Иллюстрация: Ил-music
17.01.2018
«Кровь и почва»
«Кровь и почва»
«Кровь и почва»
«Кровь и почва»
«Кровь и почва»

← К оглавлению

Часть:

I · II · III · IV


Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.

Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попала в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».

Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».

Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», — спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка — груда шевелящейся плоти — пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», — написал ей теперь Гортов.

Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.

Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать — снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.

С церквями у Гортова раньше не ладилось — всего два раза в жизни он посещал их. В первый раз, когда Гортову было семь или восемь лет, его привели родители. Он запомнил, что было много солнца на улице, и что была мрачная тяжесть и духота внутри. Кажется, что был праздник, и храм был набит людьми так, что было не разглядеть ни икон, ни стен, и всюду стояли очереди. Мать протолкнула его вперед, и вдруг он увидел святого с нимбом. Что теперь делать, Гортов не понимал. Он видел, что люди вокруг шевелят губами, а затем целуют икону, склоняясь к ней. Гортов боялся ее целовать, потому что бабушка воспитывала в нем строгую гигиену — было запрещено голыми пальцами касаться ручки двери и кнопки в лифте, а тут — губами. Он был смущен и не заметил, как старуха в косынке, сухая, растрепанная, как новогодняя елка в апреле, схватила его за ухо и зашипела в него: «Целуй, целуй!». Он рванулся, пытаясь сбежать, но она стала толкать его, как нашкодившего котенка: целуй, целуй, целуй!

Второй раз — когда отпевали бабушку, а Гортов приехал на похороны в разорванных на коленях джинсах, и с серьгами-гвоздиками, и с всклокоченными волосами — тогда он был панк, и люди смотрели на Гортова удивленно, и он сразу покинул храм. На том все закончилось.

Но Гортов знал, что его фамилия имеет церковное происхождение, что на его прадеде прервалась церковная династия, и что самого прадеда дважды отбивали местные с топорами и вилами, но на третий раз все-таки увезли большевики.

Гортов чувствовал, что эта духовность есть немного и в нем, хотя, как все, любил смеяться над этим словом, но, когда видел церковные купола, то не мог отвести сразу взгляда, и было ни с чем не сравнимо то чувство, когда он слышал звон колоколов. Всю жизнь Гортов не думал об этом, бежал от этого, но теперь он все яснее осознавал — все то, что происходит с ним, неслучайно. Это судьба взяла его за запястье и привела сюда. «Может быть, попоститься? Идет ли сейчас какой-то пост?», — размышлял вслух Гортов, когда постучались в стену.

Соседка старушка сладко пропела: «Андрей! Андре-ей!»

 ***

— Мне очень неловко об этом просить, — сказала она, и ее глаза заблестели. — Но вы не поможете?.. Я уже месяц на мыла голову. Она так чешется…

Она почесалась.

Софья без особенного стыда помогла старушке стащить через голову ночную рубаху. Задрались и отвалились в разные стороны груди. Лиловые, они были похожи на две лишних руки. Вокруг образовалось много творожного, белоснежного, от которого некуда стало деться взгляду. Софья принесла принадлежности — мыло, мочалку и все другое, что полагается. Гортов держал шею и голову. Вдруг он обнаружил, что одна грудь свалилась ему на руку. Ему было стыдно стряхнуть эту грудь, и он так и стоял, с ней на ладони. Грудь была шершавая, теплая и будто живая…

— Не смущайтесь, это ведь так естественно, — проворковала старушка.

— Ничего, ничего, — говорила Софья, а Гортову опять захотелось плакать.

Работа шла очень медленно. Софья двигалась осторожно. Шампунь чавкал в твердых завившихся волосах. Руки ее застревали.

Старушка ни на секунду не замолкала: она рассказывала свою бурную вымышленную биографию и перебивала сама себя советами Софье. «Дурочка криворукая. Вот у Андрюши какие ловкие руки. Лучше б Андрюша голову мыл…». Сердце Гортова сжималось от отвращения. «Хотя она и держать нормально не сможет», — будто жалея его, прибавляла старушка.

Софья необычайно сильно потела — темные круги образовались на спине и вокруг подмышек. Зелеными ручейками стекала по ней старушечья грязь. Кричала из старых часов кукушка.

 ***

Когда все закончилось, Софья привела Гортова в свою комнатку. Это было маленькое, девическое местечко — глядели с письменного стола плюшевые слоны и львы, и цокали язычком часы в форме сердца. Глаза у львов были хотя пластмассовые, но злые.

Они сели в кровати. Налившись фиалковым цветом, Софья застенчиво мяла в руках сухую тряпку. Гортову захотелось, чтобы хоть что-нибудь произошло, но ничего не происходило. Даже молчала старушка. Гортов слышал хруст тряпки.

— А вы здесь живете, — сказал Гортов.

— Да, — подтвердила Софья.

На столе Гортов заметил тетрадку в цветочек с надписью «Стихотворения».

— Ваше? — спросил Гортов.

— Мое, — ответила Софья, сменив фиалковый на пунцовый.

— Вы пишете стихи?

— Да, — едва выдохнула, и мягким светом зажглись ее голубые глазки.

— Можно почитать?

— Нет, — и вспыхнули еще ярче, но тут же потухли, словно перегорели.

«Какая у нее все-таки крепкая, мужиковатая шея», — подумал Гортов. – «И плечи. Плечи чересчур велики. Ну что же ты, Софья, оживи хоть чуть-чуть!».

Гортов качнулся в ее сторону и неожиданно поцеловал. Поцеловал не глядя, куда-то в квадрат лица, где предполагалось, что были губы. Чувство было такое, будто целуешь обивку мебели, но хотелось еще, еще… навалиться, схватить за волосы и влезть под платье.

Снова поцеловал, и Софья уже отстранилась. Гортов подвинулся следом за ней. Они прижались друг к другу бедрами. Гортов погладил тыльной стороной руки ее шею и проворно скользнул вниз. Софья схватила его за палец — руки у нее были старушкины — цепкие. Сказала негромко, но твердо: «Нет».

«Не очень-то и хотелось», — подумал Гортов с досадой и резко встал, не стесняясь своего наглядного возбуждения.

«До свидания», — сказал Гортов. «До свидания», — сказала Софья. «До свидания», — сладострастно сказала старушка, хотя пару секунд назад из ее комнаты звучал храп.

 ***

Потянулись рабочие дни, полные вроде необременительных, но нервных, однообразных дел. Нужно было обзванивать и созывать людей на внеочередной съезд. Нужно было готовить документацию к предстоявшему вскоре митингу. Порошин расхаживал по кабинету, скучая, и рассказывал истории про знакомых попов. Одна история была про настоятеля, освящавшего коттеджи бандитов, другая — про епископа, совращавшего прихожанок. Третья — про попа, с украденными пожертвованиями сбежавшего в Грецию. Ближе к концу рабочего дня Порошина тянуло на философские обобщения, и он рассуждал о религии в целом, в частности, уверяя, что сила веры обратно пропорциональна интеллектуальному развитию.

В основном же Порошин проводил рабочий день в неподвижном страдании. Часто на него нападал абсолютный волевой паралич. В такие часы он не мог ничего сделать, и даже встать, и даже пошевелить пальцем, и только с тоской глядел как будто внутрь своего тела и пытался разглядеть там свое страдание.

Когда редакция расходилась, он оставался один и, отключив верхний свет, садился писать колонки. Колонки его назывались так: «Россия прикасается к Богу»; «Сорвем черное знамя блуда!»; «Построение нового мирового порядка антихриста как реальность наших дней».

Пьянки происходили в «Руси» регулярно. Вечера, проводимые журналистами в американском баре, а потом в борделе, они называли «кощунственными вечерами». Гортов старался по возможности избегать их.

Но вообще он быстро обживался в «Руси». Ему были по сердцу и этот вечный полумрак, и запахи пыльных статуй, воска, резких дурных духов журналиста Борткова; скрип половиц и сидений, стрекот клавиатур и странных птиц за окном, далекое, призрачное чье-то пение. «Что ж ты фраер сдал назад…», — как-то сумел различить Гортов, а потом было опять неразборчиво.

Над Славянским домом лежала вязкая тишина, удушавшая всякие звуки.

 ***

Наступил Покров Пресвятой Богородицы, и в Слободе были всенощные бдения. Гортов проспал их, но явился к утру в переполненный храм. Отец Иларион читал проповедь. Прихожане тихо молились, и было много молодых.

Молясь, Гортов смотрел вокруг и грустил, что у него плохо растет борода, — отдельными островками колючей проволоки.

Люди ходили к реке и от реки, торжественные и непьяные.

Посреди улицы стоял юноша в балахоне и читал рэп: «Христос воскрес! Христос воскрес! Ради тебя он нес свой крест! Покайся и верь в Евангелие скорей».

На заднем дворе храма работала воскресная школа. Дети сидели на деревянных скамьях, и молодой поп читал им лекцию.

«Речь в сем случае пойдет о должностном отношении со стороны православного христианина к Отечеству-России, изнемогающему под русоненавистническим игом жидовским. Упомянутые мной не в меру православные наперебой учительствуют, что христианин, дескать, не должен даже и пытаться выйти на брань с богоненавистническим ворогом, дабы отвоевать любезное Отечество. А должен лишь, по их льстивоглаголанному суесловию, "молиться". Как они любят выражаться, "Россию нужно отмаливать". Утверждение, верное по существу, становится ложью, когда противопоставляется война молитве. Но знают ли эти новоявленные ревнители православного благочестия, что такое настоящая молитва? И ведомо ли им, какова должна быть молитва, способная отмолить Россию?».

Поп откашлялся, вращая глазами. Дети сидели притихшие. Уже уходя, Гортов слышал вослед:

«…Молитвенное послание, по слову апостольскому, приравнивается к воинскому. Сие глубоко не случайно. Церковь апостольская есть Церковь воинствующая. Воспомянем и то, что исконное значение слова "аскеза" в античности — военная подготовка. А мы как Христовы воины должны…»

 ***

Быт Гортова стал обустраиваться. В припадке хозяйственности он купил скатерть и штору, и келья слегка ожила. Недалеко от дома нашелся маленький магазин в деревенском стиле — с желто-голубой вывеской над ним «Суперсельпо». Батоны хлеба лежали рядом с автомобильными шинами. Стояли тумбы брикетов вишневого киселя. Продавщица сразу же полюбила Гортова и давала ему хорошую скидку за, как она это называла, «красивые глазки».

В основном он покупал «здоровую пищу» — помидоры и репу, чеснок, огурцы — огурцы шли в Слободе с большой скидкой. Готовил на общей кухне. Иногда Софья приходила к нему с утра, еще теплая ото сна, и приносила несъеденное старухой-переводчицей — овсяную кашу, орехи, яичницу, фрукты.

Вечером развлечений особых не было, к тому же отключался вай-фай, и Гортов раз за разом листал одни и те же бумаги с церковным инвентарем, или ходил в сторону набережной — глядеть на воду. После заката в Слободе умирала и без того не слишком кипучая жизнь. Все вокруг погружалась во тьму мгновенно — фонарей было мало, многие фонари были разбиты, или к ним еще не подвели электричество.

Соседи предпочитали не выходить из келий, но, при плохой звуковой изоляции (был слышен каждый чих и скрип — как кто-то ставит на плитку чайник или отрывает клок туалетной бумаги), звуки жизнедеятельности доносились редко, только отдельные скучные бытовые звуки — а однажды раздался внезапный и жаркий любовный стон, после чего все звуки надолго стихли. Гортов все сомневался, а был ли он. Всю ночь ворочался и переживал. Было и стыдно, и жарко, и так волнительно, и Гортов больше не мог уснуть.

На пустыре гуляли ветра, и река чернела. В ней не было отражений, только кипучая бездна чавкала, зовя к себе. Иногда, когда Гортов возвращался обратно, подмигивал свет в окне Софьи. Подмигивал будто кокетливо и призывно, но Гортов знал, что в этот час обычно бывали перебои со светом.

Гортов встречал Софью по нескольку раз в день, помимо завтрака, еще когда он возвращался с работы — а она будто специально несла навстречу ему полную утку.

Он искал в Софье зацепку для чувств, но найти ее было трудно. Все же она была совершеннейшая селедка. Всегда молчаливая, накаленно-красная, словно полено, выхваченное из печи. Он наблюдал ее зад, он колыхался, и что-то колыхалось и в Гортове, синхронно с ним, но все это было так смутно, так слабо, что нужно было забраться в самую глубь души, достать гастроскопическим зондом и рассмотреть на свету, что это было за колыхание. По утрам и вечерам Гортов слышал крики и звон, наверное, не смолкавшие и в дневное время. Как-то его разбудил крик: «Тише! Тише! Не разбуди соседей! Дура! Какая дура!» — развязно кричала бабка. А Софья, наверное, молчала, краснела. А что еще?..

Однажды, возвращаясь с ночной прогулки, Гортов увидел ее идущей от подъезда. На ней была юбка в пол и простая кофта. В каждой руке было по плотно закрученному черному пакету.

— Я провожу вас, — сказал Гортов.

— Не стоит, — ответила Софья, даже, кажется, не поняв, кто это там, в темноте.

Гортов пошел с ней. Вытоптанная тропинка терялась среди кустов. Гортов никогда не ходил по ней раньше.

— Куда ведет эта дорога?

— Куда-куда, на Кудыкину… — Софья, не договорив, ускорилась, словно стремясь оторваться. Гортов тоже прибавил шаг.

Стало совсем непроглядно. Ночь шевелилась с трудом.

— Боитесь? — кричала Софья из темноты.

— Нет.

В нос ударила злая вонь. Желтый худой фонарь вынырнул из-за угла внезапно. Стал виден большой котлован.

— Что это?

Софья не отвечала.

Гортов приблизился к ней и увидел, как вповалку лежали вывороченные баки с мусором. Валялись тюленями распоротые мешки, ребра, картофельная шелуха, неоновые пакеты из-под вредной готовой еды, обглоданные колеса. Все это лежало под окнами. Кружили ужасные злые мухи. Софья бросила не глядя свои мешки.

— Как отвратительно, — Гортов снова не поспевал за Софьей.

Так не должно быть, думал он, кутаясь в куртку. «Ведь мы всегда отличались чистотой от европейских варваров, которые не мылись, чесались, испражнялись прямо из окон замков до поздних веков. В роскошной Венеции говно плавало прямо в воде; гребя по зловонным каналам, пели арии гондольеры. Запах не выветрился до сего дня. А мы в то же время ходили по баням, молочнокожие чистые русы», — развлекал сам себя размышлением Гортов, спеша скорее от свалки. Зад Софьи угадывался впереди во тьме.

У подъезда они остановились. На плече у Риты болталось перышко, и Гортов без спросу снял его, попутно потрогав тело. Софья посмотрела на него уныло и тяжело, и отвернулась, чтобы идти дальше.

— Давайте выпьем вина! — крикнул ей вслед Гортов.

— Сейчас же пост, — ответила Софья.

— Значит чаю.

— Ну хорошо, ну давайте, — тускло выдавила из себя.

Хотелось плюнуть. До чего ж противно все. Противно, но все же и радостно.

«Чистые русы», — оставшись один в ночи, повторил вслух свою мысль Гортов.

 ***

На столе лежала кипа бумаг с пометкой Порошина «вычитать». Это были следующие статьи: «Ни цента содомитам»; «Симптомы странной любви»; «Почему я не могу молиться за Березовского»; «Либеральная ермолка и русский лед»; «Иосиф Сталин или Элтон Джон? Как пресечь разгул педерастии в современном обществе».

Гортов сварил себе кофе и стал читать.

 ***

Ресторан «Офицерское собрание» находился в отдельном коричневом зданьице, похожем на шоколадку. На нем была башенка с чугунным орлом, и мелкий и острый дождь бил по нему и по крыше.

Редакция «Руси» в полном составе жевала котлеты с гречневой кашей, ужиная. Порошин, не спросив никого, заказал водки.

— У меня есть награда, — сказал Порошин, скорее отняв бутылку у официанта и с хрустом сорвав крышку с нее. — Называется «Золотое перо российской журналистики». «У тебя есть такая награда?», — он обратился к Гортову. — «А у тебя?» — К Борткову. — «Ладно, у тебя тоже есть. Но сейчас ее дают всем подряд… А про тебя и говорить смешно (Спицину). Она стоит у меня в спальне. Я смотрю на нее каждый день, просыпаясь, и вспоминаю старые времена», — Порошин задумался и стал говорить мечтательно, с долгими паузами между словами. — «"Новая", пьянки с утра и до ночи… Когда я был молодой… Денег не было… а я и не замечал… И был счастливый».

Порошин достал платок и стал отирать глаза. Они были совершенно сухие, но зато со лба ручьями струилась вода, как по каналам, по глубоким морщинам. Он продолжал говорить, обращаясь уже скорее к себе, тихим и тусклым голосом.

— Девяностые годы… Кажется, женщины были куда красивей. В этих своих разноцветных леггинсах… Очереди в Макдоналдс. Помню, стоял как-то почти четыре часа… Хот-доги… Джинсовые комбинезоны из Китая. У меня было два… Угрожали убить. Били в подъезде, и сильно били. Не придавал значения — потому что… Смысл!

Спицин тихонько зевнул, и Порошин обернулся к нему с темнеющими глазами.

—…Покупал детям по самой дешевой игрушке возле метро — а они радовались. Теперь могу скупить «Детский мир»…

— «Детский мир» сейчас на реконструкции, — вставил Бортков.

— …А им не надо.

Порошин что-то сделал с лицом, словно собирался стошнить, но удержал рвоту в себе каким-то сложным движением рта и подбородка, и Гортов хотел было уже встать и уйти, забыв о приличиях, так невыносимо было это все, но тут из мрака к ним вышел знакомый лобастый человек, Чеклинин. Улыбка ползла по его лицу судорогой, и шрамы сияли на лбу как маленькие улыбки. Чеклинин сел, и Порошин сел возле него, обняв рукой с рюмкой за железные плечи. Несколько капель попало ему на рубашку, и Чеклинин приметил это едва заметным движением глаз, но тотчас показал, что это его совсем не обидело.

— Как дела, брат? — прочувствованно сказал Порошин и, не дожидаясь ответа, снова вскочил, обращаясь к «Руси» и как будто ко всей публике.

— А сюда меня, кстати, привел вот этот самый человек, Чеклинин. Мы же с ним земляки — с Уралмаша. А познакомились только в Москве. Вот как в жизни бывает! — У Порошина так выкатились глаза, что, казалось, они вот-вот упадут на землю, и все бледно-салатовое лицо потекло вниз, как фисташковое мороженое на солнце. А лицо Чеклинина бронзовело, оно было словно цельный кусок камня, от которого не то что отколоть нос, но вырвать, к примеру, ресничку, казалось, можно только специальным строительным оборудованием. Невероятно, что два таких разных лица могли появиться на одной почве.

— Видите у него этот шрам? — Порошин ткнул пальцем в один из тысячи шрамов Чеклинина. — Как-то пошли с ним к блядям, это еще до «Руси» было, и тут — нихуя себе! — он приставляет мне нож к горлу. Говорит: «Слезай». А я без штанов, ну понятно, в кровати… Нормально, да? Ну, думаю, сейчас зарежет, если не встану. А вынимать не хочется… Короче, незаметно берусь за табурет — и хуяк! — ему по лбу… Тут он в себя пришел, конечно.

Они посмеялись и чокнулись. Гортов заметил, как во дворе под фонарем ждали двое в черных рубашках. Они стояли к бару спиной и, скорее всего, дожидались Чеклинина. Они не мерзли, и даже рубашки еще расстегнули, а на козлах в это же время прыгал замерзший ямщик в куртке.

— Что ж вы, ребята! — заговорил Чеклинин. — Читаю я ваши статьи, но что-то нет в них жизни. Все сухо и как будто по схеме накатано. А надо, чтоб каждое слово вбивалось, как осиновый кол, в грудь либеральной гадине, — и он выставил вперед свою грудь.

— Будем стараться! — с усмешкой рапортовал Порошин.

Все снова чокались. Приносили супы и закуски.

 ***

Через некоторое время Бортков ушел в туалет, а вслед за ним пошел Чеклинин. Их долго не было. Воцарилась тягучая тишина, и не отоспавшийся Гортов закрыл глаза и стал дремать, пристроившись к стенке.

Приоткрыв их опять, он увидел стоявшего прямо над ним Чеклинина, дышавшего на него и державшего его за плечо. Сквозь полусон доносился, как из пещеры, голос: «Я свинью пробиваю насквозь одним ударом — это как дубленку пробить», — при этом Чеклинин держал округлый столовый нож двумя пальцами, которым тыкал в воздух возле лица Борткова. Бортков остолбенел.

Гортов вздремнул еще немного и снова увидел Чеклинина, который говорил:

— Скажу вам честно, ребята. Мне это тоже не нравится. Знаете, почему я здесь? Как думаете, почему? — Гортов сунул голову за спину сидевшего рядом Спицина, чтобы меньше слышать Чеклинина, но тот продолжал.

— Я диабетик! Я больной человек! Мне необходима политическая стабильность! — говорил тонко, несоразмерно своему телу Чеклинин, а Гортов с вялым раздражением думал, почему им всем непременно нужно облегчить перед ним свое сердце.

Он не унимался долго, и Гортов что-то, в тумане, ему отвечал. Порошин и Спицин спали.

Распрощавшись с Чеклининым, они остановились на мостовой возле брички. Разъехались все, кроме Гортова и Борткова. Бортков стоял в стороне от всех с бескровным печальным лицом, смотря себе на ноги.

Гортов подошел к нему и спросил, что случилось. Бортков не откликался. Гортов тронул его за плечо, и тогда Бортков завопил, бросившись к нему с безумными перекошенными глазами, весь мокрый, ошарашенный, словно только что вынырнул со дна глубокой речки.

— Ты не понимаешь, что сейчас случилось! — Бортков потянул его вниз за лацкан, будто требуя упасть перед ним на колени. — Когда мы ушли вдвоем… он сорвал с лица маску. Его лицо было маской, можешь понять? Там была волчья пасть. Пасть, понимаешь?! Он чуть не откусил мне голову! Он черный маг… он хотел гипнотизировать нас, он хотел… Я защищал нас! Я выставил энергетический щит! А он хотел…

Гортов захлебывался и задыхался, на лице у него выступили сосуды.

— Кто? О ком ты? — Как можно сочувственнее спрашивал Гортов, при этом стараясь извлечь из руки Борткова лацкан пиджака, который тот крепко удерживал.

— Чеклинин. Чеклинин. Чеклинин… — он повторял это как заклинание, озираясь и пригибаясь к земле.

— Да чего там, обычный гопарь, — пожав плечами, сказал Гортов.

— Не понимаешь!.. — почти зашипел он.

— Тебе надо домой! Я отвезу тебя.

— Ты мне не веришь, да? — бросился к нему Бортков, и вся левая сторона лица Гортова стала в разбрызгавшейся слюне Борткова.

— Конечно, верю, — Гортов наконец-то сумел высвободить рукав.

— Не веришь, — Бортков сел прямо на землю, скрестив ноги. Тяжелым комом упали ему на глаза седые волосы, и он не поправил их. Он стал говорить тихо, как будто уже только себе. — А он бес. Чеклинин — бес. Ты не знаешь!.. Он спрашивал про тебя!

— И что спросил?

— Спросил — какой ты национальности.

— Бесы такое спрашивают?

— Хватит! Не смей! Не шути! — Бортков завыл, подскочил, побежал куда-то в сторону мусорки. — Ты не понимаешь!.. Здесь, в Слободе, людей убивают. В землю закапывают, еще живых. Пока не поздно — беги! — кричал он, сам убегая в ночь.

Его голос еще долго звучал: «Беги, беги»

На следующий день Бортков слег с температурой.

 ***

Софья сидела в скучном и сером платье и в шали на круглых плечах. Косы были закручены на затылке в бараньи рожки. Водя по подбородку полной рукой, словно стирая что-то налипшее, она сидела над раскрытым меню и напряженно вчитывалась.

Гортов спросил, что бы Софья хотела себе заказать, на что она с обидой ответила, что ничего не хотела.

— Что значит «ничего»?

— Ладно, стакан зеленого чая, — подумав и помолчав, сказала Софья.

Гортов заказал себе сто грамм коньяка и сразу же выпил. На это Софья неприязненно повела плечиком, помешав уже растворившийся сахарок. Гортов заказал еще пятьдесят.

Софьина угловатость и простота уже казались ему трогательными. Гортов подумал о том, что кожа на животе у нее, наверное, белоснежная и чуть обвисшая. Мягкой и, наверное, тоже слегка обвисающей была тяжелая грудь. А белье у нее было простое, хлопчатобумажное и тоже белое.

— У вас перхоть, — сказала вдруг Софья.

Гортов понял, что сидел последние пять минут, сложив голову на ладонь и приторно улыбаясь. Но тут подобрался, посерьезнел, отряхнул плечи.

— Есть хороший лечебный шампунь. Натуральный. У вас сухие волосы?

Преодолев подступившее раздражение, Гортов сказал:

— Не знаю. Да вот… совершенно не успеваю заняться собой. Весь, знаешь ли… знаете ли, погружен в работу. Вам интересна политика?

— Совсем нет. Не пойму, что же там может быть интересного.

«Да уж, не то что мыть стариковские жопы», — злобно подумал Гортов, но вместо этого сказал: «А я не знаю, что может быть интересней политики! Это ведь столкновение амбиций, идеологий, истории, страстей, человеческих судеб… Все смыкается в ней…».

— Это все масоны — убежденно сказала Софья.

— Масоны?

— Да, масоны всем управляют.

— Откуда вы знаете?

— Знаю. Не нужно этим интересоваться. Все равно без нас все уже решили.

— Вот как, — сказал Гортов.

Принесли горячее и салат. От телячьей отбивной шел живой и горячий пар. Гортов пронзил отбивную вилкой, и мутный сок забрызгал его и Софью.

Все тот же суетящийся дед повторял откуда-то из подсобки свое: «Содом! Содом!».

 ***

Был нежный, почти что приморский вечер, хотя и в октябре. Они шли по узкой дорожке к дому. Светили редкие фонари. Луна висела медная и горячая, будто это была не луна, а солнце. Дорожка блестела, как чешуя, и к ней тянулись из ночи ветки. Казалось, опять сейчас выйдет из-за деревьев человек в кепке и скажет: «Чего здесь затеял? Иди, иди…».

Они шли вдалеке друг от друга, как поссорившаяся пара. Гортов приблизился к ней и произнес:

— Вам нравится ваша ра… А впрочем, я другое хотел спросить. Софья, вы собираетесь замуж?

— За вас? — спросила Софья угрюмым тоном. Ее рот слабо улыбался, а в руках она несла, как младенца, пакет с недоеденным. — Мне и думать об этом некогда. Инну Ивановну не могу оставить надолго, еще учеба, курсы. А неученая…

— А может, женюсь, что здесь такого. — Перебил ее мысль запоздавшим ответом Гортов.

— … Неученая я все равно никому не нужна, — довершила свою мысль Софья, как будто не слыша Гортова.

Уже возле дома он осторожно взял ее за руку. Софья дернулась и замерла. Они остановились. Гортов почти не различал Софьиных черт. Наклонился вперед и поцеловал, промахнувшись: угодил куда-то между щекой и ухом, — Софья поежилась, отвернулась, вырвала руку.

Входя в подъезд, Гортов еще чувствовал почти детское чистое счастье, а после первых ступенек накатила густая, медовая, перебродившая похоть. Руки его сладострастно дрожали. Возле двери в келью он напал на Софью, привалив к стене. Жадно стал целовать, суясь языком, Софья часто дышала, большая, теплая. Внизу ее живота Гортов нащупал влажный жар. Он сунул руку под платье и тут же получил грубый тычок в грудь. Сверток с едой упал на пол. «Спокойной ночи», — Софья скрылась.

Гортов долго еще стоял, потом сидел перед своей дверью. В задумчивости сосал влипшие в жир пальцы. Зажег свет в келье, лег на кровать. Он снова читал описи:

«Сосуд для освещения хлебов медный, чеканной работы, с тремя литыми подсвечниками побелен, весом 3 фунта.

Укропник медный.

Чайник для теплоты красной меди внутри луженый, весит 1 фунта.

Церковная печать медная с деревянной ручкой…».

 ***

Следующей ночью к Гортову поскреблись в дверь. Вскочил, разбросав листы, и побежал открывать — Софья. У Софьи были дикие кошачьи глаза, она бросилась первой, вцепившись в губы. Они упали, переплелись — дверь так и осталась открытой. Трепещущими руками Гортов попытался справиться с замком на платье, но не сумел, только сколол ноготь, тогда взялся за волосы, кое-как разжал гребешок, дернув прядь.

Софья испуганно ойкнула.

Посыпались на лицо колкие волосы. Она сама расстегнула замок, и Гортов потащил вниз упиравшееся хваткое платье. Выступили белые берега, белый живот и руки, поросшие мелким и черным волосом. От Софьи пахло рабочим потом и немного — соседкой-бабушкой.

Софья шумно целовалась и хрипло вздыхала, Гортов страстно боролся с лифчиком, с хрустом что-то порвал, он подался, бросил его под кровать, на кровать повалил Софью. Она же вдруг как будто перестала дышать, запунцовела, стала отталкивать Гортова. «Плохо… плохо… воды… не могу».

Гортов поднес стакан. Софья хлебнула было, но вгляделась в дно. «Что это?», — на дне плавала какая-то шелуха. Гортов наполнил стакан заново.

«Что с тобой?» — Он аккуратно присел у ее ног, и Софья тут же поджала ноги.

«Я не знаю», — она села на край, часто и отрывисто задышала, скрестив ноги и беззащитно держась одной рукой за горло, а другой, нелепо и часто, как утка короткими перьями, стала махать возле лица, разгоняя воздух.

— Пожалуйста, выключи свет.

Выключил.

— Нет, нет, лучше включи и закрой, наконец, дверь, пожалуйста…

Софья дышала все громче, краснея все больше, хрипя и надуваясь.

— У тебя аллергия?

— Не знаю… У меня, кажется, горло распухло… и тошнит. Нет, это нервное. Ты прости. Пойду я.

— Может быть, сделать чай? Посиди, успокойся. — Гортов хищно шагал по комнате, сам не зная чего ища.

Софья быстро оделась, собрала в руку порванный лифчик, осторожно, двумя руками, как еле живое животное.

— Прости, извини…

Гортов долго сидел и смотрел на дверь. За стенкой скрипела кроватью старушка.

***

Освободившись на работе пораньше, Гортов, как в бреду, несся домой, не различая дороги, прохожих, неба. Мимоходом взглянул в слепые окна на своем этаже и быстро взбежал по лестнице. Сам себе он казался сильным, властным, порывистым и представлял, скрежеща зубами, как срывает одежду с Софьи, как толкает ее на кровать… рот, мокрый и жаркий, много рта, задирает платье, а там… Сука, вот сука! Зрачки Гортова стали как обожженные лезвия, и каждый мускул звенел.

Он постучался в дверь. Никто не открыл. «Кто там, бандиты?», — с ноткой не страха, но любопытства пропел голос больной из далекой комнаты.

— Это сосед, — прокричал Гортов.

— Ах, Андрей… Входите, не заперто.

Бабушка была одна в келье. Лицо ее было розовым и смешливым.

— Как хорошо, что вы пришли. Софья пошла за продуктами, а я забыла попросить… сводить меня на горшок. Думала, ненадолго, а она пропала… Мне, конечно, очень неловко просить… — Гортов все понял. Ее глаза хохотали.

Утка стояла на шкафчике в общей ванной. Повертев ее в руках с муторным ощущением, повздыхав, Гортов вернулся в комнату. Бабушка с энтузиазмом подняла юбки. «Помоги снять трусы», — услышал Гортов где-то издалека, словно с небес, и едва не выронил утку. Она перешла со мной на «ты» — подумал Гортов, и ему сделалось невыносимо. Стараясь не касаться комков плоти, но беспрестанно касаясь их, Гортов двумя пальцами потянул вниз каемку трусов. Бабушка шевелилась, важничала, без умолку говорила что-то со светской непринужденной интонацией.

Гортов с трудом протолкнул утку под тело. «Глубже, глубже», — распоряжалась бабка. Вдруг Гортов почувствовал, как горячее потекло по руке. «Ой, ой! Мокро, поправь, скорее!» — она завизжала, и Гортов вскричал вместе с ней.

У двери затопали ноги. Вбежала Софья, заспанная, бледная и напуганная. Она сразу бросилась к бабке, перехватив утку. Гортов стоял в стороне, ошеломленный, смотря на свою руку.

— Вот, вот, хорошо, умничка, умничка…

Было слышно, как заполняется утка.

 ***

Бортков выбыл из строя очень не вовремя — до митинга оставалось меньше недели, и работа шла самая интенсивная.

Гортов до ночи сидел под бледной лампой и сочинял речи. За окном билась в припадке осень. Ставни дрожали, шли ходуном, кабинет наполнялся хрустом и свистом. Как будто злой великан, весь из тумана и мокрой грязи, хотел разгромить кабинет. «Голем», — думал Гортов насмешливо, а ближе к ночи уже и со страхом. Лики икон мягко светили из тьмы, оберегая.

Речи писались сочные и идеально глупые. Освоив вокабуляр и риторический инструментарий, Гортов штамповал их как на конвейере. К примеру, в один присест он написал большую злую статью про толерантность, маленькую, но едкую — про либералов, а также две заметки про крещение и пост.

За стенкой сидели понурые женщины. Опустив на ватман глаза, они чертили красной и черной красками плакаты про русский народ и олигархов.

Вечером Славянский дом оживал сотнями звуков. Люди бродили туда-сюда. В открытой аудитории, которой заканчивался коридор, читались лекции по историю Византии, устраивались уроки греческого языка для женщин, пел мужской бородатый хор, а также шли православные дискотеки — Гортов не посещал их, а, напротив, запирался на ключ, когда слышал, как вдали начинается музыка. Порошин на работу почти не являлся.

Как-то Гортов услышал, что возле дома копают землю. Спицин тогда пошутил, что это кто-то дедлайн сорвал.

 ***

Съезд становился все ближе, а Порошин пил уже ежедневно, с утра, пьянея от первой рюмки. После водки он переходил на вино, потом пиво, коньяк, виски — как дитя у конфетных прилавков. Он мрачнел, начинал скандалить, ругаться с обслугой, бил посуду, рвал и бросал к ногам официантов деньги. Он смотрел на «Русь» невидящими глазами и что-то грозное бормотал под нос. Однажды он швырнул табуретом в Спицина и, промахнувшись, разбил стекло в «Офицерском собрании».

К утру его на руках заносили в дом. Под землистым лбом закатывались глаза, нитка слюны свисала, он с шумом выпускал газы и падал навзничь, проваливаясь в диван. Печальный слуга Васька-младший, не произнося ничего, погребал его под одеялами.

Он спал, может быть, час или два, и снова был на работе, с искаженным болью лицом и с рюмкой. Его колонки становились все яростнее.

 ***

Одним утром Гортов встретил Порошина нарезающим косые круги возле парка. Лупоглазый и влажно-красный, как вылезший на песок рак, он заглядывал в мусорные корзины и под кусты с таким видом, будто заглядывал в энциклопедию. Он неопрятно курил, весь его пиджак и потертые брюки были посыпаны пеплом.

Гортов надеялся проскочить мимо, но Порошин окликнул его: «Стой! Там освящают!».

Гортов остановился. Порошин уже настигал его, уточняя:

— Освящают. Наш кабинет. Кадила и поп, и свечки. Водичкой поплещут, потом уйдут.

Взяв Гортова под руку, он направился вглубь парка — между плакучих лип, мимо накренившегося кустарника, промокнувшего длинные, черные как ресницы ветки в черно-зеленую ледяную воду. Подморозило, и Гортов озяб, хотя даже надел перчатки, Порошин же будто сбежал из горячей кастрюли — от красной кожи чуть не валил пар.

Шли в тишине, только противно, как кость, под ногой хрустела мелкая галька, и пруд лизал берег со страстным шумом.

— А зачем освящают? — спросил Гортов.

— Этот вопрос уведет нас далеко вглубь веков, — сардонически проговорил Порошин. — А у нас мало времени. Чем ты там занимаешься?

— Где, на работе?

— На работе, дома… Чем наполнены дни твои, кроме как грустной дрочкой?.. — Порошин покровительственно похлопал его по плечу, заодно растрепав волосы. — А, впрочем, это неважно. — Порошин в томлении тер жаркую грудь под рубахой. — Ты хорошо работаешь, Гортов, ты делаешь больше других. Я поговорю с Иларионом, чтобы тебе подняли зарплату.

Когда они зашли в кабинет, пахло ладаном, и всюду были видны водяные капли.

— Чувствуешь, Гортов, Святой Дух? Нас высвободили от бесов. Теперь работа пойдет гораздо быстрее. В прошлый раз они окропили водой клавиатуры, и работа на два дня остановилась.

Было душно, и Гортов открыл окно, с тревогой косясь на Порошина. Во взгляде его была сумасшедшая радость.

— Душа распускается и поет, — прокомментировал он свое выражение. — Ты чувствуешь, Гортов, чувствуешь, признайся, духовное обновление? Или тебя корежит, а, Гортов? Или от русской святости тебе становится трудно дышать? За этим ты открываешь окно, Гортов?

Порошин щелкнул тумблером на блоке питания, и компьютер ожил с недовольным гулом. Порошин сел.

— Я хочу тебе признаться, Гортов. Вчера я зашел в магазин возле дома. Там стояли трое прекрасных русских детей 16-ти лет. С глазами серыми, глупыми и печальными, как русское небо, как русское море, как русское поле, как русское все… Как жизнь русская. Они хотели купить бутылку портвейна, но им не хотели ее продавать. И знаешь, я сам вызвался и купил им портвейн, они дали мне денег, хотя я мог купить им портвейн на свои, мне это совсем ничего не стоило. Ты знаешь, Гортов, за ночь я иногда могу спустить и по триста тысяч. Но я взял их деньги из принципа, понимаешь меня? Я купил, но сдачи им не отдал. Какие-то мелкие железные деньги. Рублей, что ли, пятнадцать. И знаешь, когда я вернулся домой и лег спать, я чувствовал счастье. Слезы лились из глаз. Знаешь из-за чего? Понимаешь? — Порошин дотянулся до Гортова и ткнул его кулаком в плечо, побуждая к живой реакции. — Я был счастлив оттого, что споил русских детей и ограбил их. Беспримесно счастлив от этой мысли, Гортов, ты можешь это понять? Гортов! Гортов…

Порошин кинулся к разгоревшемуся монитору. Выкрутил вправо ручку колонки, и вдруг заиграла «Хава Нагила». Он распахнул дверь и забегал по кабинету, подпевая своим жутким басом: «Ха-ва нагила Ха-ва нагила! Хава нагила вэ-нисмэха!».

Он танцевал.

Гортов незаметно надел наушники и включил монитор. Нужно было срочно начать работу: срывались сроки. Порошин пел все громче, но вскоре в кабинет вошла сухая бледная женщина в черном платке, одна из тех, что рисовала плакаты. Ее щека была в алой краске, как будто в кровавом рубце.

— Пожалуйста, прекратите! — сказала она стальным и усталым голосом.

Порошин со злобной улыбкой повиновался.

 ***

Съезд состоялся в одряхлевшей советской гостинице на Автозаводской. Сыпался потолок и стонали ставни. От стен пахло угрюмой бессобытийной историей. В фойе румяные девушки всовывали брошюры. Гортов взял одну для ознакомления.

Она состояла из двух сложенных пополам и скрепленных листов A4. На первом — «Краткий перечень самых распространенных в наше время грехов». В основном текст был набран, но что-то было дописано от руки. К примеру, Гортов прочел: «…Принял цифровые имена ИНН, СНИЛС, что является отречением от Христа». Второй листок представлял собой масштабное полотно: русский витязь сражал копьем существо в шляпе и с пейсами, наподобие Георгия, поражающего змея. За витязем — церковь и черное, испускающее лучи солнце. Снизу — ад, в котором патлатые рок-музыканты с гитарами, неопрятный толстяк с надписью на животе «Рокфелер», бесы, которых множество, один бес с пейсами держит за ногу младенца и совершает кровопускание.

Молодые люди с нервными лицами носились с этажа на этаж, раздавая книжки стихов и газеты, пахшие лесом и типографской краской. Прохаживались белогвардейцы, пощипывая себя за усики. Кашляли в кулаки попы. Одинокий мужчина с комсомольским значком на лацкане с озабоченностью смотрел на икону Божьей матери — как смотрят на взбалмошную, но крепко усевшуюся в директорском кресле начальницу.

Гортов отыскал свое место в первом ряду, рядом с недовольным пенсионером в медалях. Официанты кружились между рядов, разнося стаканы. Колонны стояли, словно живые, дрожа поджилками. Лампы свисали, как пауки.

Люди медленно затекали в зал. Гортов заметил, как вдоль рядов прошел Иларион со свитой и походя спросил у кого-то о строительстве очередного памятника. Ему ответили, что памятник строится.

В зале убавили свет.

Сначала на сцену вышли близняшки в одинаковых синих платьях — девочки лет семи. У них были темные глазки и огромные, больше их черепов, банты. Они спели песенку про корову, хлопая в крохотные ладоши. Зрители в первых рядах хлопали им. Две монахини поднялись с мест и снимали девочек на камеры в телефонах.

Вдруг в зал зашли хоругвеносцы — шумно, но организованно расселись пучком, и началась официальная часть — почти сразу же. Стали обсуждаться технические вопросы: порядок шествия, хронометраж и очередность выступающих. Рядом с Гортовым сидел разволновавшийся человек в медвежьей шкуре поверх костюма. Он требовал, чтобы «большевиков» перевели в конец шествия, а сразу же за крестом или, в крайнем случае, после «Руси» должны идти «его люди».

Сидевшие тише всех коммунисты пытались вежливо возражать, но их никто не брал во внимание. Бород у них не было, и были ветхие пиджачки.

Вышел федеральный чиновник с целиком розовым нежным лицом и сказал: «Решение принято. Значит, оно должно быть реализовано. Я считаю такой подход правильным».

Ему немного похлопали.

Потом на сцену поднялся Чеклинин. Натужно скрипя, сглатывая подступавшие к речи маты, он что-то проскрежетал про 100% готовность и ежовые рукавицы, в которых держали их, сотрудников «Державной Руси».

Вышел Порошин и тоже что-то тихо проговорил, по обыкновению наглядно страдая.

Пришлось говорить и Гортову.

Гортов высказался в том духе, что нужно возрождать православные ценности. Отец Иларион вдруг оживился и сказал со своего места, что, по выражению Достоевского, человек без Православия — дрянь. Также Гортов сказал о необходимости возрождения духовности, традиций, порядка, заводов, а, кроме того, села.

— Когда ж возродим? — спросили из зала.

— Пока не знаю, — ответил Гортов.

Прошел недовольный ропот.

— Это потому, что нам мешают, — помолчав, сказал он.

— Кто? Кто? — разволновались многие и даже поднялись с мест. «Кто мешает-то? Надо прямо говорить!». Вены надулись на лбах, и окаменели лица.

Гортов веско сказал: «Либералы» и спустился опять в зал.

Сразу следом за Гортовым на сцену выбежал какой-то лихой человек в дырявой рубахе, с расхристанной бородой, и принялся было читать стихи, но его быстро прервали: «Савельич, ну подожди до митинга».

В конце был торжественный момент. Вышел на сцену Северцев в кителе. Его сапоги были начищены так, что слегка слепили. «Моя родина — не Российская Педерация, не Эрэфия и не Эсесесер, а Великая Российская империя», — сказал Северцев, и кто-то воскликнул с задних рядов: «Наш вождь!».

Северцев кашлянул. Взял с подставки гитару. Затем он спел несколько песен — про храброго есаула и про девушку с пшеничной косой до земли. Северцев также добавил, что будет дебатировать завтра по поводу русской идеи на телеканале «Россия», и что от всех требуется поддержать его звонками и смс.

Не попрощавшись, он поспешил со сцены, пожав, уходя, руку сидевшему за столом прямо на сцене розовому чиновнику.

Потом появился благообразный старец в просторных белых одеждах — он вывел за руку понурого мальчика — это был сын Северцева. Они целовали икону, молились. Сын в косоворотке со значением молчал, твердо держа длинную, как антенна, свечку, и в свете свечи его лицо казалось немолодым и строгим. Свечка коптила, струился черный и плотный, словно тряпичный, дым. Это было немного трогательно, и женщина, сидевшая рядом с Гортовым, вытирала слезы.

Они поднялись на лесенку и позвонили в подвешенные прямо на сцене колокола, и мероприятие завершилось.

Всю ночь в редакции пили до смертельного ужаса. В конце Спицин рухнул со стула и обмочился.

 ***

Грохочущий голос Северцева полтора часа звучал с огромного ЖК-экрана на площади возле храма и, одновременно, резонируя, вырывался из чьих-то открытых окон.

Он спорил об особом пути с маленьким истуканом с буйными седыми вихрами. Истукан часто моргал, и его лицо висело неразличимо, словно туман, за крупными роговыми очками. Он лепетал и расшаркивался, и стеснялся своего кругленького животика, все время резко пригибаясь, словно надеясь, что живот сейчас потеряет равновесие и отвалится. Он говорил о дружбе с Западным миром, о том, что хорошие люди все-таки есть везде. Северцев на него рычал, а оппонент снова расшаркивался и говорил, что нужно «как-то вот осторожнее», «аккуратнее как-нибудь», и аккуратно колыхались и взбрыкивали серебристые кудри вокруг его встревоженного участливого лица. Северцев, делая героические гримасы, говорил, что аккуратно не надо, что надо последовательно и жестоко. Ему хлопали, а собеседник часто-часто моргал и поправлял оправу.

Гортов же думал о том, как изменилось лицо Северцева. Он помнил его лет пять назад, когда увидел впервые по телевизору. Оливковое, опечаленное лицо, и нос, и рот, и лоб, все такое нескладное, будто в разладе его части между собой — один глаз съехал куда-то набок, словно пытаясь сбежать от переносицы. Из основания шеи тянулся уродливый лиловатый шрам. А теперь шрам исчез, и как-то укрепилась структура лица, оно стало плотным, единым, крепким — как будто реставраторы установили в черепе недостающие перегородки и сваи.

Со стороны его оппонента взял микрофон лысый старик. Когда-то старик не сходил с экранов, неся радость реформ и свобод, теперь его голос трещал, и кожа свисала с лица кусками. Микрофон прыгал в его руках, и рот ходил ходуном, но голос звучал зло и настойчиво. Он кричал Северцеву: «Фашист! Фашист! Да посмотрите же, люди! Послушайте, что он несет!». Северцев смеялся, и смех его звенел на всю Слободу, и от смеха его дрожала чайная ложка на столе в келье Гортова.

«Заварить, что ли, чаю», — подумал Гортов, вставая. «Фашист», — кричал старик отчаянно, словно летел в пропасть. Гортов задернул шторы.

 ***

Он шел один, спускаясь вниз по расплывшемуся бульвару. Дорога была пустынной, и только навстречу прошла пара — энергичная пожилая женщина, налитая и громкая, широкая грудь и широкий круп, и за ней волочился худой подросток, с пенкой усов на губе, лицо обескровленное — еле ползет, еле живет, еле дышит. Гортов думал о том, как странно, что этот подросток, бессильный, будет все жить и жить, а бабку, кипящую жизнью, лет через пять, а может, даже и завтра, снесет с ног какой-нибудь страшной болезнью.

Впереди шевелились люди, и флаги были видны — алые и георгиевские. Выгибался холодный и влажный проспект, как спина древней рыбины. Скрипели черные небеса, и ветер хлестал по лицу бечевкой.

Подходя, Гортов видел, как активисты начинали выстраиваться в колонны. Колонны становились с большими промежутками между собой, словно остерегаясь друг друга. Гортова чуть пошатывало, и казалось, рыбина взбрыкивает хвостом. Вот сейчас взбрыкнет злее, и все окажутся под мостом, в мертвой стальной речке.

«Трезвость — русская сила» — увидел Гортов первый плакат. Пригляделся: стояли свои. Троица «Руси» — Порошин в зимней ушастой шапке, Спицин, Чеклинин. Северцев стоял в стороне от всех, за кольцом охраны. Гитара и героический взгляд. Хлопали фотовспышки. Гортов стал пробираться к ним — и колонны двинулись. Кто-то переругивался между собой, не поделив места. Злобный юноша-чернорубашечник вытолкал процессию советских веселых пенсионеров с гармониками и баянами, и те молча плелись в конец.

Мимо маршировали зеркальные лысины, пунцовые простуженные носы, жидкие и густые библейские бороды. Кресты, иконы и флаги качались, словно плавали на воде. Дорожные знаки бились над головой как будто стальные птицы.

Взревел ветер, и поломалось древко — плакат с Александром III, могучим бородачом, упал на камни. Почти все плакаты Гортову были знакомы, но были и самодельные. Кто-то нес мокрый тетрадный лист, как разорванную липкую тряпочку. Там была какая-то злая надпись.

«Русские вперед! Русские вперед!» — кричали в разной тональности. Шли старцы, согбенные монахи, мужчины с щетками усов в черных кителях царской охранки.

«Русский порядок на русской земле!» «Слава России!» «Мы русские — с нами Бог!»

Шли веселые девочки с косыми челочками, с хвостиками, в легких осенних курточках. По бокам шли полицейские с псами, спокойно топтавшими лужи, не глядевшими на толпу.

Зевая, мальчик в пуховике нес икону Георгия Победоносца.

В нежно-салатовой белогвардейской форме шли юношеские бритоголовые полки, несли школьные доски с начертанными на них молитвами.

Гортов увидел за оцеплением кучку людей, тоже что-то кричавших, но не принимавших участия в шествии. Гортов услышал женщину: «Поставили храм вместо детской площадки. А где детям гулять!».

«Гуляйте дома!» — крикнули совсем рядом с Гортовым, через одну голову.

— Мрази, — сплюнул на землю мужчина в очках с венчиком волосков вокруг сияющей плеши. Рядом с ним стоял человек, похожий на заболевшего птеродактиля, и негромко читал стихотворение про «век-волкодав, бросающийся на плечи».

— Иуды! Сыра вам земля, а не царствие небесное! — кричала женщина с молящимися глазами.

— Вон, смотрите, хорошо пошли эти, в полосатых купальниках! — вдруг обрадовался тот, что с плешью, втиснув голову между двух флегматично настроенных полицейских.

Пошли люди в шкурах, с рогатыми шапками, бубнами. Они несли коловрат.

Кто-то из них цыкнул, плюнул в его сторону, обиженно пробормотал: «Дурак».

На сцене уже выступали ораторы. Казак с шашкой в руке кричал неразборчиво, слова уносил ветер. Гортову влепило в лицо одним оторванным предложением: «Когда вражины будут висеть на Красной площади… Вниз головой». И вторым следом: «Тряпкой по морде тем, кто мешает нам жить в нашей стране!»

Гортов заметил, что по краям сцены стояли совсем еще молодые люди, но с уже довольно густыми бородами.

Следом вышел степенный мужчина в спортивном костюме. Он пообещал: «По морде надаем всем!».

Объявили православного прозаика Александра Боголюбова. Прозаик Боголюбов читал стихи:

«Когда вокруг содом, пурим,

И цадики катаются на гоях,

Быть русским — это значит быть святым,

расистом, экстремистом, жидобоем.

Мишенью стать для всех исчадий зла…»

Все стали снимать, и Гортов тоже достал телефон, хотя оттуда, где он стоял, было мало что видно.

Кто-то, Гортов не видел кто, призывал: «Утвердим русскую правду на русской земле! Пойдем и освободим Кремль от засевших жидобольшевиков, как это было четыреста лет назад!». И рядом спросили: «Кто этого дурака позвал?», а потом Северцев снова пел песни.

У самой сцены стояли щуплые подростки, запеленавшие в шарфы лица. Они пробрались к ней сбоку, сдвинув железные ограждения. Когда Северцев стал спускаться, из толпы отделилось самое крохотное из них существо, в желто-синем платке, быстро, пригибаясь к земле, как под обстрелом, побежало к Северцеву — тот смотрел в сторону, ища, кому бы отдать гитару — обычно толпа подростков была с ним, а тут никого не оказалось — в руке появилась бутылка, взмахнула рука, так быстро, что Гортов даже не успел рассмотреть ее, и вот Северцев уже держался обеими руками за лицо, а существо повалили трое.

«Что это, серная кислота?» — спросил кто-то. «Моча», — отозвались. «Сок, это сок», — кричал Чеклинин, торопясь к месту. Гортов отключил съемку и стал пробираться к Северцеву.

Подростка с бутылкой почти не было видно, только стопа трепыхалась. Бутылка прыгала по асфальту, пустая. Спицин склонился к Гортову и проговорил: «Ссаньем облили».

«Это сок!» — крикнул Северцев, издалека и сквозь шум все расслышав. Он вытирал лицо, с виду сухое и чистое. Людское кольцо вокруг сцены росло и сжималось. Журналистов грубо толкали, у кого-то отняли камеру, кто-то упал на землю. Оказавшись невольно внутри кольца, Гортов увидел, как существо вытащили из-под кома — платок съехал на лоб, и выбилась ярко-рыжая тоненькая косица — девочка, на вид 18-ти лет, ее потащили в автобус. Гортов успел заметить, как перед ней встал Чеклинин — его лоб блеснул на свету. Раздался хруст, и лицо девочки смялось и потекло, словно вареным яйцом ударили о сырое.

Обернувшись, Гортов увидел стоявшего перед ним Порошина. Он улыбался.

 ***


ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

Читайте также:
Джером Сэлинджер
Джером Сэлинджер
Смерть истины, истина смерти
Смерть истины, истина смерти
Короткий метр «Никогда»
Короткий метр «Никогда»