принесла дурь ровно тогда, когда обещала, насколько он помнил. С улицы послышался грохот опустошаемого в сухопутную баржу ЭВД мусорного контейнера. Стыд из-за того, что она со своей стороны могла принять за типичное низкое фаллоцентрическое отношение к ней, только помогал ему ее избегать. Ну, не совсем стыд. Скорее ему было некомфортно думать об этом. Ему пришлось дважды стирать постельное белье, чтобы избавиться от запаха ее парфюма. Он направился в туалет, прикладывая все усилия, чтобы не смотреть ни на насекомое, сидящее на полке слева, ни на телефонную консоль на лакированном рабочем столе справа. Он старался не трогать ни то, ни другое. Где эта женщина, что обещала прийти? Новый бонг в богартсовском пакете был оранжевого цвета, а значит, что он что-то перепутал, когда думал на предыдущий бонг. Он был насыщенного осеннего оранжевого цвета, который приобретал оттенки цитрусового, когда на бонг падал послеполуденный свет из окна над кухонной раковиной. Мундштук и чаша бонга были изготовлены из неотшлифованной нержавеющей стали, зернистой и некрасивой. Высота бонга – полметра, основание покрыто мягкой фальшивой замшей. Оранжевый пластик был толстый, на трубке, с противоположной стороны мундштука, было отверстие, неровное и очень грубое — по краям торчали острые куски пластика, как осколки, от которых большому пальцу Эрдеди в процессе курения будет больно, что, впрочем, он тоже решил считать частью самоистязания, которое он устроит себе, когда принесет дурь и уйдет та женщина. Он оставил дверь в ванную открытой, чтобы услышать, если вдруг зазвонит телефон или домофон его кондоминиума. В ванной к горлу у него внезапно подступил ком, и он громко заплакал, рыдания его, впрочем, резко прекратились через две-три секунды, и больше он не мог выдавить ни слезинки. Прошло уже больше четырех часов с того момента, когда обещала прийти женщина. Он был в ванной или в кресле, рядом с окном и с телефонной консолью, и с насекомым, и с окном, из которого на пол падал прямоугольник света, когда только начал ждать? Свет из окна падал под все более острым углом. Прямоугольник превратился в параллелограмм. Свет из юго-западного окна был прямой и начинал краснеть. Чуть ранее он думал, что ему нужно в туалет, но в туалете у него ничего не получилось. Он попытался вставить всю кучу картриджей с фильмами в дисковод, затем включил огромный телепьютер в спальне. В зеркале над телепьютером он видел фрагмент картины художницы. Он прицелился пультом в телепьютер так, словно это оружие, и убавил звук до конца. Он сел на край кровати и, уперев локти в колени, стал просматривать картриджи. Каждый картридж загружался в дисковод и там начинал по-насекомому скрипеть и жужжать, пока Эрдеди их просматривал. Но даже телепьютер не помогал ему отвлечься, потому что он был не способен задержать свое внимание на одном развлечении дольше чем на несколько секунд. Как только он понимал, что за фильм на картридже, его охватывало беспокойство, что на другом картридже есть что-то интересней. Он осознал, что у него будет еще уйма времени, чтобы насладиться всеми картриджами, и еще, подумав, понял, что эта его боязнь упустить нечто более развлекательное не имеет никакого смысла. Экран висел на стене, размером почти с половину большой картины художницы-феминистки. Какое-то время он щелкал пультом, просматривая картриджи. Во время беспокойного просмотра зазвонил телефон. Он вскочил на ноги и был уже рядом с консолью раньше, чем успел замолчать первый звонок, его переполняло то ли волнение, то ли облегчение, в руке он все еще сжимал пульт от телепьютера; но оказалось, что звонит всего лишь друг и коллега, и когда он понял, что голос на том конце провода не принадлежит той женщине, которая обещала принести ему то, что он хотел скурить и тем самым изгнать из своей жизни навсегда, от разочарования его чуть не стошнило; теперь, когда в крови светился и звенел ошибочно впрыснутый адреналин, он повесил трубку (чтобы освободить линию для женщины) так быстро, что был уверен — коллега решил, что либо Эрдеди на него за что-то злится, либо просто грубый. Еще больше его расстроило, что он так поздно вечером ответил на звонок, несмотря на то, что до этого специально оставил запись на автоответчике, в которой сообщал, что у него форс-мажор и в ближайшее время он будет недоступен, как раз на случай если коллега позвонит после того, как придет и уйдет женщина, и он задернет все шторы и окунется в марихуановый угар, и он стоял у телефонной консоли и пытался решить, стоит ли из-за риска, что ему опять позвонит коллега или кто-нибудь еще из агентства, поменять запись на автоответчике на новую, по которой он уезжает из-за форс-мажора сегодня вечером, а не днем, но потом решил, что раз уж женщина точно обещала прийти, то лучше оставить запись как есть, ведь это будет означать, что он верит ей, и эта его вера каким-то образом ее обещание усилит. Сухопутная баржа ЭВД тем временем опустошала баки дальше по улице. Эрдеди вернулся в кресло рядом с окном. В спальне все еще работали дисковод и телепьютер, и он видел сквозь дверной проем, как свет и мерцание экрана высокой четкости, меняла цвета, и некоторое время Эрдеди убивал время, угадывая по изменению цветовой гаммы и интенсивности света, какие именно сцены сейчас на невидимом экране. Кресло стояло спиной к окну. О том, чтобы почитать, ожидая марихуану, не могло быть и речи. Он подумал насчет мастурбации, но не стал. Он не столько отверг идею, сколько просто не отреагировал, и наблюдал, как она уплывает. Он подумал в общем о желаниях и идеях, за которыми наблюдал, но которым не следовал, задумался, как импульсы истощаются без выражения, иссыхают и сухо уплывают прочь, и на каком-то уровне почувствовал, что это как-то связано с ним, его обстоятельствами и тем, что – если этот изматывающий финальный угар, на который он решился, никак не решит проблему – можно смело называть его проблемой; но он не успел даже начать обдумывать, как этот образ – обезвоженные мысли-импульсы, уплывающие прочь, — связаны то ли с ним, то ли с тем насекомым, которое уползло обратно в щелку в наклонной балке, потому что в этот самый момент телефон и домофон зазвонили одновременно, и как же громко, мучительно и резко ворвались они сквозь мелкое отверстие в огромный шар цветастой тишины, в которой сидел и ждал он, и он бросился сперва к телефонной консоли, потом – к домофонному модулю, потом, подчиняясь импульсу, снова в сторону телефона, потом попробовал каким-то образом броситься одновременно и туда, и туда, и так и замер с раздвинутыми ногами, раскинутыми руками, словно ловил что-то большое, распятый, погребенный между двумя звуками, без единой мысли в голове.


1 Прим.пер. Glad («Радость») — название компании, производящей мешки для мусора.

2 Прим. пер. Организация североамериканской спортивной университетской ассоциации.

3 Прим.пер. Отсылка к немецкому ученому-биологу Августу Кекуле, открывшему кольцевую структуру бензольного кольца.

4 Прим.пер. Североамериканская ассоциация университетских профессоров.

5 Прим.пер. Неологизм, обозначает человека со слишком маленькими или отсутствующими пальцами.

6 Прим.пер. На момент написания романа Винус Уильямс 16 лет.

7 Прим.пер. Отсылка к святой Димфне Ирландской, покровительнице всех психически больных.

8 Гидрохлорид метамфетамина, он же кристаллический мет.